Сильным движением она отшвырнула Колабышева и грозно сказала:
— Имей в виду: если бросишь меня и попытаешься скрыться, я тебя все равно разыщу, И если ты меня не примешь… — она испытующе поглядела на него и облизнула сухие губы, — тогда я покончу самоубийством и оставлю записку, что в моей смерти виню тебя. Каково тебе будет тогда?
Возмущенный ее угрозами, Колабышев решительно сказал:
— Я ухожу. Это черт знает что такое…
— Если я отравлюсь, виноват будешь только ты! — крикнула она вдогонку.
Колабышев быстро шел, почти бежал по длинному коридору общежития. «Шантажистка», — повторял он про себя и с ужасом думал, что еще придется, чего доброго, увидеть ее мертвое тело на грязной кровати общежития. Как он сглупил, сойдясь с нею! Ведь тогда он не думал, что долго будет жить с нею, но Нина как-то сумела его привязать к себе, и теперь он так наказан за свое легкомыслие.
Когда он вышел на улицу, время уже приближалось к шести. Магазины были еще открыты, в освещенных электрическим светом витринах отражались огни трамваев, автомобили мчались по улицам, и все вокруг двигалось, суетилось, громыхало. Женские лица, освещенные мягким светом, чуть подрумяненные легким морозцем, казались особенно привлекательными в эти минуты.
Колабышев шел опустив голову и уныло глядя под ноги. Все яснее становилось, что нет ему места в этом веселье вечернего города. Длинная, костлявая женщина будет преследовать его, она может сегодня же ночью явиться на квартиру отца, устроить скандал, разыграть тяжелую сцену неудачного покушения на самоубийство… Надо немедленно покинуть Москву, нельзя здесь задерживаться ни на минуту! Сегодня же он уедет в Ленинград, умчится с первым поездом из города, где прошла вся его жизнь…
Часть четвертаяПРИЗВАНИЕ
Незадолго до конца работы Бурков подвел к Надеждину молодого парня в длинной шинели:
— С вами один товарищ хочет познакомиться.
— С моей стороны возражений нет, — усмехнулся Надеждин.
— Тем лучше, — отозвался незнакомый парень. — Дозоров из лапповского объединения, писатель.
— Очень приятно.
— Товарищ Бурков сказал мне, что у вас имеется дневник бригады с самого дня ее основания.
— Да, ежедневно веду записи. А в те дни, когда отлучался, за меня вел дневник Степан Игнатьев.
Писатель заинтересовался:
— Это какой же Игнатьев? Не сын ли старого большевика Дмитрия Ивановича Игнатьева?
— Совершенно верно, его сын.
Писатель с интересом поглядел на Степана. Занятый работой, тот не поднял головы.
— Знаете, товарищ, я придаю огромное значение вашему дневнику…
— Вы же его еще не читали, — ответил Надеждин.
— Это неважно, мы уже наперед знаем его содержание. Ценнейший документ! И вы молодец, что занялись этим благородным делом.
— Особой своей заслуги не вижу. Просто исполняю долг газетчика.
— Не скромничайте. Мы обязательно хотим послушать ваш дневник на заседании Ленинградской ассоциации пролетарских писателей. Теперь мы и вас зачислим в состав ЛАПП.
— Вот уж не чаял, что стану писателем.
— А вы не стесняйтесь. Не боги горшки обжигают!
— Все-таки страшно.
— У нас ребята простые, им интересно послушать про жизнь рабочего класса. Вообще у нас еще мало пишут о рабочих, об их жизни, о стремлениях и мечтах.
— Дело поправимое. Пришли бы к нам на производство, засели здесь, как я, и такую бы книжищу шарахнули, что небесам стало бы жарко.
— Собираемся, да как-то со временем туго. Впрочем, приходите дня через два к нам на вечер, там и с другими товарищами познакомитесь, и потолкуем о прикреплении к заводу наших писателей.
Через два дня, точно в назначенное время, Надеждин явился на заседание ЛАПП. Иван Дозоров уже ждал его и повел по темным комнатам и переходам старинного дворца, несколько лет назад отданного журналистам. Здесь помещался Дом печати, здесь же собирались и писатели из ЛАПП.
Послушать Надеждина пришло человек пятнадцать. Сразу же открыли вечер. Надеждин сел за стол, положил перед собой толстую тетрадь в коленкоровом переплете и не торопясь начал читать.
С непривычки читал он неважно. Самые драматические моменты истории бригады звучали скучно. Может быть, дело не в скверном чтении, а сам Надеждин их плохо написал? Возможно. Он еще больше огорчился и стал читать еще хуже. Но странно, кто-то засмеялся, за ним захохотали и другие, Дозоров хмыкнул и, толкнув Надеждина в бок, прошептал:
— Здорово.
Случай, рассказанный Надеждиным, на самом деле был интересен: спор Буркова со Скворцовым из-за производственной коммуны и его неожиданное завершение заинтересовали всех.
Часу в двенадцатом ночи, когда Надеждин перевернул последнюю страницу дневника, началось обсуждение. Все хвалили прочитанное, а один даже всерьез стал доказывать, что дневник Надеждина — событие огромного значения.
Неожиданно произведенный в литераторы, Надеждин смущенно молчал.
Заседание уже закончилось, когда подошел к Надеждину молодой человек с быстрыми движениями и умными глазами, с немного хриплым голосом, и сказал:
— Знаете, слушал с огромным волнением! Просто поверить невозможно, что вы, располагая таким замечательным материалом, не пишете пьесу.
«Пьесу! — подумал Надеждин. — Я и в театре редко бываю, а он требует, чтобы я занялся драматургией».
Иван Дозоров горячо поддержал предложение молодого человека с быстрыми движениями.
— Я же говорил тебе, материал замечательный! Я бы не одну пьесу написал, а десять! Петька Орловский совершенно прав.
Втроем они вышли из Дома печати, и как-то так получилось, что незаметно подошли к ресторану.
— Кстати, надо спрыснуть сегодняшний успех, — заметил Дозоров, — такое не каждый день бывает.
— Я пью мало, а сегодня и вообще не хочется…
— Воля твоя, хоть и вовсе не пей. А мы по стаканчику выпьем за твое здоровье.
Они поднялись во второй этаж, вошли в огромный, ярко освещенный зал и сели в уголке под пальмой.
— Любимое мое место, — заметил Дозоров, — сюда приходят все мои товарищи. Я даже переписку с ними секретную веду с помощью этого редкостного экспоната.
Он разгреб пальцами землю в кадке и вытащил жестяную коробку.
— Посмотрим, вспоминают ли меня друзья.
Раскрыл коробку, и, точно, там оказалась записка. Дозоров прочел ее, скомкал, швырнул на пол:
— Черт возьми, снова Ванька денег просит…
Все мужчины были для него Ваньками, Петьками, Саньками, все женщины — Нюрками, Машками, Лизками, и с любым человеком, даже с таким малознакомым, как Надеждин, он был на «ты».
— Ну ладно, соловья баснями не кормят.
Он заказал закуску, водку и сразу же возобновил разговор о пьесе.
— Послушай-ка, — спросил Дозоров, — ты член партии?
— Да.
— Тогда нечего и разговаривать, убеждать, уговаривать. Ты как честный коммунист сам поймешь, что сейчас главный узел тяжести в драматургии.
— Может быть, и пойму, но ведь не каждый же член партии может написать пьесу. Для этого нужно еще особое дарование.
— Чепуха! Нужен материал, обязательно нужна усидчивость…
Орловский и Дозоров выпили по стопке водки, а Надеждин чокнулся с ними стаканом, в который был налит нарзан.
— Не очень хорошо, что не пьете сегодня, — с сожалением сказал Орловский, — но вам я это прощаю. А теперь поговорим о пьесе. Но сначала нужно установить несколько принципов драматургии на современном этапе.
Он облокотился на стол, откинул назад длинные волосы и, мечтательно глядя на Надеждина, воскликнул:
— Мне кажется, что надо сейчас отказаться от старого театра, уйти от той пошлости, на которую нас обрекают деятели старого искусства… Надо играть не героя, а свое отношение к нему.
— Как вы сказали? — переспросил Надеждин.
— Ну, понимаете, вы не можете оставаться на позициях объективизма. Скажем, вам дают роль Плюшкина. Но вы-то — живой, настоящий, советский, вы — наш, вам этот Плюшкин ни в какие ворота не лезет. Тут-то и начинается новый поворот образа. Вы играете Плюшкина, но одновременно показываете зрителю, что ненавидите этого скупца, эту мразь человеческую, это ничтожество.
— Очень сложно. Я, поверьте, все еще ничего не понимаю.
— Ну и ладно, — засмеялся Орловский, — пишите как бог на душу положит, а мы уж сами придумаем какой-нибудь фокус.
Он смеялся, открывая два ряда молочно-белых зубов, и восторженно заметил:
— До чего вы мне нравитесь, прямо сказать невозможно! Замечательный вы человек.
— Ничего парнишка, — подтвердил захмелевший Дозоров. — Ты знаешь, ребята тебя на заводе очень полюбили, мне об этом Бурков говорил.
— Не ведаю, за какие заслуги.
— За простоту.
Надеждин хотел было распрощаться и уйти, но Орловский запротестовал:
— Как хотите, а не отпущу вас, пока не договоримся окончательно о пьесе. Вам обязательно надо написать драму.
Дозоров тотчас же вынул записную книжку, вечное перо и сказал самым решительным тоном:
— Сейчас же составим план пьесы по актам. Тогда тебе легче будет писать ее. Понимаешь, не боги горшки обжигают.
Это была его любимая фраза, насчет богов, он повторял ее кстати и некстати, за серьезным разговором и в шутливой беседе.
Надеждину казалось, что писать пьесу — дело сложное, но он не осмелился возражать литературным авторитетам — так внушителен был Дозоров и так смело написал он на листке бумаги: «Акт первый».
Вообще все получалось как-то странно: план пьесы составляли Дозоров и Орловский, а он, Надеждин, оставался в стороне. Его лишь изредка спрашивали об обязанностях, которые несли отдельные члены бригады.
«Неужто так именно и пишутся пьесы? — раздумывал Надеждин. — По-моему, это чепуха какая-то. Но ведь они люди опытные. Орловский небось — руководитель театра, я его фамилию и раньше в печати встречал. Да и Дозоров, кажется, тоже известный человек… Но только почему же именно я должен пьесу писать? Я ж этого не умею делать. Ну, там фельетон разделать еще могу, а пьесу…»