{196} и Авксентьев{197}), один беспартийный социалист (Вологодский) и военный, ген. Болдырев, коего тоже надлежит причислить к левым, ибо в 1917 году «он усиленно махал красным флагом». К.-д. же представлены В.А.Виноградовым, человеком без авторитета и не крупным деятелем. Единственное, что несколько смягчает левизну Директории, это то, что Вологодский сильно поправел и сейчас социалист лишь по имени. Но, как бы то ни было, Н.И.Астров{198}, намечавшийся в Директорию как представитель к.-д., ввиду таких результатов уфимского компромисса, решил, с полного согласия Центрального комитета, в Сибирь не ехать и остаться в Екатеринодаре.
Почти две недели ничего не записывал: погибал; лопнули, рухнули все надежды на кабаре, журналы, газеты. Одно за другим не выходили намеченные предприятия: большая же газета промышленников, которая могла бы все спасти, по-прежнему стоит на мертвой точке. В поисках редактора уцепились было за Чирикова, но Евгений Николаевич почему-то отказался. А тут подоспели, настигли великие события: германская революция. Пока в ней нет ничего страшного. Немцы понимают, что если рассовдепятся, то погибнут, и совдеп их умеренный (хотя все-таки тяжело: неужели же надо было создавать такую великую культуру, науку, искусство, породить Гете, Канта, Бетховена, Вагнера — только затем, чтобы в Берлине сидел Совет рабочих и солдатских депутатов?). Внешне революция заметна лишь в трагическом виде офицеров и в некоторой небрежности, с какою солдаты ходят по улицам. Но внутренне — очень тревожно: теперь немцы нас защищать не станут, гетман — совершенно бессилен... Правда, все верят в скорый приход союзников: промежутка не будет — так твердят все. Ну, а если будет? Недаром сволочь подняла голову: рабочие забавляются забастовками — день сидим без воды и света, но завтра забастовка прекратится, что[бы] послезавтра возобновиться вновь; на юге — форменная Жакерия. Надо бежать, чувствую всем существом, а как убежишь? Денег нет совсем: Музикус тянет с лекциями и еще неизвестно, смогут ли они состояться? Больно тревожно!
Спасен. Слава Богу! Телеграмма от Севского: «Войсковое правительство предлагает пост редактора "Донских Ведомостей"». Выезжаю немедленно (денег удалось достать, продав Сене Покрассу{199} несколько стихотворений для романсов. И комичен же был Сеня, когда, закрывая глаза от восторга, пел трогательным голосом: «Вас увижу вновь, любви больной, усталой, изысканно-ненужная мечта»!). Уф! Кончил муки. Между прочим, вчера, перед получением телеграммы, я нашел на Павловской площади подкову. Вот и не верьте после этого приметам! /.../
«КРАСНОВСКИЙ» ДОН(ноябрь—декабрь 1918 г.)
I. Записная книжка
Дорога до Никитовки — пренеприятная. /.../ По дороге давка, к счастью, лишь до ближайшей станции, дальше свободно (от Бахмута возможно было прилечь и заснуть), всеобщее антибольшевистское настроение (быть может, потому, что вагон II класса, — то есть, фактически, он IV-классный, но на нем плакат: «Се лев, а не собака» — «Только для гг. пассажиров I и II кл.»), много офицеров, едущих на призыв по гетманской мобилизации к своим участкам. Наклон мысли у них смутный: с одной стороны — надо организовываться, чтобы не пустить большевиков, с другой — гетмана никто не понимает; без немцев — гетман бессмыслица... Краснова понимают, Деникина очень понимают и сочувствуют вполне и всецело, но пан Павло, увы! как-то никак не приемлется по-настоящему...
Кстати: mot фон Менгельбера{200}: «Execellenz, как вы относитесь к гайдамакам?» — «Да как можно относиться к людям, у которых из головы растет хвост?{201}»
Дорога вообще в порядке, но чувствуется некоторое запустение: явно, что наводившая порядок рука ослабла... Большие станции — Изюм, Бахмут, Никитовка — недурны: светится электричество, чисто, в буфетах еда; полустанки и даже средние станции, вроде Змиева, — отврат! тьма, грязь, керосиновая коптилка в единственном числе на весь «вокзал». Ехали густыми лесами; по этому поводу веселенький разговор: о разбойниках. Шалят здорово — отчасти дезертиры, отчасти — молодые парни окружных деревень. Открытого восстания здесь не было во все время германской оккупации, но разбойная гверилья процветала, благодаря густым лесам по Осколу, даже в дни наибольшей германской непреклонности. Один из сопутников, молодой офицер, мелкопоместный из-под Славянска, говорил, что все лето они у себя в усадьбе несли форменную караульную службу, спали не раздеваясь, с оружием, — веселая жизнь! У нас, в Черниговщине, — этого, слава Богу, — нету!
Еще любопытный разговор, со всей полнотой выявляющий неизреченную бездну гениальности и здравого смысла у правителей Державной Украины... После Бахмута к нам подсел старичок-кондуктор, принявшийся слезно жаловаться на то, что, прослужив 30 лет на Южной дороге, теперь никак не может привыкнуть к Северо-Донецкой: и жалованье меньше, и там он был обером, а здесь — младшим и т.д. Мне старичок понравился — настоящий трудящийся человек, не из «пролетариата», не смотрит на труд лишь как на средство шантажа хозяина. Во время большой забастовки (в мае) он был вполне сознательным «штрейкбрехером». И Управление Южной дороги отблагодарило старика тем, что при сокращении штатов уволило его в первую очередь.
Ехавший с нами инженер (кажется, важная шишка), внимательно расспросивший старика и обещавший ему помочь, говорил не без горечи: этот случай не единичен, сплошь и рядом выгоняют служащих, которые в дни большой забастовки исполняли свой долг, а на их место сажают чуть ли не большевистских агитаторов... Когда слышишь эдакое, начинаешь сомневаться насчет возможности появления у нас столь чаемого мною Суллы...
Никитовка{202}: толчея в зале, сконфуженные немцы: у офицеров — вид подлинно трагический, солдатня — растеряна и не знает, что делать — то ли сохранять «Deutsche Tapferkeit und Biederkeit»[54], некогда столь восхищавшие Карлейля, то ли следовать примеру русских товарищей и мгновенно «окерензониться»... Насчет Tapferkeit уповаю слабо: думаю, без Вильгельма — никакие Tapferkeit’ы немыслимы, но и «Declaration des droits de l’homme et du soldat»[55] (столь же идиотская, сколь и ее прототип, сочиненный в 1789 году), вероятно, не пройдет, просто потому, что с «декларационами» ни один немец живым с Украины не выйдет.
Вообще же декларацион, к несчастью, делает большие успехи: говорят о «выступлении большевиков» в Юзовке и в Мушкетове, а в Никитовке я читал газетку, издающуюся в Енакиеве (сверхбольшевистское гнездо!) — декларацион на 70%! Газета левоменьшевистская, пишут там те же харьковские Сацы и Коны, но тон — куда харьковскому «Пути»! Казалось, воскресла, недоброй памяти, не к ночи будь помянута, горьковская «Новая Жизнь»: особенно ненавидят добровольцев, такие слова загнуты по адресу Деникина, что меня охватило полное бешенство...
Коллекция mots в Никитовке обогатилась новым анекдотом (рассказывал какой-то поручик соседке):
«— Дед, а дед, что теперь твой внук делает?
— Служит, батюшка, служит, хорошая служба!
— Да где служит?
— А в бандах, батюшка, в бандах...»
Чем не декларацион?
Одна попутчица уверяла меня, будто Никитовский вокзал замечателен тем, что на нем арестовали Бочкареву, когда она пыталась перейти большевистский фронт, направляясь к Корнилову. Не знаю, так ли это? Про Бочкареву писали, будто она расстреляна. Если правда — жалко.
Конечно, ее затея с женским батальоном была чепуха, освященная лишь трагедией конца, ужасом октябрьской ночи на Дворцовой площади, — но, вместе с тем, были у Бочкаревой и пафос, и подлинное страдание за Россию, и большая любовь к ней, и, главное, — презрительная храбрость души: когда большевички, провокационно проникшие в батальон, попытались устроить там непотребство, она, недолго думая, приказала их разложить и всыпать каждой по 50 розог (а это было в июне 1917!); когда, при отправке ее батальона на фронт, рабочие начали забрасывать девушек-солдат камнями, Бочкарева выхватила шашку и одна ринулась на толпу. «Трудящиеся массы» бежали мгновенно и с излишней поспешностью.
Харцызск: идиотское впечатление — таможня и просмотр паспортов посреди России. Визы для въезда на Дон у меня не было (да и получить ее в Харькове невозможно, так как нет никакого учреждения, которое ее выдавало бы), но после разговора с казачьим офицером, предъявления документов — телеграммы от Войскового правительства, приглашающего редактировать «Донские Ведомости» и редакционного билета «Вольности», он стал любезен, повторял: «Милости просим на широкий Дон!», долго тряс руку. Сообщил: в Новороссийске уже высадились дикие новозеландцы (он почему-то полагает, что они черного цвета). Если так — мои надежды на Суллу опять повысились.
В буфете за завтраком (буфет весьма обилен — балыки, икра, и все недорого), разговор с тремя инженерами из Макеевки. Инженеры — мелкие, но настроены антибольшевистски до предела. /.../
О Макеевке (иначе, город Дмитриевск) говорят с сокрушением: шахтеры и рабочие спят и видят красные флаги, власть Советов и т.п. декларацион. Усиленно приглашали меня приехать туда с лекцией...
Дорога: отраднейшее впечатление настоящего порядка. Во всем сразу чувствуется, что здесь — не бутафория «неньки Украины», не «Веселая вдова», существующая милостью оккупантов, а некоторый, органически налаженный, свой собственный, от коренной почвы выросший строй. Впрочем, поезд идет скверно. В вагоне — антибольшевистские разговоры, — единодушие р