Страна заката — страница 34 из 56

— Но, девочка моя...

Мэри Даямонд встала возле нее на колени.

— Девочка моя, нельзя просто так отдавать хорошие туфли. Хорошие туфли, которых больше ни за какие деньги не достанешь. Я могу раздобыть тебе за них кое-что... Может быть, витамины... Тебе они обязательно понадобятся. У Смайли есть связи...

Однако Лиза ничего не хотела за свою щедрость.

— Н-нет... Нет, спасибо.— Она говорила шепотом, словно стеснялась своих слов.— В этом нет необходимости. По-моему, мне ничего не нужно... Но если ты... Если бы ты могла...

И она в отчаянии покачала головой, заметив, что снова начинает плакать; горечь нахлынула на нее так неожиданно, что она ничего не могла с собой поделать. Слезы внезапно навернулись на глаза.

А Мэри Даямонд прижалась щекой к ее щеке и крепко обняла Лизу своими сильными руками.

— Ну, будет, будет тебе, девочка моя. Успокойся. Я буду часто приходить к тебе. Ты только не бойся. Все будет хорошо. В Палисадене дети иногда родятся прямо на земляном полу. Я сама видела много раз. И лежат на голой земле, как только что освежеванные кролики, У меня было восемь братьев и сестер. Сейчас их разнесло по всему свету, а двое умерли, но все они родились в Палисадене в нашей маленькой хижине. И разве от этого стали слабее? Я расскажу тебе немножко о том, каково нам всем приходилось...

Она говорила низким голосом, который звучал ласково и тепло; от нее пахло потом, жиром, крепкими духами, и вся она, стоя на коленях на Лизином грязном матрасе и баюкая ее, как баюкают маленьких детей, была словно сама земля.

— Когда отца уволили с фабрики, ему пришлось стать червячником. Ты, верно, никогда не видела червячников. Во время отлива они бродят по мелководью, там, где находится Сарагоссова банка, выкапывают из ила песчаных червей и продают рыбо­ловам. Песчаные черви — самая лучшая в мире наживка... вернее, они были самой лучшей наживкой, пока в море водилась рыба. Отец руками разрывал ил, засовывал в яму руку по локоть и копался в грязи, ища драгоценных белых червей; один червь на три-четыре ямы — не так уж плохо: это позволяло нам не умереть с голоду. Кроме того, у нас было несколько кур, мать стирала, мы, дети, собирали всякую зелень, а моя сестра притворялась припадочной, и мы получали помощь от социального ведомства... Так мы и жили, пока весь этот яд, который спускали в море, не убил и червей, и рыбу, и все остальное, а соль и кислота не разъели кожу на ногах у отца... Но братьям моим было тогда уже одному двенадцать, а другому тринадцать лет, они с бандами моло­дежи совершали небольшие набеги на Свитуотер и никогда не возвращались домой с пустыми руками. И вообще всегда можно получить работу, от которой все откре­щиваются. Одна из моих сестер начала прогуливаться перед конторами в городе... Все это, может быть, звучит довольно грустно, и мы действительно не были счастливы, но кое-как сводили концы с концами, нам удалось выжить, а это — главное...

Она рассказывала мягко и певуче, на своем диалекте, и слова, которые она шепо­том произносила, служили Лизе утешением, хотя она и понимала их лишь интуитив­но,— то были слова, которые может прошептать только женщина женщине...

Прохладный ветерок вдруг коснулся их лиц, солнце скрылось за тучей, и на выж­женную зноем Насыпь набежала тень. Скоро по тенту дробно застучали крупные капли дождя, а Лиза, прижав руку к животу, изумленно сказала:

— Мне кажется, он шевелится!

Она смотрела в пространство отсутствующим взглядом, который тем не менее был осмысленно сосредоточенным.

— Да, теперь я знаю! Он шевелится!

21

Первый дождь принес облегчение. Теплый и благотворный, он лился на горы от­бросов, приглушал контрасты, смягчал контуры, дарил свежее дуновение задыхаю­щемуся Свитуотеру и окутывал влажной пеленой его уходящее величие. Все твердое и жесткое тонуло в мягкой водяной мгле; железные скелеты машин и механизмов, которые еще сохраняли свою постоянную, раз и навсегда отработанную форму, а ме­стами и полировку и до сих пор гордо отстаивали свое право на существование, сейчас все больше сливались с окружающим ландшафтом, их очертания становились расплыв­чатыми, призрачными и нереальными, теряя четкость и назойливую предметность, при­сущую им при свете солнца. Что же касается более близких человеку вещей, таких, как одежда, мебель, предметы домашнего обихода, то они первыми подвергались разруше­нию и постепенно исчезали, обретаясь теперь лишь как неуловимая тень и послушное подобие того, кто оставил их здесь, обрек на уничтожение под действием времени и стихий и сам был уничтожен этим городом, одержимым мечтой о безудержном росте и процветании, уничтожен безжалостно и безоговорочно.

Совершая все эти удивительные, хотя и почти неуловимые превращения, дождь, казалось, проникал в самую структуру того, что было создано человеком, и осторожно проводил там свою разрушительную работу. Сваленные в кучу обломки бетонных плит и битый кирпич жадно всасывали в себя после долгой засухи живительную влагу, пока поры их не наполнялись водой, и тогда начиналось разрушение и они вновь превраща­лись в землю и песок. Металл тоже хотел пить. Куски металла в гиде пластин, балок, брусьев и труб, искореженные так, что порой они напоминали человеческую фигуру, зловеще торчащие в разные стороны, яростно кричащие о своей ржавой боли, отчаянно стенающие под тяжестью накопленного ими солнечного тепла,— эти куски металла поливал и поливал дождь, смывая с них слой за слоем ржаво-бурую коросту, очищая их, обнажая годичные кольца и проникая в нервную систему, в магическую молекулярную структуру, которая хранит в себе всю тяжесть нашего века и теперь, усталая и истонченная, медленно засыпает в глубоком и невозмутимом симбиозе с зем­лей, готовой на вечные времена принять в лоно свое эти символы жестокости и грубой силы и больше никогда не выпускать их на свободу. Во всяком случае, в этом мире.

Так дождь постепенно размывал искусственные границы, которые человек столь упорно и трудолюбиво проводит между природой и культурой, наглядно показывал, что по существу нет никакой разницы между городом и Насыпью, ибо и в городе, и на Насыпи человеческое существование легко может быть низведено до самого жалкого и примитивного уровня.

Дождем прибило пыль, так отравлявшую жизнь во время засухи. Обрывки, бумаги и всякий мусор, которые при каждом порыве ветра летели в глаза, теперь намокли и спокойно лежали, затянутые тонкой пленкой грязи,  словно пот, проступивший из земли,— больная и измученная после долгой засухи, она была вся в трещинах, шрамах и рубцах, и когда внезапно пошел дождь, у нее начался жар, она тяжело дышала и покрывалась испариной, постепенно возвращаясь к жизни.


Аллан и Лиза собирали дождевую воду в кастрюли и лоханки и вообще во все, что вмещало хотя бы несколько пригоршней. Для них это была игра, разрядка после большого напряжения сил, в общем, им не нужно было так много воды, потому что колодец Дока все равно теперь быстро наполнится, но им доставляло детскую радость собирать и снова расплескивать драгоценные капли. А дождь продолжал лить как из ведра, и на небе не было видно никакого просвета. Но это было чудесно, значит, еще долго продлится удивительное ощущение Счастья, которое охватывало их, когда они чувствовали, как теплые и тяжелые капли дождя ласково стучат по их разогретой солнцем коже, как медленно й приятно промокает на них одежда, совсем как в далеком и уже каком-то неправдоподобном детстве, когда они нарочно промокали до костей...

Сняв платье, Лиза стояла, наклонившись над тазом, и намыливала свои давно не чесанные волосы старым обмылком, который нашла среди еще сохранившихся у нее предметов туалета. Аллан сидел в дверях и молча разглядывал жену. Дождь гулко стучал по навесу, который теперь стал укрытием от непогоды. Лиза сильно изменилась. Благодаря беременности она пополнела, и за последние две-три недели у нее значи­тельно вырос живот. Ему нравилось, что тело ее становится больше, шире. Ее изме­нившаяся фигура, которая в первый раз пугала его, вызывала неприязнь, даже отвра­щение, теперь почему-то казалась ему весьма привлекательной: тяжелый, большой, прямо-таки монументальный живот, выпукло выдававшийся вперед под талией; все более круглые и полные груди с темными кругами вокруг сосков; неторопливая плав­ность в каждом движении, во всем теле — все это представлялось ему чем-то удиви­тельно изысканным, вожделенным, каким-то новым обольстительным состоянием, воплощенной женственностью.

Лиза выпрямилась и опрокинула таз себе на голову, так что мыльная вода по­текла по лицу и плечам, груди и спине; потом наклонилась и налила из полного ведра чистой воды, снова подняла обеими руками таз над головой и с наслаждением опроки­нула его на себя. Так Мэри Даямонд умывалась в бухте в то утро, когда Аллан впервые увидел ее — большую, смуглую, с красиво округлым животом...

Копна волос закрывала Лизино лицо, так что она не увидела первобытного жела­ния, которым вспыхнули его глаза при взгляде на нее. Но интонацию его нельзя было истолковать превратно, когда он закричал:

— Лиза, иди сюда...

Она вся сжалась и сразу перестала наслаждаться этим первым своим купанием за много-много недель, вода вдруг показалась ей ужасно холодной, и рука ее непроиз­вольно опустилась на живот, словно стремясь защитить его от настойчивого взгляда мужа.

— Иди сюда...

Голос приказывал, и когда она взглянула на Аллана, ей показалось, будто длин­ные темные волосы и длинная каштановая борода, обрамлявшая его лицо, еще более подчеркивают нетерпеливые нотки, прозвучавшие в тоне приказа. Она уже научилась уклоняться, избегать, следить за тем, чтобы не возбуждать в нем желаний, когда нужно было оберегать свое беременное тело, Но бывало, что он приказывал, и ей ни­чего другого не оставалось, как повиноваться...

— Сейчас...— пробормотала Лиза, не глядя на него.— Я только смою мыло... Она стояла под дождем, босая, в грязи.

— Я жду тебя в фургоне,— сказал он, бросая последний взгляд на Лизину полу­женскую-полудетскую фигурку, которая словно медленно наливалась чем-то все более тяжелым и сочным.— Ты идешь?