аботаю до тех пор, пока не решу очередную проблему. Таким образом, за годы учебы я уже создаю проект. Из института сразу иду на практическую работу и привожу в исполнение свои замыслы. А те профессора, которые мне помогали в институте, не оставят меня и в годы моей практической работы.
— Так всю жизнь и будете жить с няньками и просить, чтобы они носовым платком вам мокрый нос вытирали?
— Как вы сказали? — изумился Андрей, но, прежде чем Надеждин объяснил свое отношение к проектному методу, бывший последователь Колабышева весело засмеялся. — Теперь я и сам понимаю, какая это чушь. Ведь по милости Колабышева мы кончили бы институт полуобразованными людьми. Но я тогда был моложе, на меня его красноречие и убежденность сильно действовали.
Андрей любил поговорить о своих молодых годах, словно речь шла о событиях полувековой давности, и, важно посмотрев на собеседника, продолжал рассказывать с прежним воодушевлением:
— И вот я стал защитником взгляда Колабышева на проектный метод. Он мне и предложил тогда перебраться к нему в коммуну, чтобы вместе продумать проект. Отец меня долго отговаривал, но я с ним горячо поспорил и в один прекрасный день ушел из дому. А остальное вы знаете сами.
— Ну а занимались вы в коммуне своим проектом?
— Как-то руки не доходили, — ответил Андрей. — Очень много времени тратили на разработку правил внутреннего распорядка, на взаимную самопроверку.
Надеждин засмеялся:
— Вот теперь начинаю понимать, как вы дошли до жизни такой. Ну а теперь уже не рассчитывайте на мою помощь: сегодня я уезжаю надолго в Ленинград. Родителям привет передайте, сестре…
В хорошей старой книге Романов прочитал, что ни один человек не может замкнуться только в кругу собственных интересов. Даже очень угрюмому нелюдиму трудно обойтись без того, чтобы хоть с кем-нибудь не поделиться своими думами и заботами.
В последние недели Романов впервые почувствовал правоту этих слов. Квартира Садыкиных стала тем местом, где он находил душевное успокоение и куда приходил вечерами, чтобы поговорить откровенно с людьми, смотревшими на жизнь примерно так же, как он.
Садыкина он недолюбливал, да и боялся отчасти. Но к счастью, Садыкин почти никогда не возвращался мыслями к прошлому. Чаще всего беседовали они о событиях нынешнего дня, строили планы на будущее, и давние годы оставались где-то вдали, за туманной, хотя, может быть, и не очень приятной дымкой воспоминаний.
Говорить с Барвинок было значительно проще и легче, чем с ее мужем. И когда доводилось оставаться вдвоем с нею, Романов особенно охотно возвращался к прошлому. Эти разговоры занимали Барвинок. Может быть, многое зависело от того, что в те годы, о которых шла речь, Палаша была молода, по-настоящему красива, и теперь рада была вспомнить пору, когда ей писали любовные послания, посвящали стихи и даже такие черствые люди, как Аполлон Аполлонович, мечтали о встрече с нею.
Однажды, явившись к старым друзьям на вечернее чаепитие, Романов неожиданно встретил у них заместителя Ефремова, своего покровителя Павла Петровича Кыштымова.
За эти недели Кыштымов очень много сделал для ленинградского профессора: устроил его на временную работу в Высший Совет Народного Хозяйства, помог найти комнату в Москве и даже направил один раз на очень ответственную консультацию.
Но так и не знал Романов до последнего времени, что Павел Петрович — частый гость в доме Садыкиных.
Садыкин работал в научной библиотеке, с промышленностью был связан мало, и казалось, нет у него общих интересов с Кыштымовым. Тем более обрадовался Романов первой встрече со своим покровителем.
— Какими судьбами, Павел Петрович? — воскликнул он, протягивая Кыштымову пухлую слабую руку. — Вот уж кого не ожидал здесь встретить!
— И совершенно напрасно, — ответил Кыштымов, энергично встряхивая руку Романова. — Зато я знал, что вы здесь стали частым гостем.
— Мы вместе работали лет пять назад, — предупредительно объяснил Романову Садыкин, — Это было, когда Павел Петрович еще не занимался экономикой, а возглавлял нашу библиотеку.
Жены Садыкина в тот вечер не было дома, и трое мужчин засиделись за круглым столом.
Разговором завладел Садыкин, основательно прикладывавшийся к рюмочке в течение всего вечера, но его рассказы не очень занимали Романова. Что за интерес слушать старые-престарые анекдоты о рассеянности знаменитых ученых, нелепые рассказы о неутихающих склоках между библиографами и жалобы на неполадки в книгохранилище, где работает Садыкин?
Когда хозяин замолк, гости переглянулись, и Романов понял, что настоящую беседу придется вести наедине с Кыштымовым.
В первом часу они вышли на площадь.
Лунный свет серебрил фасад белого дома. В водосточной трубе сипло гудел ветер.
— Стареет Садыкин, — пренебрежительно сказал Кыштымов. — Смеется над рассеянными людьми, а сам подряд три раза один и тот же анекдот рассказывает.
— Не могу его осуждать. Я и сам отнюдь не помолодел за последние годы, — огорченно ответил Романов.
— Ну, знаете ли, если судить по вашему выступлению на недавнем совещании, вас в старики еще рано записывать. Я говорю не о физической старости, а о духовной дряхлости. Можно быть и молодым стариком. Вы разве таких не встречали?
Романову казалось, что Кыштымов хитрит, не хочет сразу приступить к разговору о главном, о том, что особенно волновало обоих, и осторожно, почти шепотом, сказал, наклонившись к самому уху собеседника:
— Меня сейчас меньше всего интересует рассуждение о старости и молодости. У игроков в карты есть поговорка: коль не с чего ходить — так с бубен. Вот и в обыденной жизни так же: если нет серьезного предмета для беседы, принимаются перемывать косточки ближних. Но я сплетничать не люблю.
— Какой вы обидчивый, — захохотал Кыштымов. — Но я-то и на самом деле неглуп; попробовали бы вы, как я, столько месяцев поработать с Ефремовым, совсем бы с ума сошли.
— Тяготит он вас? — осведомился Романов.
— А как вы думаете?..
— Повадка у него тяжелая, — с грустью сказал Романов. — Но, понятно, не в характере дело. Характер можно простить, да и меняется он нередко у людей. Другое скверно: упрямство, твердокаменность. Он не понимает полутонов, переходов, оттенков мнений.
Они медленно шли по старым улицам и переулкам. На перекрестке огромный пустырь был огорожен высоким забором. Вверх подымались леса. Красный флаг реял на высоте седьмого этажа. От фонарей тянулось несколько узких полосок света к забору.
— Москву переделывают, говорят, что скоро она будет железобетонной, — сказал Кыштымов.
— Но есть же и более широкие планы, — осторожно заметил Романов. — Планы такого размаха, что самый фантастический роман Уэллса рядом с ними покажется жалкой обыденщиной…
— Мало выдумать план, даже хороший. Нужно, чтобы была в нем реальность…
Кыштымов сухо кашлянул, поднес к губам платок и вдруг, размахивая руками и торопливо шагая по заснеженным улицам, сразу, будто его прорвало, торопливо заговорил о том, что больше всего интересовало Романова.
Теперь уже было ясно, что на будущее Кыштымов смотрит так же, как Романов, что особенно его волнует политика в деревне. Он тоже не одобрял те суровые меры, которые были приняты, чтобы заставить кулаков сдать хлеб, он считал, что зря спешат с планами Днепростроя, когда мужик требует прежде всего не электрического света, а самого обычного ситчика, простенькой мануфактуры, чтобы прикрыть наготу свою.
— Я вижу, что нас ничто не разделяет, — удивленно сказал Романов. — Но ведь у меня положение хуже, чем у вас: я — бывший меньшевик, а нашему брату не очень-то следует вмешиваться в нынешние партийные споры. Я жалею о своем недавнем выступлении, когда говорил о путях индустриального развития страны…
— Жалеете? — спросил Кыштымов. — Но почему? Все-таки хорошо, что ваш голос прозвучал на совещании. Таким выступлением гордиться можно…
— Ефремов очень недружелюбно ко мне относится, — сказал Романов. — Как на врага смотрит, Но ведь я — не вредитель какой-то. Я только не хотел, да и не мог скрыть свои взгляды.
— Вот это-то мне и понравилось, Аполлон Аполлонович, — решительно сказал Кыштымов. — Ефремов упрям, туп, он вбил себе в голову вздорные мысли и твердо стоит на своем. Такие, как он, заварили кашу, а расхлебывать ее нам придется… Я ничего от вас не хочу, ничего не требую. Но нужно, чтобы больше было культурных и понимающих людей на важных постах в экономике. Кто знает, может быть, к нашим трезвым голосам еще прислушаются, разумную критику учтут. Ефремов вас не любит? Ну что же, проживете как-нибудь и без его любви… Из-под его подчинения уйдете и, наверно, больше с ним встречаться не будете. В Госплане вас уже ждут, на днях вызовут к начальству. И ради бога, не отказывайтесь от работы, которую вам предложат.
— Стар я, болен…
— Но ведь не можете же вы сейчас уйти на покой? Разве легче вам читать лекции в институте? Ведь там скорее под вас подкопаются, разоблачать начнут, и мало ли какие еще ждут вас неприятности? Как это ни странно, но в Госплане вам будет спокойней…
Романов долго раздумывал и наконец согласился с ним.
— Только вы поймите, что в партийных спорах я не участник.
— Никто этого от вас и не требует. Вскоре сама жизнь опровергнет утопические планы, покажет их нереальность…
На перекрестке они наняли извозчика и молча доехали до гостиницы, где жил Романов.
— Ну а пока прощайте, желаю вам удачи, — сказал на прощание Кыштымов и протянул своему собеседнику большую костлявую руку.
На вокзале было много провожающих. Пассажиры суетились, спорили, разбирали вещи, разыскивали носильщиков, а Надеждин, положив на колени свою походную сумку, сидел в станционном буфете и пил пиво из тяжелой кружки, украшенной изображением двух скрещенных рук. Он никогда не брал с собою в дорогу еды — веселее было на больших станциях забежать в буфет, выпить рюмку водки, закусить студнем или соленым огурцом, а на коротких остановках купить кусок пирога или копченую рыбину.