Слепое бешенство охватило Павла. Ему захотелось вытащить этого дикаря из гроба эпохи, потрясти за воротник и, осыпая пинками, спросить:
— Вонючее животное! Мразь и слякоть! Что ты там бормотал о безрадостной жизни нашего времени?! Вонючий осел, протащивший свою жизнь по грязным лужам, о чем пророчествовал ты?! Ты был похож на корыстную свинью, которая считала, что человек, отвергающий гнусное пойло из барды, должен быть глубоко несчастным созданьем.
Он вошел в пустынный зал и, размахивая руками, вскричал:
— Ты думаешь, я боюсь ее?!
Но ледяной холод пронизывал его тело и клубком подкатывался к горлу. Хриплое дыханье вырвалось из груди. Павел обмяк и словно кому-то жаловался:
— Я боюсь ее несравненно больше, чем боялся ты… В сущности, тебе все равно. Она прекращала лишь твое существование. У меня же она прекращает жизнь. Ты не знал, что такое жизнь; ты даже в самых смелых своих фантазиях не мог представить творческого роскошества жизни.
— Я не хочу умирать! — закричал Павел, и голос его прокатился воплем.
Он прижался к дверям и, бледный как стена, смотрел безумными блуждающими глазами по сторонам. Он не заметил, как к нему подошел Бойко, и не почувствовал, как рука профессора опустилась ему на плечо.
— Он умер? — спросил Бойко.
Дрожа и лязгая зубами, Павел непонимающе смотрел на профессора. Тогда Бойко взял руку Павла и сказал:
— Иди за мной!
Павел покорно побрел за профессором.
Они сидели в мягких креслах, и солнечные туманы обтекали их призрачной золотистой пылью.
Лязгая зубами о края стакана, Павел выпил сиреневую жидкость и, закрыв глаза, опустил голову на грудь.
Бойко барабанил пальцами по столу, исподлобья наблюдая за Павлом. Потом, взглянув на широкое окно, в которое вливалось солнце, Бойко нерешительно кашлянул:
— Н-да… Так-то вот…
— Я искал тебя! — пробормотал Павел.
— Да? Ну, вот, видишь… Я чувствовал, что я кому-то нужен… Ну, вот…
Бойко поднялся и сделал несколько шагов по кабинету.
— Собственно говоря, безграничный страх смерти — удел всех смертных. Под впечатлением смерти твоего отца ты почувствовал его острее. Немалое значение оказала на твою острую восприимчивость твоя болезнь. Словом, я не должен был отпускать тебя.
— Оставим это… Я видел смерть, которая должна была бы примирить меня с ней. Я слышал слова, которые, точно кислоты, разъедали страх перед смертью. Но разве я примирился со смертью?… Я сейчас спокоен, но, кажется, я вскоре утеряю вкус к жизни… Да, да, не смейся, пожалуйста.
— Смерть, дорогой мой, соль нашей жизни. Без нее жизнь была бы пресной и безвкусной.
— О, — возмущенно вскричал Павел, — какая чепуха!
Бойко покачал головой.
— Ты оттого и любишь жизнь, что она не вечна. Оттого жизнь и прекрасна, что рано или поздно — она оставит тебя. Самое благоразумное — это не думать о смерти.
— Тебе не кажется, что ты говоришь пошлости?
Бойко взглянул иронически на Павла:
— Ну, и что же?…
— Ничего…
— Ты прав, конечно, пустые человеческие слова никогда не объяснят нам ничего. Смерть есть смерть. Необходимое, для всех видов биологическое явление. Вот смысл всяческой философии по этому вопросу. Отвращения и страха перед смертью мы никогда не поборем в себе, но сейчас я хочу сказать о другом. Если когда-нибудь страх перед смертью бросит тебя снова в дрожь, ты направишься к медику и попросишь его осмотреть тебя. Ты болен сейчас, — это для меня ясно. Твой панический ужас перед смертью объясняется нервным состоянием. Запомни, Павел, что дети и здоровые люди никогда не считают серьезной эту мысль. Они весьма скептически относятся к смерти. Ты это знаешь, конечно?
Павел кивнул головой.
— К чему трагедии? — пожал Бойко плечами, — вспомни, как раньше просто смотрели на смерть!
— Раньше люди кончали самоубийством, — возразил Павел, — и я думаю, что в старину люди не ценили жизни. Ведь она же была так бесцветна и неприглядна!
— Напрасно ты думаешь, — сказал Бойко, — что в старину жизнь была бесцветной. Она не была так благоустроена, эти несомненно. Однако, люди не находили поводов жаловаться на нее. Суровая и бедная жизнь старого времени была наполнена большим смыслом борьбы, и это ты знаешь сам прекрасно. Разве ты не завидовал им?
— Я переносил себя в тот мир…
— Ты преклонялся перед ними!
— Нет, это было лишь простое уважение к тем людям.
— И это не помешало тебе кричать в операционной о свинстве старых людей.
— Разве я кричал?
— Кричал твой страх. Но это неважно. Иди к себе. Говорить нам больше не о чем. Ты пробудешь здесь еще две декады на положении больного и две декады как прикрепленный к санатории. Я выпущу тебя, когда ты перестанешь думать о смерти.
Павел замолчал.
— Ступай к себе! — сказал Бойко, повертываясь спиной к Павлу.
Затем вдруг Бойко остановил его.
— Я вспомнил сейчас, — сказал профессор, — величественные стихи поэта старого века:
Даже когда на кладбище положат
И мраком
И снегом
Закроют мою грудь,
Я буду из могилы, как из темной ложи,
Слушать
Оркестрируемый трубами
Труд.
— Нам никогда не понять величия этих суровых строк, — сказал Бойко.
Страх смерти, охвативший Павла, пропал так же внезапно, как и появился.
Санаторный режим, холодные души, покой, диэтическое питание с богатым количеством фосфатов, вернули Павлу ясность мышления и радостное ощущение жизни. Веселый, жизнерадостный, он стыдился минутной своей слабости и при первой встрече с Бойко признался в этом.
— Ты был прав, — сказал Павел, крепко сжимая руку Бойко, — мысли о смерти, как я уже убедился, недоброкачественный продукт слабых организмов. Мне сейчас смешно и стыдно. Мне неудобно смотреть на тебя после того…
— Ладно, ладно! — проворчал Бойко, — побольше фосфатов, почаще под холодный душ, и слабости исчезнут сами собой.
— Однако, — засмеялся Павел, — мне грозит другая опасность: заболеть от безделья.
— Это менее опасно! — сказал Бойко. — Впрочем, я разрешаю тебе читать газеты, а через несколько дней ты можешь делать небольшие прогулки по городу… Газеты можешь взять у меня.
С ворохом газет Павел поднялся на крышу санатории и с жадностью принялся за чтение.
Развернув «Правду»,[14] он пробежал глазами московскую жизнь, пометил карандашом несколько статей, которые считал необходимым прочитать сегодня, и, отложив газету в сторону, взял ленинградскую газету «Вперед».[15]
На столбцах запестрели знакомые имена. Старый Ленинград хлынул с газетных полос крепким, знакомым дыханьем. Живая, энергичная жизнь била ключом сквозь газетные листы, заставляя Павла радостно улыбаться.
Юрко.
Крамоль.
Перикл.
Атом Круглов.
Аркадий Лесной.
Голованов.
Юлий Басков.
Ромб.
Гиацинт.
Подписи под статьями, очерками, фельетонами, рассказами и заметки не были для Павла простым сочетанием звуков. Это были его друзья и приятели, с которыми он провел последние годы своей работы над звездопланом.
Но даже без подписей он мог бы узнать эпическое течение мыслей Крамоля, нежную лирику Ромба, благородный пафос Юрко, нервический стиль Атома Круглова, энергичный телеграфный язык Гиацинта, буйный слог Перикла, иронический стиль Аркадия Лесного, захлебывающиеся от радости строки Баскова.
Охватив голову руками, Павел внимательно рассматривал ленинградскую жизнь, не пропуская даже небольших заметок. Он хотел знать все, чем живет Ленинград, чем он дышит и какие задачи выдвигает сейчас ленинградская общественность.
«Желудок нуждается в путешествии» — так называлась первая заметка, остановившая внимание Павла.
Улыбаясь, он прочитал:
«Странные наклонности старых строителей — это солидный счет, по которому мы расплачиваемся нашими удобствами.
Постройки тридцатых годов — с общественными столовыми, прачечными, с яслями и другими атрибутами домашнего социализма — доставили нам изрядные хлопоты. Но, к сожалению, работа в этой области так и осталась незаконченной.
Мы вынесли за черту города прачечные, построили в Шапках и в Токсове детские городки, превратили старые столовые в жилые помещения, но до сего времени не удосужились организовать питание по примеру других городов.
Если повсеместно существуют за чертой города кольца коммунального питания с их неоспоримыми удобствами и преимуществами, то у нас, как старый пережиток, столовые и буфеты, закусочные и рестораны разбросаны по всему городу, вызывая справедливые нарекания населения.
Я не знаю, есть ли у нас любители кухонных запахов, проникающих во все поры жилых помещений, но если даже и найдется несколько чудаков с такими странными наклонностями, так это еще не довод против коренной реорганизации народного питания.
Я хочу обедать, ужинать и завтракать в спокойной обстановке. вдали от шума городского и непременно на свежем воздухе. К тому же мой желудок нуждается в предобеденном вояже, который, как известно, весьма способствует улучшению аппетита.
Не находите ли вы, товарищи, возможным превратить Озерки в кольцо коммунального питания?»
Детектор Петров.
В фельетоне Аркадия Лесного «разрабатывалась» проблема одежды. Очевидно, главный портной Магнитогорска не терял зря времени. Мысли Якоря, одетые в блестящую фельетонную форму, казались теперь более привлекательными, а толпа недалекого будущего, шествующая сквозь фельетон, пленяла богатством красок и радовала глаз гармоническими красками и линиями одежды.
Здесь Якорь нашел блестящего пропагандиста своей идеи.
Также внимательно Павел прочитал очерки о последних литературных новинках, рецензии о музыкальной олимпиаде, отчеты клуба философов, референцию о съезде поэтов, просмотрел полосу спорта, полосу новинок науки и техники, пробежал глазами проблемный расска