Страницы из летной книжки — страница 13 из 42

сложной волнистой траектории, педантично повторяющей капризы рельефа местности. Запросто можно ткнуться в какое-нибудь наземное препятствие. Мы избирали такую, почти нулевую, высоту полета по утрам, когда существовала опасность встречи с фашистским истребителем.

От непрерывного мелькания предметов, сливающихся в единый пестрый покров, от монотонного гудения мотора меня клонило в сон. Но с Женей не уснешь.

— Эй-ей! — лихо покрикивала она, как ямщик, погоняя лошадей. — Родимая-я-я!..

Шутит летчица, и усталости будто уже нет, и сон улетучивается.

Мы летим навстречу солнцу, а над нами скользят легкими парусами перистые облака.

Земля пятнистая. Снега совсем мало. И я сказала Жене, как прекрасна зима в Сибири и как волшебна новогодняя ночь в лесу. Новый сорок первый я встречала как раз в лесу. На лыжах мы пришли в лесную сторожку и в полночь резвились вокруг огромной ели.

— А тут, — вздохнула я, — даже завалящей сосеночки не увидишь.

Женя помолчала, а потом весело сказала:

— Елка? А что — это здорово! Привезу.

Я не поверила: где ее взять на Тамани? И вот пожалуйста, Женя не забыла своего обещания. Отвязав елку, мы прислонили ее к плоскости, взялись за руки и дружно пропели: «В лесу родилась елочка, в лесу она росла...»

— Словно дети, — смеялась Шарова. Она до войны учительницей была и часто разговаривала с нами, как с учениками: — А ну, не шумите.

— Налетай! — крикнула Жигуленко, и мы, перестав петь, бросились к бидону, поставленному на крыло самолета. Женя наклоняла его, а мы по очереди подходили и, закрыв глаза от удовольствия, отхлебывали из него молоко небольшими глотками.

Елку в дом тащили торжественно, с песней. Но установить ее не успели: вызвали на получение задачи. С севера надвигалась низкая облачность. Дул холодный ветер. Видимость была плохая. «Ну и ночка, — подумалось мне, — не вылетать бы совсем в такой вечер! Ладно, черт с ней, с погодой, взлетим. Все-таки ты чувствуешь ее, землю родимую, не уйдет она из-под тебя неожиданно. А вот садиться... садиться сложнее. При плохой видимости на посадке надо ловить сантиметры, но попробуй поймай их с завязанными, считай, глазами».

По фронтовым условиям этот полет, может, и не очень сложный, но ночь-то... ночь ведь новогодняя... Единственный праздник в году, который по давнему, не нами заведенному обычаю все стараются встретить дома. И пусть наши дома далеко, а родные и близкие многих из нас затерялись неизвестно где, все же у нас есть свой дом — наша третья эскадрилья. Как просили комэска передать в штаб, чтоб дали передышку, да разве она скажет? Кремень. И сама первая полетит. Послать бы в эту ночь мужиков, тех, кто в штабе. Пусть повертелись бы...

— Сигнал «Я — свой» — белая ракета, — неторопливо взвешивая каждое слово, говорила командир эскадрильи. — Бомбить скопление войск и техники противника на северо-западной окраине Булганака. Количество вылетов... — Смирнова сделала паузу.

— Максимум, — шепнула я, но командир громко сказала:

— По четыре.

Это было непривычно. Мы привыкли к слову «максимум». Это означало, что летать всю ночь, от заката до рассвета. Очевидно, ради Нового года начальство сделало исключение. Хотя четыре вылета — это тоже немало, если учесть зенитки противника и скверную погоду.

Штурман эскадрильи Пасько сообщила прогноз погоды, силу и направление ветра по высотам, проверила прокладку и расчет маршрута, знание района полетов, района цели, по которой надо нанести удар, запасные цели и аэродромы. И опять напомнила, что штурманское дело — это прежде всего точность, четкость и ясность.

— Не забывайте, — говорила Пасько, — предварительные расчеты на бомбометание надо уточнять, исходя из обстоятельств. Следите за изменением ветра...

После постановки очередной задачи обычно происходил разбор боевых полетов предыдущей ночи. Было принято сварливо, придирчиво и к самому себе и к товарищу рассуждать о минувших полетах, где кто как допустил недосмотр, промашку, чтобы не повторить подобного в следующем задании.

Инструктаж окончился, и мы направились к полуторке. Приехав на аэродром, пешком пошлепали по грязному сырому снегу к своим машинам. Небо из бледно-голубого уже становилось темно-лиловым, седым. Я люблю январские васильковые сумерки. Но сейчас ни в вышине, ни у самого горизонта, над деревней, — нигде не было этого мирного синего цвета. Один мрак.

Экипажи ждали сигнала на вылет. Нина Данилова что-то по-хозяйски укладывала в своей кабине.

— Чего ты там возишься? — спросила Женя Жигуленко.

— Харч укладываю.

— Че-е-во?

— Та-во-о, — передразнила Нина. — Харч, говорю. Пирог, два куска жареной рыбы. Думаю, хватит...

— Постой, постой... Ха-ха-ха, ой, штурман! Ха-ха-ха, — хохотала Женя. — Ты что, не веришь мне? Да вернусь я к встрече Нового года, прилечу!

Она схватила Нину за ногу и, стащив с плоскости, затрясла ее, закружила:

— Прилечу, прилечу...

— Отпусти Данилову, — заступилась Худякова. — Я тоже харч прихватила. А то застрянешь где-нибудь, а потом весь год постным будет. Погода-то дрянь. Лучше запас сделать. На всякий случай...

— Эй, штурман! — позвала Худякова меня. — Уложи-ка этот сверток в своей кабине.

Посмеиваясь, я укладываю бутылку молока и кусок пирога с рыбой.

— За-жи-вем. Если что, в полете подкрепимся...

— Или мышей угостите, — в тон мне говорит механик Маменко.

— Бр-р... — фырчу я. — Не накаркай.

Мышей я боюсь. Поселок, где мы живем, наводнен мышами. Они повсюду. Бегают по полу, попадают в одежду, в сапоги, унты, копошатся под нарами, на которых мы спим. И даже в наши спальные мешки попадают. Они проникают даже в самолеты, доставляя механикам немало хлопот: перегрызают то одно, то другое... Мыши летают на боевые задания, и механики ничего не могут поделать, чтобы выгнать их из самолетов. В полете мне иной раз мерещатся мыши, как будто они за приборной доской сидят. И тогда я поеживаюсь от брезгливости. И теперь, после слов Веры Маменко, меня передернуло. Я представила, что эти противные зверьки шастают по моему самолету, подбираясь к пирогам. Тьфу! Взвилась зеленая ракета: на вылет! Загудели моторы. Худякова порулила на взлет.

Мы летим бомбить передний край противника. Это задание считается несложным, хотя придется очень низко ходить вдоль траншей, обстреливая их из пулемета. Мы приближаемся к Керченскому проливу. В Крыму что-то горит: там колыхается, переливается желтовато-бурое варево, оно мечется в сравнительно узкой черте, но отблески, дымные клубы расходятся от этого места далеко во все стороны и издали кажутся громадными, устрашающими.

При подходе к линии фронта определяю, что дымы нам не помешают бомбить. Ветер отгоняет их к югу. Я уже собралась дать летчице боевой курс, как вдруг почувствовала, что между комбинезоном и унтом что-то медленно ползет вверх по ноге. Я обмерла: мышь!

— Давай боевой! — говорит летчица.

— Бы... бо... ба. — Я лишилась дара речи. Перед носом вспыхнули разрывы снарядов, проносятся лохматые брызги «эрликонов», но мне не до них: под комбинезоном ползет мышь! Вот она миновала колено, продвинулась... Ой, даже спина взмокла противным, липким потом. Осторожно прижимаю ладонь к месту, где копошится эта противная тварь.

— Бомби!

Я молчу. Ноги и руки ватные. Я в полуобмороке. А под рукой трепыхается мышь.

— Бомби!

Я дотягиваюсь одной рукой до сбрасывателей. С трудом дергаю шарики. Но другая рука занята: я прижимаю мышь. И вдруг острые зубы впиваются в мою ногу...

— О-ой! — ору я и извиваюсь на сиденье. Не от боли, а от поднявшейся тошноты, от омерзения.

— Ранена?

— Ой-ей!.. — испускаю я дух.

— Бомби, черт возьми. Что там с тобой?

— М-мышь!

— Обалдела?! Бомби!

Я поворачиваюсь и, не отпуская ладонь, сбрасываю бомбу левой рукой. Летчица разворачивает машину и берет курс домой. Я медленно расстегиваю комбинезон, осторожно извлекаю мышь и швыряю ее за борт.

— Что ты возишься? Мешаешь управлению.

— Да мышь же! — жалобно, чуть не плача говорю я. — Мы-ышь... Кусается...

— А я-то думала... Я-то думала, что тебя трясет от вида немецких танков! Ха-ха... О-хо-хо... А ты!.. Ха-ха-ха!

Нина от души хохочет, а я насупленно молчу. Расскажет, месяц потешаться все будут. А сами-то визжат при виде мышки. Сами-то...

Два других полета показались мне простыми, легкими, ни один осколок не поцарапал нашу фанерку, хотя немцы и постреливали.

И вот нам подвешивают бомбы на последний в сорок третьем году вылет.

Техник Зина Радина шутит, требуя от Жигуленко не загубить баянистку-штурмана. Вовремя ее доставить к встрече Нового года.

— Да что толку-то, — смеется Женя, — все равно сразу заснет. Так что ищите себе другого музыканта.

Женя не шутит: бывает такое состояние, когда голова наполняется страшной тяжестью и глаза сами закрываются. Заставить себя разлепить сомкнутые сном глаза — невероятно трудно. Засыпал в полете почти каждый, но сон этот длится не более доли минуты. Всю волю призывали на борьбу со сном, с холодом, от которого спать хотелось еще больше. Руки и ноги коченели, немели. Хорошо бы подвигать ими, разогреться движением. Но в кабине так тесно, что об этом и мечтать не приходилось.

— Не засну, — доносится из кабины добродушный голос Нины. — Песни буду петь.

— Ну, ни пуха... — сказала Зина, проворачивая винт. — Скорее возвращайся.

Вылетаем и мы. Чуть-чуть грустно. Вспоминается встреча сорок первого и танцы вокруг елки в лесу. Наши мальчишки, наши добрые рыцари... Их остается все меньше, моих сверстников. Я пытаюсь сосредоточиться только на полете, но не могу отделаться от воспоминаний довоенных встреч Нового года. Многих родных и друзей уже нет в живых. А может, пришел и мой черед?

И этот вылет — последний? Мне тревожно. Я понимаю, что мрачное настроение из-за того, что очень хочется поспеть к Новому году. И я боюсь этого желания, потому что оно настолько сильное, что голова кружится. Я даже говорить не могу.