Страна Печалия — страница 60 из 107

И было лишь одно спасение от врага того — работа, заделье какое, лишь бы занять руки, а вслед за ними и мысли все любым трудом без перерыва, без самой краткой остановки до полного изнеможения. Но работать в одиночку умел далеко не каждый мужик, а тем более бабский труд испокон века был общий, семейный. На мужа, на детей ли, а то и по найму, но опять же во имя чего-то.

А работать на самого себя русский человек не приучен, нет в нем такого обычая и привычки. Не ставит он себя во главу угла ради обычного достатка, тем паче собственного богатства. Если и встречаются такие, то смотрят на них другие люди с подозрительностью и недоверием. Знать, лукавый попутал, коль начал мужик о достатке мечтать. А там, глядишь, коль подымется над другими, зазнается, возгордится, большим человеком себя почувствует, с соседями знаться перестанет, работников в наем брать начнет, чтоб богатство свое умножить. К такому, как известно, Господь не благоволит, поскольку не иначе, как спознался он с нечистым, и уготовлена ему прямая дорога в ад, и никакими благодеяниями уже не спасет он душу свою.

Потому и Варвара, начавши было какое дело, вскоре забрасывала его, не видя особой нужды в делании его. На кусок хлеба она худо-бедно и без того зарабатывала. Правда, случалось, сидела голодом по нескольку дней, но рано или поздно обращались к ней за помощью, и тогда опять можно было какое-то время жить безбедно, то есть быть в меру сытой и не думать о дне завтрашнем. Так и жила она одиноко среди людей, не ожидая для себя особых благ, но твердо веря, что за страдания ее рано или поздно пошлет Господь утешение, и нужно лишь дождаться того часа, гоня от себя коварную печаль, только и ждущую, как бы незаметно вползти к ней в душу и там навсегда поселиться.

* * *

Кто крал, вперёд не кради, а лучше трудись,

делая своими руками полезное, чтобы было из чего

уделять нуждающемуся.

Еф. 4, 28


Меж тем Устинья выполнила свое обещание и спровадила слегка протрезвевшего Фому на реку за водой для отца Аввакума. И тот, чертыхаясь и проклиная тот день и час, когда спознался с неугомонной бабой этой, поплелся с самодельными саночками на реку, там зачерпнул из проруби пару ведер воды в небольшой бочонок и повез по направлению к дому протопопа.

Дорога, а точнее, небольшая тропа была хорошо утоптана такими же, как он, водовозами, возившими по ней драгоценную влагу, нужную для всяческих хозяйственных нужд жителям монастырской слободки. Рядом шла наезженная дорога, по которой опять же за водой направлялись те, кто развозил воду на собственных лошадях для состоятельных хозяев, зарабатывая тем самым себе на пропитание. В большинстве же своем хозяева те имели собственных лошадей и считали наем водовозов неоправданной тратой, справляясь собственными силами с этой нехитрой обязанностью. Так или иначе, путь к реке, поддерживающей жизнь всего сибирского города, никогда не пустовал. А чуть дальше чернела пригоршнями втоптанного в снег лошадиного навоза дорога, ведущая на ту сторону реки. По ней всю зиму тянулись длиннющие обозы в татарские и остяцкие юрты, увозившие к ним в рогожных мешках намолоченное с осени зерно, муку, а обратно возвращаясь груженные доверху рыбой.

Знакомые мужики несколько раз предлагали Фоме наняться возницей в одну из таких поездок, обещая неплохой заработок и сытую жизнь. Но Фома, не признающий иной работы, кроме как ложкой за накрытым столом, упорно отказывался, не желая отвлекать себя от мечтаний о предстоящей дороге подальше из уже давно опостылевшего ему города. Подзадержался он тут, разнежившись подле хлебосольной Устиньи, рядом с которой было не только тепло, но и покойно, не приходилось думать о хлебе насущном, о крыше над головой. Но чем дальше он задерживался в Тобольске, тем крепче зрела в нем уверенность в неправедности своей жизни, проводимой подле жаркой печки и сытного харча. И хоть никто не гнал его в дорогу, но она звала его, словно прекрасная дева через открытое оконце высокого терема, призывно махавшая тонкой ручкой.

* * *

Перехвативши веревку от саней покрепче, чтоб не резала плечо, Фома с блаженством вспоминал аромат осинника или тонкий запах весеннего березового сока, добываемого им с помощью надреза по девственному телу лесной красавицы. Туесок, куда он набирал сок, он обычно мастерил сам же, отчего вдвойне испытывал удовольствие от собственной умелости и находчивости. Там же на берегу небольшой речушки он плел из ивовых прутьев рыболовный фитиль, ставил его в небольшой заливчик и через час-другой вынимал из него пойманную рыбу, которой хватало на день, а то и больше. Он запекал ее, обмазав в изобилии встречавшейся тут и там глиной, или, проткнув тонким прутом, жарил на углях. Хлебом ему служили корни папоротника, прошлогодние ягоды клюквы, брусники, собираемые на краю частых меж сибирских дорог болот.

И не было нужды заходить в села, где чужих людей неизменно встречали с угрюмой мрачностью и недоверием, редко пускали даже во двор, не говоря о ночлеге. Да он и не нуждался ни в чьей помощи. Разве что, когда наваливалась неожиданная хворь и требовалось несколько дней отлежаться, очухаться, прийти в себя. Болящих пускали, предварительно расспросив, кто таков и куда идет. На это у него всегда был заготовленный заранее ответ. Мол, ищет семью, уехавшую по какой-то причине раньше. Верили. Мало ли таких бродяг, колесивших по Сибири из конца в конец в поисках то ли родни своей, то ли лучшей доли. Особенно если больной, хворый. Таких особо не опасались. Но все одно глядели за каждым его шагом и выпроваживали со вздохом облегчения, только лишь начинал приходить в себя.

Фома на людей был не в обиде. Уж так повелось, что чужой — он чужой и есть. Всякая сосна своему бору шумит. Но никогда не приходило ему в голову обзавестись собственным домом, семьей, осесть на одном месте, жениться, нарожать детей. Такая доля была для него хуже смерти, наряду с пленом или неволей. Видать, родился таким, и стоит ли неволить себя самого, чтоб жить так, как живут другие?

Незаметно с неба посыпал мелкий снежок, и Фома, намереваясь побыстрее закончить с обременительными обязанностями водовоза, слегка прибавил шагу. При повороте на слободскую улицу он чуть не сбил с ног кого-то, тоже тащившего санки с поклажей, прикрытой сверху старой рогожей.

— Куда прешься, черт тебя побери?! Глядеть надо! — зло выругался Фома, остановившись.

Человек, на которого он наткнулся, тоже остановился и укоризненно произнес:

— Зачем на ночь глядя лукавого поминаешь? Сам виноват, по сторонам глядеть следует. Чего это ты посреди ночи везешь? Воду, что ли? Другого времени не нашел, — ворчливо добавил он и собрался было идти дальше.

Но Фоме его голос показался знакомым, и он остановил его, спросив:

— Лучше скажи, чего сам по темнотище тащишь? Кто таков будешь? Я местных мужиков всех наперечет знаю, а тебя вот не припомню. Откуда вдруг такой взялся?

— Тебе до меня, дядя, какое дело? Вези себе дальше, я тебе в том ничуть не мешаю. Прощай. — И он вновь взялся за веревку, собравшись тащить свои санки с поклажей дальше.

Тут Фома припомнил, что видел этого парня во дворе Знаменского монастыря, куда не так давно ходил по просьбе вновь прибывшего протопопа, чтоб помочь ему забрать привезенный из Москвы сундук и походный ларец.

До него дошло, что он столкнулся с проживающим в монастыре послушником Анисимом, которого все кличут Гвоздем за его длинный рост. Знал он и то, что этот Аниська слыл по всей округе наипервейшим вором, и слободчане, не раз ловившие его у себя подле двора чего-то высматривающим, нещадно награждали его тумаками, гнали подальше. Непонятно было, как его до сих пор держат в монастырских стенах. Видать, настоятель Павлиний по непонятной причине покрывал Аниську, хотя наверняка знал о его пагубном пристрастии.

Потому Фома решил выведать, что тот в полуночную пору везет на своих санках.

— А ну-ка, ответь, что везешь тайно от людей? — с угрозой в голосе спросил он и протянул руку к санкам. — Дай-ка, гляну. — С этими словами он наклонился и сорвал рогожу, которой была укрыта находящаяся на санках поклажа. Под ней оказался солидный замороженный поросенок, заботливо освежеванный и выпотрошенный. Видимо, прежние хозяева заранее приготовили его к Рождеству, чтоб в положенный срок подать к столу на праздник.

— Это что же получается, — озадаченно спросил Фома Анисима, — монах на свининку позарился? И, скорее всего, на чужую…

— То мне за труды мои награда! — злобно крикнул тот. — Пусти меня, а то…

— Что «а то»? — спросил Фома, который прикинул, что в случае потасовки легко справится с худым, как жердь, монахом. — Договаривай, коль начал.

— Давай разойдемся по-хорошему, — предложил ему Анисим. — Я тебя не видел, а ты меня не встречал. Договорились?

— И что мне за то будет? — поинтересовался Фома. — Говори, не стесняйся, слушаю тебя, Аниська-Гвоздь.

Монах, поняв, что его узнали, решил все же исхитриться и предложил Фоме неплохую сделку:

— Пошли до монастыря и там поросеночка пополам разделим. Пойдет? И мне достанется, и тебе свининка не помешает. Согласен?

— Тебе за воровство твое кнут ждет, — ответил Фома, — а может, и еще чего похуже. Сам знаешь. Так что отдавай мне порося этого целиком, а я тогда сделаю вид, будто сроду тебя не встречал, и в глаза не видел.

— Грабишь, да?! — взвизгнул уж точно по-поросячьи Анисим. — Креста на тебе нет, изверг!

— А на тебе если и есть крест, то ворованый. Точно говорю, — ответил, не задумываясь, Фома и вырвал веревку из рук слабосильного монаха. Тот даже и не думал сопротивляться, а лишь всхлипнул, пытаясь разжалобить своего обидчика.

— Бери, злодей, забирай, оставляй меня с голоду умирать, — запричитал он. — Ты же не знаешь, что коль не поем, то уснуть не могу. Я не виноват, если натура у меня такая ненасытная, всегда голодный. Да будь ты проклят! — закричал он уже вслед Фоме, который натужно пер по улочке враз двое санок и не собирался отвечать Анисиму на его выкрики.