Старик покрутил головой, вздыхая, что Фома не желает воспринимать его наставления, а потом, отложив починенную сеть, повернулся к нему и сказал:
— Ты послушай еще, чего тебе вот что скажу… Дня через два наши мужики новые барки, что зимой сработали, в Тобольск на продажу потянут бичевой. Вот ты и просись с ними. Не откажут. Да и я свое словечко замолвлю, меня тут уважают. Глядишь с ними и доберешься до зазнобы своей, а уж там гляди, примет она тебя или обратно выставит.
Фома долго молчал, понимая, что старик прав и податься ему больше некуда, но гордость не позволяла вернуться обратно к Устинье в таком вот виде. Вспомнилось, как ушел, не попрощавшись. Но другого выхода у него не было.
Незадолго до праздника Святой Троицы к городской пристани причалили две новенькие барки и несколько мужиков снесли на берег недвижимого Фому, переговорили с одним из возчиков, поджидавших попутчиков, заплатили ему и водрузили на телегу несостоявшегося странника, из глаз которого тонкой струйкой текли слезы. Он умиленно протягивал к своим спасителям руки, благодарил и все повторял:
«Простите, братцы, за грех, что совершил, за него, видать, и поплатился».
«Ладно уж, — отвечали те, — с кем ни бывает… И ты на нас зла не держи, что отходили тебя, а то, глядишь, ничего бы и не случилось…»
«Да что теперь говорить, — сокрушался Фома, — былого не вернуть. Прощайте, авось свидимся».
Мужики ничего не ответили и направились к своим корабликам, а скоро и совсем забыли о том человеке, что случайно попал к ним и едва остался жив. Они и сами, занимаясь опасным промыслом, ходили близ самой смертушки, и не случалось года, чтоб кто-то не утонул, выпав из лодки, а то и замерз зимой на реке. Такая у них рыбацкая доля, потому к случившемуся отнеслись они спокойно и о Фоме больше не вспоминали, жив мужик, и ладно. А там как сложится…
Когда перед Устиньиным домом остановилась телега и кто-то постучал ей в ворота, то сердце у нее ёкнуло, и, еще ничего не зная, она поняла: с Фомой что-то случилось. И что есть мочи бросилась бежать на стук, распахнула калитку, увидела его лежащим на телеге и, ни слова не говоря, начала открывать обе створки тяжелых ворот, приказав конюху подъезжать ближе к крыльцу. Вдвоем они втащили Фому в дом, уложили на ту самую лежанку, с которой он совсем недавно встал и ушел ранним весенним утром под пение птиц. А когда возчик ушел, то Устинья опустилась на колени перед иконами и, перекрестившись, с едва заметной улыбкой проговорила:
— Видать, услышал Господь молитвы мои. Вернул тебя… Видать, судьба наша такая. Значит, и дальше жить будем…
Похоронив отца, Глафира еще долго не могла прийти в себя после пережитого, а потом вдруг словно стряхнула с себя опутавшую ее смертельными щупальцами болезнь и неожиданно пошла на поправку. Она стала чаще выбираться во двор, где садилась на лежащую на двух чурбаках дощечку и блаженно подставляла свое исхудавшее лицо солнечным лучикам. Но вот улыбнуться у нее все равно не получалось, видимо, слишком близко прошла смерть рядом с ней, опалив душу своим холодным прикосновением, и не давала ей до конца оттаять, стать прежней.
После долгих раздумий она решила, что станет, как и отец, заниматься рыбной ловлей, да и грех было бросать этот промысел, коль во дворе стоит рыбацкий челнок, а рядом легонькие весла, на чердаке развешаны самодельные сети — бери и рыбачь. Тем более отец постоянно брал ее с собой, и она знала, где и в какое время года лучше всего ставить сети. Единственное, что она не умела делать — это смолить лодку, чем всегда занимался сам отец. Пришлось опять приглашать Якова, который хоть и дал зарок не заниматься поделкой гробов, но для ее отца по старой памяти сделал, а также крест, да и помогал могилу копать вместе с другими слободскими мужиками. Она с трудом дошла до его дома, где он в задумчивости сидел на березовой чурке и разглядывал принесенную откуда-то корягу, словно пытался увидеть там что-то, не доступное понимания для других.
Глафира поздоровалась, но он лишь кивнул в ответ, видимо, недовольный ее приходом, спросил сквозь зубы:
— Чего заглянула, по делам али так просто?
— А ты угадай, зачем заявилась, ты ж наперед всегда все знаешь, вот и ответь.
— Только осталось, что гадать, чего ко мне во двор чужая баба пришла. Не иначе, как опять поделку какую требовать станешь.
— Считай, что так, — ответила Глафира, — решила рыбки половить. Что скажешь?
Яков повернулся к ней лицом и удивленно взглянул, словно не поверил ее словам:
— Впервые слышу, чтобы баба рыбу ловила, это тебе не горшки в печь сажать, тут особая сметка нужна, да и… — Он покрутил головой. — Опасное это дело на воде одной оставаться.
Глафира подошла к нему поближе и тряхнула Яшку за плечо, развернув с силой к себе. Потом, глядя прямо ему в глаза, медленно произнесла:
— Знаешь, после того, что я в эту зиму пережила, смерть поджидаючи, мне теперь ничего не страшно. Могло бы ведь так случиться, что пришлось тебе, Яшенька, два гроба делать под одну могилку. А вот ведь, выкарабкалась как-то, значит, надо дальше жить, заниматься чем-то. А что я умею? Ну, приготовить, ну, сварить что, в доме прибрать, пока отец жив был, занятие какое-никакое всегда ждало, а теперь… А теперь тоска грызет. Да и питаться чем-то надо, как без того. Так что прямая мне дорога на реку. Я на ней выросла, с отцом вместе на утреннюю зорьку вставала, всякого насмотрелась… Да и чего мне теперь бояться, коль так на роду написано? Будь, что будет… Не все ли равно, где деньки свои доживать: на земле или на реке…
— Да, лихая ты баба, других таких наверняка не сыщешь, — отвечал Яков, вставая. — Чем я тебе подсобить-то могу? Сказывай… Только на реку не зови, я воды с детства боюсь, ни разочка дажесь не купался. Страшно…
— Да на реке я сама управлюсь, не боись. А пока что есть заделье небольшое, вот там твоя помощь нужна. Лодку просмолить поможешь?
Яков запустил пятерню под шапку, почесал голову, посмотрел зачем-то на небо, потом по сторонам и, не глядя в глаза Глафире, ответил:
— Не, за такую работу браться не стану. Одно дело — покойнику домовину сколотить, ежели в чем ошибусь, он не обидится. А вот ежели лодку худо просмолю, а ты потом потонешь, то совсем другое дело… Не-е-е, не возьмусь…
Глафира громко захохотала, Яков даже отодвинулся от нее на шаг, не понимая причины неожиданного веселья.
— Так ежели я утону, тоже никак свою обиду тебе не передам, чего ж тут бояться? И даже гроб ладить не понадобится, тебе же проще!
— Как не бояться, — не согласился с ней Яков. — Покойники, они, говорят, по ночам снятся, а то и в гости пожаловать могут. Боюсь я утопленников, они к себе манят, а мне еще пожить хочется.
Глафира решительно повела плечами, запахнула свою шубейку и направилась к калитке, обронив на ходу:
— Не станешь, и ладно, спущу лодку такой, как она есть. А вот ежели при этом потону, то вся вина на тебя как раз и ляжет. Сейчас еще к подружкам своим загляну и расскажу, как ты взъерепенился и отказал мне в такой малости.
Она уже было открыла калитку, но на Яшку, видно, подействовали ее слова, и он кинулся за ней вслед, остановил:
— Да погодь ты, дай подумать. Скажи лучше, от отца осталось что, чем он свой баркас по весне смолил?
— Да что-то стоит в сенях, в кадушке: то ли дёготь, а может, и смола… Точно знаю. А как ее в дело пустить, то мне неведомо…
— Ладно, пошли, однако, гляну, что там у тебя. Но учти, если что не так, на меня обиду не держи, я тебе сразу говорил, не мое это занятие.
— Да больно ты мне нужен, обиду держать, — фыркнула Глашка. — Исполни все как надо, на том и все дела…
Вернувшись обратно, Глафира указала на стоящий в сенях весь покрытый каплями смолы бочонок, и Яшка одобрительно хмыкнул, сбив с него крышку:
— Вроде то, что требуется, глядишь, справлюсь с твоей бедой.
Он выкатил бочонок на полянку и принялся разводить небольшой костерок, а Глафиру отправил сходить к нему на двор, набрать лежащей под навесом пакли и захватить стоящий на крыльце плотницкий топорик. Когда она все это принесла, Яшка уже суетился вокруг лодки, проверяя тонкой щепкой пазы и щели в корпусе, образовавшиеся за зиму.
— Да, поусохла лодченка за зиму, ну ничего, дело поправимое, исправим все.
И точно, к вечеру он закончил свою работу и зашел в дом, где Глафира отлеживалась от непривычных ей забот, неокрепший еще до конца организм давал себя знать, она побледнела, на лбу выступил пот, но Яшка, словно не замечая ее усталости, весело заявил:
— Все, хозяюшка, принимай работу, и расчет сразу давай.
— А что мне ее смотреть, ты, Яша, свое дело знаешь, а я все равно мало чего понимаю. А вот насчет расчета извини великодушно, пока что нечем тебя отблагодарить…
— Как это нечем, поди, с отцовских поминок чего осталось.
— Может, и осталось, — отвечала Глафира, поднимаясь с лавки, — только боюсь, как бы твоя Капка мне глаза не выцарапала за угощение это.
— Да не боись ты, она ничегошеньки о том не узнает, не таковский я человек, чтоб обо всех своих делах рассказывать.
Допив остатки перестоявшей браги, Яшка простился с Глафирой и, слегка покачиваясь, побрел домой, радуясь, что провел очередной день не в безделье, как это теперь с ним часто случалось, а хоть в какой, да работе. Он был из той породы русских мужиков, которых работа молодит, а безделье старит. А самое главное, душа требует применения сил своих, без чего жизнь становится скучной, и извечная спутница рода человеческого, печаль, незаметно подкрадывается и подолгу не отпускает. Потому и есть единственное средство от нее — работа всласть, до пота, а чаще всего — до полного изнеможения. Вот тогда мужик словно заново родится, начинает чувствовать себя чуть ли не Богом на грешной земле и живет дальше, веря, что, пока не перевелась работа и нужны его мастеровые руки, Бог его не оставит, не позволит сгинуть и пропасть от безделья…
Видать, Яков хорошо отремонтировал лодку, потому как, когда Глафира с помощью других мужиков спустила ее на воду, залезла внутрь, оттолкнулась веслом и поплыла, то ни единой речной капельки не просочилось через днище. И она смело погребла против течения, нашла тихую заводь, выметала сеть, привязала ее к свисающим над водой кустам тальника, а сама, сделав круг, выбралась на берег и стала ждать.