Одной из особенностей южных армий является большое количество женщин, сражающихся в наших рядах. Этого, говорят, нет ни у Колчака, ни на других фронтах.
В Ростове постоянно встречаешь молодых девушек и дам, одетых в солдатскую форму, иногда (даже чаще) с офицерскими погонами (их легко производят). Я имел удовольствие знать многих лично: очень любопытно. Явление это, в сущности, не новое, наблюдавшееся еще во времена Большой войны, но сейчас страшно участившееся. Насколько я могу судить, здесь мы имеем дело с тремя типами, с тремя побуждениями.
Во-первых, казачки — они, по самой натуре своей, мужественны и воинственны, дочери военной доли: с детства умеют ездить верхом, стрелять, закалены и здоровы. И, в сущности, нет ничего неестественного, что, когда их домам, их родной земле начала угрожать погибель, они схватились за оружие, тем более, что настроены казачки гораздо крепче, непримиримее и смелее, чем их мужья и братья. Но казачек-добровольцев почти не видно в тылу, они остаются на фронтах, причем очень часто совмещают роль солдата с ролью сестры милосердия. В бою — с шашкою, с винтовкой, после боя — с бинтом и ватою. Нередко, по миновании опасности, они мирно возвращаются к домашнему очагу. Это безусловно, самый чистый, героический, благородный тип наших Жанн Д’Арк.
2). Романтические головки из интеллигентных и аристократических семей. Романтизм здесь бывает самых разнообразных градаций — от беззаветного горения, патриотического порыва, до полубезумной истерики. Возбудители его тоже разнообразны: встречается патриотизм чистого вида, как у Али Д., у которой я впервые в жизни встретил ощущение Родины как живого существа (очень интересная, вообще, девушка, с огромным мистическим опытом); но чаще патриотизм бывает смешан с чувством личной любви к определенному человеку — мужу, жениху, любовнику; такова была кн. Черкасская, убитая под Таганрогом, неразлучно следовавшая за своим, тоже впоследствии погибшим, мужем, такова Джульетта Добрармии (как ее называли) — Нина З., не захотевшая расстаться при оставлении Ростова в 1918 г. с женихом (ему было 19, ей 17 лет), мужественно переносившая все тяготы Ледяного похода и трогательно погибшая вместе с женихом в одном бою; такова Золотая Люся, очаровательное существо, в которое был влюблен весь ее отряд, но которая любила только своего жениха, молодого поручика, и пожертвовала за него жизнью: больной тифом он был оставлен в пустой хате и попал в лапы большевиков вместе с не хотевшей его покинуть Люсей. Видя неминуемую гибель, она придумала такой героический выход: выдала больного за мужика, хозяина хаты, намекнув, чтобы замести следы, что офицер спрятан где-то в другом месте. Большевики поверили, оставили больного в покое и подвергли Люсю жестокой пытке, добиваясь, где же офицер? Люся все снесла и не выдала. Наш разъезд, налетев на хату, истребил большевиков и нашел бессознательного тифозного и истерзанную до полусмерти Люсю.
Они были спасены, но, к несчастью, кроткая девушка не вынесла мучений и умерла через несколько дней. Такова, наконец, М.Н.Т. — скромная, черноволосая дама с печальными глазами, похожая в форме на студента-первокурсника, жена видного адвоката в одном из городов Северного Кавказа. Она влюбилась в офицера, остановившегося у них во дни короткого (прошлым летом) занятия ее родного города Добрармией; влюбилась мгновенно: coup de force, бросила семью и с той поры неотлучно следует за новым избранником.
Иногда, впрочем, побуждения бывают далеки от любви. Например, одна барышня, еще совсем девочка, гимназистка шестого класса, ушла в армию, чтобы искупить грех старшего брата, ярого большевика. А зарубленная в схватке под Белой Глиной баронесса Ольга де Боде стала солдатом из чувства мести: в 1917 году на ее глазах (институтки предпоследнего класса) мужики вырезали всю ее семью — отца, мать, сестру с мужем и двух маленьких детей сестры; ее спасла старая нянька. Баронесса, воспитанная в военной семье, прекрасная спортсменка, лихо ездящая, стреляющая, владеющая саблей, — наиболее прославленная из «валькирий». Про нее рассказывают много смешного: как Корнилов поймал ее за хорошим делом — носилась на коне по улицам занятого села и на лету шашкой смахивала головы гусям, — и как Верховный чуть не предал ее суду за мародерство. Дело, конечно, обошлось, но все-таки, когда армия вернулась летом 1918 г. на отдых на Дон, Марков вспомнил о гусях и засадил баронессу на две недели на гауптвахту. В другой раз баронесса явилась причиной того, что «maman» Смольного едва не окочурилась от ужаса — в самом деле, разве не ужасно: в приемную института в Новочеркасске входит молоденький офицерик, и все институтки с визгом бросаются ему на шею! К счастью, «maman» вовремя разглядела, что офицер-то на деле — де Боде. Но рассказывают про нее и страшное: ужас, пережитый при погибели семьи, сделал из этой юной девушки существо неодолимой жестокости, которая смущала даже старых вояк. Де Боде хладнокровно и беспощадно расправлялась с пленными, правда, никогда не подвергая их лишним мучениям. Но очевидцы говорили мне, что нестерпимо жутко было видеть, как к толпе испуганных пленников подскакивала молодая девушка и, не слезая с коня, прицеливалась и на выбор убивала одного за другим. И самое страшное в эти минуты было ее лицо: совершенно каменное, спокойное, с холодными, грозными глазами. Погибла де Боде тоже «валькирически» (хотя валькирии и «не погибаемы») — в лихой рукопашной схватке с «красными казаками» Миронова.
3) Авантюристки. Здесь тоже много градаций, начиная от «гулящих женок» какого-то «валленштейновского» типа, вроде той рыжей проститутки, что до сих пор по ночам шляется по Садовой в гимнастерке и высоких сапогах, а в армии околачивалась, пока не вздумала однажды нацепить... полковничьи погоны (тогда ее подвергли наказанию розгами и выставили), — до авантюристок, не лишенных некоторой внутренней красоты, какого-то лихого порыва, удальства, легкомыслия (внешняя красота среди наших валькирий — явление тоже частое: большинство — хорошенькие), — этаких героинь кинематографического стиля. Есть среди них и неприятные: война, конечно, грубит, принижает женщину, но есть и сумевшие найти иногда почти очаровательный тон, в котором военное странно мешается с женственным. Неприятна, например, довольно известная Женька-наездница, самое прозвище которой указывает на не особо уважительное отношение к ней. Это женщина лет 32-х, рыжая, высокая, полная, со смуглым лицом, к добродетели никакого касательства не имеющая; вообще — «много было у тебя, женщина, мужей, и тот, который у тебя сейчас, — тебе не муж!»{259}. Она груба, говорит нарочито по-мужски, пьет водку, словно вахмистр, руку тыкает в губы, словно хочет вышибить зубы, подвыпивши может пустить даже матерное слово (а уж «курвы», «стервы», «сволочи» так и сыплются с языка). Ее рассказы про фронт неприятны: по-моему, она садистка. Очень нехороши были у нее глаза, когда недавно она повествовала о том, как по ее распоряжению пороли в Бахмуте молодую жидовку, дочь ее хозяев, за то, что нашли у нее открытку с Карлом Марксом. И рассказ о казни двух коммунистов мне тоже не понравился: какие-то сладострастно-пустые и неприятно-тревожные были у нее глаза в это время, и слишком часто срывался короткий, захлебывающийся смех. Сейчас Женька без дела, из армии ее удалили, живется ей довольно туго (некоторые ее приятели пытались всунуть ее ко мне в Киноотдел, но я благоразумно уклонился), со злости она целыми днями тиранит своего десятилетнего сынишку, архаровца и шалопая (каковое тиранство подтверждает мое предположение о садизме).
Совсем другой тип — Олечка Гэс де Кальвуэй — еще совсем девчонка, замечательно хорошенькая и изящная, фарфоровая какая-то. Биография ее довольно любопытна: в 1916 году она с сестрою, обе гимназистки, выгнанные из всех ростовских гимназий, удрали из дому на фронт, по причине (как рассказывала Ольга), «что мама нас каждый вечер драла ремнем, и хотя за дело, но нам это не нравилось». На фронте обе сначала были сестрами милосердия (Наташа до сих пор таковая, хотя из разряда тех, про коих говорят: «Сестра-то она сестра, даже больше, чем сестра, но при чем тут милосердие?» и которые, конечно, даже не снились miss Найтингайль), затем вышли замуж. Про мужа, очень кратковременного, Олечка выражается всегда: «Этот мерзавец». В конце 1917 года, уже расставшись с «этим мерзавцем», Олечка увязалась за Кубанской армией в поход, после оставления Екатеринодара достигла почестей высоких: была ординарцем или, как у нас говорят, «адъютантессою» Покровского (в числе многих, слишком многих). Затем, во время иногда возникающего гонения на валькирий, ее выперли из армии. Однако скоро назначили опять — в команду службы связи при Шкуро. Здесь вышел пресмешной анекдот. Рапортует Олечка: «Ваше превосходительство! Явилась для связи!» А Шкуро окинул ее взглядом с ног до головы и отвечал: «Не сомневаюсь!»
Мне лично Олечка доставила массу хлопот. Однажды я сказал Ваське Белокурову, что, вероятно, мы будем организовывать труппу, и нам понадобится актриса хорошенькая, умеющая ездить верхом, лихая, которая бы могла прыгнуть на ходу в мчащийся поезд, переплыть, одетая, реку и т.д. Васька заявил, что ему ведома одна такая, и немедленно, со шкуринскою поспешностью, дал Олечке в Екатеринодар служебную телеграмму: «По получении сего предписывается Вам отправиться в гор. Ростов-Дон и поступить в распоряжение начальника Киноотделения Отдела пропаганды». Я об этом ничего не знал, и велико было мое удивление, когда однажды, придя на службу, встретил у себя в отделе нечто среднее между опереточной хористкой travesti и мальчишкою, очень изящное, которое, вытянувшись во фронт, отрапортовало:
— Согласно предписания ротмистра Белокурова явилась в распоряжение вашего превосходительства.
Мое превосходительство, услыхав сей, неслыханный в стенах Пропаганды титул (у нас ведь даже шефов все звали по имени отчеству: «Николай Елпифидорович», «Константин Николаевич»), несколько смутилось и объяснило Олечке, что мне, собственно говоря, с нею делать нечего, так как вопрос о труппе — это история долгая. Олечка мгновенно слиняла и, чуть не плача, объявила, что Белокуров ее погубил: у ней нет ни квартиры, ни денег, и она не знает, что ей делать. Собственно говоря, мы для нее ничего сделать не могли, но она, растерянная, бедная, была так мила в своем френче и высоких лаковых сапогах, что мы подняли неимоверную бучу и легкомысленно устроили ей квартиру и занятие в кассе нашего отделения. Воротынцев было заупрямился контрассигнировать мой приказ: как старый кадровый офицер он терпеть не может всякого баловства, вроде женщин-солдат; но не бывало еще случая, чтобы упрямство милейшего Николая Николаевича не было преодолено. Подписал, сказав со вздохом: «Ну, назначим ей подъемные 25 ру