Парень внимательно оглядел ее и громко сказал окружавшим его дружкам:
— Ничего себе… фартовая барышня…
Емельян не слышал этих слов и спокойно шел по проспекту. У витрины он задержался ненадолго. Парень с кастетом заломил кепку и дрыгающей походкой подошел к Тане.
— Кавалер у вас невежливый: под правую ручку взял…
Помедлив мгновенье, он насмешливо посмотрел на подтянутого, строгого Емельяна и плюнул на его высокий, до зеркального блеска начищенный сапог.
— Простите, промахнулся, сапожок ваш запачкал.
Таня рванулась вперед — боялась, что начнется драка, ведь у этой шпаны есть и кастеты, и финские ножи, и кинжалы, и бритвы, — но Емельян удержал сестру. Она удивилась происшедшей в нем перемене. Его светлые глаза потемнели, в них появился твердый блеск, и очень спокойным голосом он ответил:
— Ничего, прощаю. Только сейчас же сними с сапога эту гадость…
Очень тихо стало вокруг, и парни с любопытством наблюдали за своим вожаком. Тот с вызовом посмотрел на Емельяна, но вдруг ссутулился под беспощадным взглядом его глаз, понуро опустил плечи и, к собственному удивлению, тихо ответил:
— А чем же ее снять?
Страх овладевал им, он с каждым мгновением сильнее чувствовал непреклонную волю этого высокого военного и с опасением поглядывал на его кобуру.
— Есть у тебя носовой платок? — спросил Емельян.
— Есть, — ответил парень.
— Вот ты платком и вытри…
Емельян поставил ногу на тумбу, и парень осторожно снял плевок с сапога. Емельян снова взял под руку Таню и медленно, не оглядываясь, пошел с ней дальше по Невскому.
— Мне страшно было, — призналась Таня, — я и не думала, что у тебя может быть такой страшный взгляд. А что бы ты стал делать, если бы хулиган отказался вытереть твой сапог? Стал бы стрелять?
— Что ты, милая, — рассмеялся Емельян. — Я не пьян, чтобы затевать стрельбу на улицах… Как только посмотрел на него, сразу понял, что парень — робкого десятка. Повадка у него волчья, а душа — заячья…
— Где же ты научился так понимать людей?
— На пограничной службе, — ответил Емельян. — Ведь я за это время много повидал — и хорошего и плохого.
Когда Надеждин вернулся из командировки и Степан отдал ему толстую тетрадь, стало чего-то не хватать по вечерам, и теперь он стал вести дневник не для истории, а для собственного удовольствия.
Сегодня в нашей семье большой праздник: вечером будут в школе чествовать маму. Она проработала учительницей уже тридцать лет, и теперь ее юбилей празднует весь район. Она говорит, что не счесть бывших ее учеников за Заставой, и я с нею согласен. Вчера подошел ко мне Любезнов, неожиданно протягивает руку и просит передать маме привет. Я поинтересовался, знает ли она его. Он отвечает, что был ее учеником. «А если забыла меня, то привет передает Любезнов, тот самый, который в третьем классе на занятия дохлую кошку принес».
Я ему возразил, что не может же она помнить все хулиганские проделки бывших учеников, а он отвечает, что тогда нужно сказать о кружке тяжелой атлетики… Это уж забыть никак нельзя.
Об этом деле и я от мамы слышал, только не знал, что это — проделка Любезнова.
Однажды педагоги обратили внимание на то, что школьники младших классов выглядят неважно, словно все сразу заболели. Стали к ним приглядываться — и испугались: ребята еле ходили, словно являлись в школу после тяжелой работы. Стали за ними наблюдать и обнаружили, что все это результаты деятельности одного из старших учеников, как теперь узнал я, нашего Любезнова. (Мы, когда поссоримся, так его всегда и называем: «наш любезный». Он сердится и ужасно фыркает, когда услышит эту кличку.)
Оказывается, Любезнов — он тогда был в шестом классе — включил младших ребят в созданный им кружок любителей тяжелой атлетики. Оборудование в школе осталось после ушедшего физрука, и Любезнов стал учить малышей. Давал он подымать тяжести, и они сперва охотно занимались у него в кружке. Потом он стал давать им непосильные задачи, и они, как только настанет утро, в рев. А придут педагоги — и ребята молчат: боялись Любезнова — он был отчаянный драчун.
Но все-таки удалось его выследить и эти опасные для здоровья занятия прекратить. Малыши обрадовались, а Любезнов загрустил: хотели его исключить из школы, но он пообещал быть впредь примерным по поведению учеником, и его оставили в классе. Впрочем, он потом недолго оставался в школе — сам ушел, так и не получив среднего образования.
В этот день, когда чествовали маму, я впервые в жизни побрился в заводской парикмахерской. Меня так попрыскали одеколоном, что мама, увидев меня, засмеялась, спросила, не на свидание ли я собрался.
Она сегодня очень веселая и нарядная, и всего радостней ей, что Емельян специально приехал на праздник из своей части. Когда я пришел домой, он сидел рядом с мамой и с отцом на диване и рассказывал про недавний случай в пограничном лесу, когда он без единого выстрела умудрился захватить двух нарушителей. Емельяна повысили, и у него теперь три кубаря в петлицах. Выглядит он молодцом, прямо заглядишься, как встретишь его на улице. Скоро приедет его жена, и мама говорит, что будет рада познакомиться с невесткой. Папа поинтересовался, хорошая ли она: ведь за него любая раскрасавица с радостью пошла бы.
Емельян ответил, что скоро папа сам увидит и решит, хорошую ли жену нашел старший сын.
Вчера я больше ничего не успел записать, а сегодня хочется вспомнить замечательный вчерашний вечер. Все впятером пошли мы в мамину школу, и учителя приветствовали нас. Одна старушка расплакалась и сказала, что таких детей, как у Игнатьевых за Заставой, ни у кого нет, и почему-то очень хвалила меня. Я растерялся и сказал, что самый лучший из нас — Емельян, и старушка со мной согласилась. На заседании было много народу, особенно выделялись мамины ученики — от самых маленьких до бородатых рабочих. Много было получено телеграмм, а потом маме вручили подарки, — там были чернильные приборы, и книги, и даже корзина цветов. Потом всех нас снимали, и маму заснял оператор кино. В общем, юбилей был прекрасный. Мама очень хорошо говорила на заседании, я жалел, что не было стенографистки, чтобы записать ее речь. Она вспомнила, как приехала впервые за Заставу, как познакомилась с папой и как они поженились, после того как он вернулся из ссылки.
Среди присутствующих нашлись старые знакомые, и они тоже выступили с воспоминаниями, а потом несколько слов сказал папа:
— Мы — люди старого поколения, и, конечно, недалеко время, когда сойдем со сцены. А будущее принадлежит молодежи — и нашим детям, и детям наших товарищей, и всему молодому поколению Заставы. Вот и надеюсь я, что молодежь своими руками пощупает социализм.
Конечно, он говорил лучше, это в моем изложении немного суховато получается, но уж тут ничего не поделаешь.
А потом был очень хороший вечер у нас дома. Появился Самсон Павлович с огромным тортом и всех развеселил. Разошлись гости только под утро, благо завтра воскресенье.
Сегодня после работы Бурков сказал мне, что наше дело пошло!
Я не понял его и стал переспрашивать. А он отвечает, что сейчас на заводе большой перелом и в первых числах сентября план будет выполнен.
Ребята в нашей бригаде за последнее время очень стараются, и Бурков ими не нахвалится. Маторин сегодня в обеденный перерыв подошел к нам и спрашивает, правда ли, что новый дом для ударников строят. Я ему ответил, что правда, и он ужасно обрадовался. Пообещал теперь, как привык он говорить, «вкалывать изо всей силы». Очень просил за него похлопотать: он, оказывается, живет в проходной комнате и спит на полу.
А Поталин сегодня удивил нас, что теперь занимается на курсах и думает за три года закончить среднее образование.
Но больше всего удивил меня Пашка Костромитинов. Этот отчаянный парень, у которого раньше разговора только и было о том, где кто пил и где кто напился, теперь торчит в мастерской день и ночь. Право, не понять, когда он спит. Мы с Бурковым пришли как-то вечером в мастерскую и накрыли Костромитинова за работой. Оказывается, он заболел изобретательством. Очень долго соображал, почему у нас так много бракованных рессор. И придумал: надо сверлить их до закалки. Предложение простое, а брака теперь почти не будет!
Даже Любезнов втянулся в работу и теперь не прогуливает. О Нюре Поталиной и говорить нечего: она теперь обедает у станка, всухомятку — говорит, не хочу времени даром терять. Но мы с Бурковым подозреваем, что она мстит Маторину: он теперь ходит обедать один и насчет дарового хлеба ему труднее стало. Официанты его уже давно заметили и дополнительной порции ему бесплатно не выдают.
— Да, — сказал я Буркову, — теперь я понял, почему у нас начался подъем: ребята сознательнее стали. Ведь многое зависит от обстановки на заводе и в бригаде. Как почувствовали они, что мы с тобой держим их в стальной дисциплине и никакого послабления не даем, они и стали себя подтягивать. Одно дело, когда начальство подтягивает, а другое, когда товарищи, такие же слесаря, как они, беспощадно критикуют. От этой критики одно спасенье — работать честно, или «вкалывать», как сегодня сказал Маторин.
Бурков рассмеялся и сказал, что я люблю пофилософствовать, но мысль мою одобрил.
— Мы с тобой два корешка, — сказал он, — и оба как один человек. Нашу дружбу водой не разлить.
Мне попалась сегодня одна непонятная статья насчет смысла жизни. Когда я читал ее вечером в заводском клубе, пришел Надеждин. Мы с ним потом на эту тему поговорили. Он считает, что смысл жизни — в призвании.
Он поделился со мной своим опытом, как стал журналистом.
Оказывается, он в гражданской войне участвовал. Ему раз и приказал военком написать заметку об одном геро