Страницы из дневника — страница 19 из 41

Путешествие наше текло благополучно. Я часто слышал, что в провинции, в глубине России, большевизм гораздо страшнее, чем в столицах. Вероятно, это так и есть, но из окна вагона все как будто по-старому: те же голубоватые, бедные просторы русские, «с красой заплаканной и древней». И диким кажется в этой мирной стране кровожадный плакат на стенке нашего вагона, призывающий к мести «за кровь тов. Ленина». Лишь на станциях бросалось в глаза какое-то унылое запустение: неметеная платформа, босоногие ребятишки, донельзя оборванные; они продавали лесные орехи — единственную снедь, которую можно достать на станциях (слава Богу, что у нас была курица и бутерброды!) Никаких осмотров в дороге не было. Только в Тихоновой Пустыни, ночью, в темный вагон вломилась какая-то орава. Сквозь сон я слышал торжествующий вопль: «Ага, мануфактура!» — и чей-то спокойный, с еврейским акцентом, ответ: «Оставьте, это мои ноги, а не мануфактура!»

Разговоры о границе были самые панические, но нам, по счастью, повезло. В Зернове госпожа Филипповская и я направились к комиссару тов. Когану, указанному г-же Филипповской в Москве в качестве отца и благодетеля. Г-жа Филипповская мгновенно и стремительно обрушилась на комиссара, загнала его в угол и, быстро говоря что-то (потом она призналась, что почти не понимала слов своих), тыкая комиссару в нос какими-то бумажками (боюсь, что это было свидетельство об оспопрививании), доказывала ему полнейшую необходимость пропустить нас без осмотра. Тов. Коган был весьма великолепен, черен, как жук-рогач, то, что называется в Одессе «красавец», — в желтых крагах, декольтированный, с расстегнутым, по матросскому обычаю, воротом. Был ли он польщен тем, что к нему обратилась «прекрасная дама», или просто ошарашила его г-жа Филипповская, только он без труда отдал распоряжение пропустить нас без осмотра. Торжествующе вернулись мы к нашим вещам и начали их грузить на подводу: вдоль насыпи уже стоял ряд подвод с возницами-мальчишками; погрузили мы быстро, паренек у нас попался юркий, разбитной, и в таких высоченных сапогах, что г-жа Ф. спросила его, смеясь: «А кто из вас выше — ты сам или твои сапоги?»

/.../ Наконец мы выбрались в поле и медленно поехали по проселку, слушая, как наши юные возницы восхваляют преимущества переезда через границу на их пунктах Зернов — хутор Михайловский. В то время, когда в других местах нейтральная зона — то есть пространство, где нет никакой власти и только разбитые параличом не занимаются разбоем, — достигает 30—70 верст, здесь ее ширина лишь 4 версты. Притом дорога идет все время открытым полем, так что немцам видно все как на ладони, и в случае нападения они могут подать мгновенную помощь. В таких разговорах мы переехали через какую-то канаву, оказавшуюся границей. Несказанно чувство, охватившее меня в эту минуту, — подлинный восторг освобождения. Оглянувшись в сторону Совдепии, я погрозил ей кулаком и крикнул: «Чтоб ты лопнула!» Через несколько минут, у околицы, к нам приблизились два немецких солдата. Странно было видеть иностранных, да еще вражеских солдат здесь, в такой коренной, глубокой Руси, «откуда три года скачи, никуда не доскачешь». Весьма вежливо спросили паспорта, одна минута на просмотр — «Bitte, meine Damen und Herren!» — и мы вкатили в хутор Михайловский, типичное село при сахарном заводе, очень похожее на Корюковку. /.../

Переночевав у одного железнодорожника, на другой день выехали — до Конотопа — теплушками. Путь был очарователен, несмотря на неудобства. Радостным покоем веяло в сердце от знакомого хохлацкого пейзажа — белых хаток и пирамидальных тополей, от веселой ласковости сытого народа, так непохожего на хмурую, несчастную толпу Совдепии. Занимались мы по преимуществу едой: на каждой станции покупали что-нибудь съестное, и тут я впервые понял, почему люди с давних лет обоготворяют хлеб: чувство, с которым я вкушал его, было очень близко к благоговению. В Конотопе пришлось ждать целый день, протекший в блаженной лени, затем последовала довольно трудная ночь пути (хотя немцы пустили нас в свой вагон, и мы ехали довольно спокойно). Я совсем не спал, только впал на мгновение в какое-то полуобморочное состояние, из-за которого не заметил, как мы переехали через Десну и, очнувшись, до смерти перепугался — не миновали ли мы Низковку. Но оказалось, что мы стоим в Макошине, которого я не узнал из-за темноты. По дороге беседовал с двумя солдатами-саксонцами. Было радостно слышать от них выражения бесконечной ненависти и презрения к большевикам: «О, diese verflukte Bande!»[47] На рассвете прибыли в Низковку и, после двухчасового ожидания, наконец попали на Корюковский поезд. В 10-м часу были в Корюковке. Радость приезда омрачилась печальным известием: Шура[48] арестован по какому-то дурацкому доносу. Главная причина ареста то, что Шура, в бытность его уездным комиссаром Временного правительства в Соснице, велел арестовать участников съезда землевладельцев. Но сделал это он лишь затем, чтоб спасти их от расправы с ними разъяренного мужичья, собиравшегося разгромить земельную управу, где происходило заседание, и немедленно, как только буяны разошлись, арестованные по приказу Шуры были освобождены.

7 сентября

В газетах сообщение о том, что большевики объявили в России «красный террор» и что в Петрограде расстреляны, в отмщение за смерть жидовской гадины Урицкого, 500 человек ни в чем не повинных. О, проклятые, проклятые! А в Киеве с ними разговаривают, и Шелухин{175} выражает от имени гетмана сочувствие раненому Ленину (этот изверг, к сожалению, еще не подох!) Для освобождения Шуры следовало бы обратиться к Демченко{176}, бывшему члену Государственной Думы, с которым Аня познакомилась в Риме, когда, при посещении Рима парламентской русской делегацией, он был с визитом у нас в Palazzo Massimo[49] (я тогда уже был в Париже). Демченко скоро должен приехать в Корюковку, но для ускорения дела Аня решила ехать в Киев, предварительно заглянув в Макошино к тете Леле.

8 сентября. Корюковка

Аня уехала. В газетах ужасы: расстреляны тысячи. В числе их Мухин (в Петербурге), с женой которого Аня в Петербурге всего несколько недель назад сговаривалась о совместной поездке на Украину. Не менее печальны известия с Волги: по-видимому, большевики действительно взяли Казань. Все это очень волнует. Здесь же — тишь да гладь, да Божья благодать. Ласковая осень, совсем похожая на лето, людское сочувствие, тишина.

10 сентября. Корюковка

Известие о расстреле А.А.Виленкина{177}. Жалость и негодование; бедный! Вот уж не ожидал, что этот энглизированный, блестящий человек, с изрядным налетом снобизма, кончит жизнь мучеником! Я с ним сравнительно мало встречался (познакомился в 1913 году на одном из воскресений Грифа{178} — в этом Ноевом ковчеге, где можно было встретить губернского предводителя дворянства и рядом... Маяковского; потом мы очень весело кутили в «Аквариуме», за несколько дней до нашего отъезда за границу, затем, по возвращении, я его встречал в Москве, уже георгиевским кавалером и гусаром; в Петербурге он был у нас на новоселье, когда мы переехали на Николаевскую), но каждая встреча сохранялась в памяти, как блестящий фейерверк острых словечек, любопытного разговора, не без некоторой внешней эффектности выпуклого, красочного «рассказа». Causeur[50] он был удивительный. Смерть его для меня неожиданна, но я не скажу, чтобы она была неестественна: несомненно, в нем, под налетом сноба и скептика, жил какой-то героизм, какое-то рвение душевное, в страшный час революции не могшее не привести к смертной катастрофе. Еврей по религии и национальности, он был подлинным русским патриотом — и не мог вытерпеть позора Родины. Такие евреи, как он и Каннегисер{179}, лучше всех воплей о правах человека доказывают неправоту антисемитизма — и возможность дружественного соединения России с еврейством, — если даже при старом угнетении среди евреев могли появляться настоящие патриоты, значит, дело небезнадежно. Вспоминаю: в Петербурге, когда я высказал мысль — не было бы полезно, чтобы большевики низвергли Керенского и довели революцию до абсурда, Александр Абрамович ответил: «Вероятно, это было бы полезно, но мне здесь один момент не нравится: это когда меня будут вешать»... Словно напророчил, бедный! Вместе с ним расстреляли В.С.Лопухина, брата Петра Сергеевича.

11 сентября

Расстрелян П.И.Пальчинский[51]. Интересный был человек, живой. Помню его в Cavi di Lavagne, еще эмигрантом, но уже завязавшим крупные связи с торговым миром России, бывшим комиссаром Русской плавучей выставки (по восточным морям). Производил тогда великолепное впечатление — бодрым восприятием жизни, крепким американизмом каким-то. /.../

14 сентября

Аня вернулась. В Киев она не попала, все время пробыла в Макошине у тети Лели, которая почему-то решила, что лучше дождаться приезда Демченки в Корюковку.

В Корюковке произведены новые аресты: на этот раз немцами, а не державной вартой{180}. Кажется, попали в цель: арестовано несколько рабочих и гимназистка, которую все здесь зовут просто Варка. Эта компания, действительно, большевички. Любопытно, что Варка во время большевиков принадлежала к числу их противников, и они однажды чуть ее не убили, когда она на каком-то торжестве выступила с речью против Советской власти. Но стоило придти немцам, и Варка, сдуру, мгновенно перешла налево. Арест ее вызывает большой восторг среди корюковского общества. Интересна вообще здесь эволюция взглядов. В прежнее время корюковская интеллигенция здорово левила (это понятно, так как на 2/3 она состоит из евреев). Теперь же, в особенности у доктора, слышишь такие речи, что ой-ой-ой! Впору казачьему есаулу! А между тем, никаких особенных зверств большевики здесь не вытворяли. Вообще, большевизм был лимонадный: ни одного расстрела, ни одной конфискации «излишков»... Но достаточно было этим хамам влезть в квартиры, грубо, издеваючись, по-мужицки, чтобы интеллигенты поняли, какая такая штука «народоправство» и благословили саксонского солдата, их от нар