Страницы из дневника — страница 36 из 41

б., пока она не начнет зарабатывать поночно». К счастью, дня через три Олечка действительно нашла знакомых офицеров, и финансирование ее существования исчезло из сметных граф Отдела пропаганды. Одновременно с этим она сменила форму на женское платье, главным образом, чтобы не смущать молодых ребят, своих недавних сверстников по гимназическим балам и даже детским играм. А то, действительно, выходило смешно. Сидит какой-нибудь девятнадцатилетний в «Чашке чаю», а Олечка перед ним вытягивается:

— Господин поручик, разрешите остаться!

Еще недавно в вальсе кружились, если не пирожки из песка на бульваре лепили, и вдруг: «господин поручик»!

XVIII. РОСТОВСКАЯ ЗАПИСНАЯ КНИЖКА(апрель—май 1919 года)

Большое огорчение: покойник Годаев оказался никуда не годным оператором. Все его снимки, как деникинские, так и каменские — никуда, испорченная пленка. И ради этих скверных снимков погиб человек! Несомненно, он заразился тифом во время поездки в Каменскую. Жалко бедного старика!

_____

Вслед за Ллойд-Джорджевскими «островами» и категорическим отказом от реальной помощи живою силою — новый удар: французы оставили Одессу. Этому как-то не верится даже: такая могучая армия, и вдруг — бегство перед рванью... Виною, видимо, какие-то таинственные события в Париже: Клемансо внезапно пал, во главе кабинета стал Вивиани{260}, но на другой день опять что-то случилось: Клемансо вернулся, а Вивиани, как пишет «Приазовский край», предан военному суду. Понять ничего нельзя, но факт остается фактом: Одесса оставлена, и престиж союзников подорван безнадежно. Хорошо нас отблагодарила Франция за спасение Парижа! Этого мы ей никогда не забудем. У нас положение на фронте — хуже скверного: большевики, очевидно, отчаявшись перейти Донец, напирают на линию Царицын—Тихорецкая, очевидно, в надежде разрезать наш фронт, оторвать Кавказ от Дона.

_____

Вчера, на Корниловском вечере, распространились слухи о победе. Подтверждения еще нет, но, кажется, какой-то успех действительно достигнут. Дай-то Бог! Вечер был очень интересен. Первую часть — речи Юзефовича, Знаменского, Лисового — я не слушал: мне сейчас скучны все речи! Но концерт был приятен: оркестр под управлением Ник. Ник. Кедрова весьма мило сыграл шопеновский марш и финал из «Орлеанской девы», а Н.Н.прекрасно прочитал два стихотворения М.Волошина: «Святая Русь» и «Demetrius Imperator». Стихи — почти гениальны. Юрий Николаевич[70], правда, съязвил, что эти стихи могли быть встречены такою же овацией, какою их встретили у нас, и там, в Москве — но это, хотя и не лишено совсем известной доли вероятия, все-таки снобистический парадокс, к которым так склонен милейший Ю.Н.

2 апреля

Поездка в Новочеркасск — сплошное очарование: синее море разлива, среди которого изумруды островов, степь, вся в тюльпанах (их казаки любовно называют «цветы лазоревые», хотя они всегда или желтые, или красные, и никогда — не голубые), Новочеркасск, упоенный клейким запахом распускающихся тополей, веселый, радостный... Ездил я к Сидорину за разрешением музыки на предстоящем сеансе нашем в «Soleil». Семенов разрешил сеанс, но разрешение музыки зависит от командующего. Вообще, какая чепуха этот траур, закрытие всех театров, декретированный Кругом! Конечно, следовало покончить с пьяным безобразием кабаков и кафе-шантанов, которых расплодилось видимо-невидимо, но какая нелепость закрывать драматический театр, запрещать концерты и кино! Главное, что фронт этого вовсе не хотел: офицеры, приезжающие в отпуск, дико ругаются, что они не могут культурно, приятно провести вечер, отдохнуть, побывав в театре или посетив один из тех очень недурных концертов, которые устраивала филармония. В результате этого запрещения приехавшим на побывку вечером некуда деваться, кроме «погребков», где, окромя зеленого змия, ничего путного не достигнешь. Севский приложил много стараний, чтобы добиться отмены этого дурацкого распоряжения; к сожалению, эта мера, придуманная Ф.Д.Крюковым (как не стыдно! литератор!), так понравилась серому большинству Круга, что атаман не решился воспользоваться правом veto. Ф.Д. оправдывается тем, что закрытие театров ему рекомендовал какой-то старик, явившийся прямо из станицы, олицетворение «vox populi». Хорошенькое оправдание! Культурный человек слушается какого-то мужика, ничего, конечно, в театре не смыслящего.

С Сидориным поладил быстро: принял он меня с очаровательной любезностью, мгновенно подписал обе бумажки — и о музыке, и о выдаче нам спирта. Тогда меня вдруг осенило внезапное вдохновение, и я обратился к нему с ходатайством вообще разрешить нам сеансы в двух кино (одно — в Ростове, одно — в Новочеркасске), причем показывать не только нашу хронику, но и обыкновенные картины художественного характера. Он согласился безо всякого труда, прибавив, что вообще он противник закрытия театров, но ничего не может поделать с Кругом. Радость моя омрачилась известием, полученным от Карташева. Бело-Калитвенская победа не принесла никакой пользы: дело донельзя лихое, — конный отряд в 300 человек, даже не казаков, мальчиков — партизан-гимназистов, студентов, реалистов, рассеял во много раз сильнейшие силы большевиков и завладел Морозовской, но, не поддержанный никем, за отсутствием сил, был вынужден отступить. А самое скверное — большевики перешли Маныч и заняли Богаевскую, стало быть, находятся в 16-ти верстах от Новочеркасска, достичь коего не могут только потому, что, на наше счастье, эти 16 верст сейчас — озеро полой воды: спасает старик Дон свою землю! Когда я спускался с горы к вокзалу, признаки близости большевиков ощущались очень ясно. Стоял нежный голубой вечер, тонкою дымкой окутывавший город и необъятную ширь разлива; в церкви звонили, и по улицам двигались редкие прохожие со свечками — такими ясными, такими прозрачными в безветрии тихого вечера. Все было полно миром, благостью, — и вдруг, в это умиление, в эту тишь, Karfreitagzauberei[71] гулко донеслось по воде раскатистое рычание пушки. Больно сжалось сердце, и стало не страшно, а как-то бесконечно-грустно: неужели же дикое варварство революции ворвется сюда, в эту благость? На вокзале Карташев разъяснил мне, что пушки — приятные: наша флотилия из двух пароходов и четырех блиндеров подошла к Богаевской по разливу и обстреливает большевиков.

Обратный путь в «молнии» был очень интересным из-за рассказов Бориса Александровича[72], который очень подробно повествовал о первых днях революции. Интересны его замечания об образовании Временного комитета Государственной Думы. Оказывается, в минуту создания этого учреждения, никто из депутатов, уговаривавших Родзянко взять власть, не мотивировал этого необходимостью революционно противопоставить царскому правительству некий эмбрион грядущего Временного правительства. Все, не исключая Керенского, требовали от Родзянки возглавления Комитета не для разжигания, но для умиротворения революции. «Мне лично, — говорил Б.А., — самым страшным казалась возможность грабежа винных погребов и складов. Если бы толпа, и так полубезумная, перепилась бы, произошло бы нечто ужасное, полный разгром города, резня». Родзянко долго упирался и согласился только, когда ему сообщили о переходе на сторону восставших Преображенского полка. Причем ошибочно видеть здесь часто высказывавшееся предположение, будто бы Родзянко открыто стал на сторону революции, когда увидел, что у нее имеется военная сила. У Родзянки по-прежнему была лишь одна мысль — об успокоении революции, но, узнав, что революционный дух перенесся в армию, он понял, что если безвластие продолжится, бунт примет такие размеры, что с ним не справиться. И тогда он решился на революционный шаг: образование Комитета Государственной Думы. Согласившись, Родзянко заявил всем присутствующим: «Господа, помните, что вы должны мне обещать полное свое повиновение! В особенности это относится к вам, Александр Федорович!» Керенский ответил: «Что касается до меня, то за себя лично я даю обещание и сдержу его. Но, Михаил Владимирович, что мы будем делать с тем, что сейчас бурлит там», — и Керенский указал в сторону зала, где уже заседал наскоро сформировавшийся Совдеп. Любопытны рассказы Бориса Александровича о настроении делегатов, ездивших к государю. Шульгин был по-настоящему глубоко потрясен и угнетен случившимся, Гучков же, хотя ему, как монархисту, свержение монархии не могло быть приятным, почти сиял: во-первых, он еще надеялся, что жертва государя может остановить революцию, а во-вторых, он так глубоко лично ненавидел государя, что не мог почти скрыть своего удовольствия при виде несчастия врага. О знаменитом «Приказе №1» — этом гнуснейшем произведении Нахамкеса и Соколова, Б.А. рассказывает следующее: все разговоры о том, будто бы Гучков одобрил этот приказ, — сплошное и злонамеренное вранье. Дело обстояло так: в Комитет Государственной Думы явился представитель даже не Совдепа, а только военной комиссии оного, который, показав проект приказа, спросил: «Что вы об этом скажете?» (любопытно, что этот monsieur вовсе не был видным членом левых организаций: это был просто-напросто какой-то рядовой тип из «сознательных»; вообще, помимо Нахамкеса и Соколова, в военной комиссии вообще, в составлении «Приказа №1» в частности, не принимал участия ни один видный социалист. Эту мерзость сочинили «знакомые незнакомцы», в суматохе и попыхах завладевшие настроением толпы. В Комитете Государственной Думы пришли, конечно, в ужас, и Борис Александрович заявил, что подписаться под этим Комитет Государственной Думы не может, хотя и не отрицает необходимости реформы военного быта. Вообще же он просит, чтобы без предварительного сговора с ними ничего не выпускать, касающееся армии. Тип хмуро выслушал, буркнул: «Обойдемся и без вас.