Страницы из летной книжки — страница 3 из 42

В этом полете я с благодарностью подумала о Худяковой и сказала Алцыбеевой:

— Район знаю. Горючего хватит. Не волнуйся.

Нина кивнула в ответ.

Мы идем со снижением. Так легче летчице держать самолет. При увеличении оборотов машина, не подчиняясь рулям, кабрирует, лезет вверх, при уменьшении — опускает нос, начинает резко терять высоту. Подбирая нужный режим работы мотора, приноравливаясь к самолету, летчица спокойно пилотировала, вселяя уверенность. Но это была очень трудная работа — 20, 30, 40 минут подряд пилотировать самолет с неисправными рулями, удерживать его, по существу, собственными силами. Это была напряженная, изнурительная и изматывающая работа. Она была монотонна и однообразна, как и у большинства людей на земле, но эту надо было выполнить в небе. И она, эта работа, подавляла все, кроме надежды, и затмевала все, кроме цели.

Я старалась помочь Нине. Следила за скоростью и временем, вносила изменения в курс. Мысленно сличала землю с картой. Река, лес, населенные пункты, дороги сверху казались географической картой. Я искала наиболее безопасный и экономичный путь, помня об ограниченном количестве бензина. Удивительно, но я совсем не думала о повреждениях в машине, полагаясь на опыт и знания летчицы. Мои мысли не метались, а работали: «Прошли десять минут с северо-восточным курсом, пора дать поправку. Нет, еще три минуты, потом дам курс девяносто. Еще десять — двенадцать минут, и пересечем линию фронта. Тогда уже правее... правее. Выйдем на станицу Славянскую. От нее рукой подать до дома».

Каждые пять минут я сообщала летчице время, место, над которым шли, и сколько еще осталось лететь. Работа была слишком трудной, чтобы думать о чем-нибудь постороннем. Наверное, никогда человек не соображает так ясно, быстро, решительно, как в минуты опасности. Это удивительное состояние. На земле такой четкости и собранности мысли у меня еще не было. Наконец мы миновали линию фронта. Опять пожары, разрывы, прочерки трассирующих пуль, взвивающиеся разноцветные ракеты... Еще несколько минут — и я увидела наш световой маяк, который приветливо подмигивал огромным красным глазом. Такие мигалки или прожекторы устанавливались обычно в десяти — двенадцати километрах от аэродрома для того, чтобы помочь экипажам найти в кромешной тьме свой дом. Каждый световой маяк имел свой режим работы, свои сигналы, чтобы экипажи не могли его перепутать с другим, стоящим в ином месте прожектором.

Я радостно закричала Нине:

— Вот и пришли! Понимаешь, пришли!

Я оглядываю южное небо с яркими и огромными звездами, смотрю на легкие бродячие облака, сквозь белизну которых озорно подсматривает за нами луна, и испытываю радость.

— Нина, смотри, смотри! Луна улыбается нам! Честное слово, улыбается!

Я подставляю лицо ветру и громко смеюсь.

— Ты не чокнулась? — Голос у Нины тревожный, а меня еще больше разбирает смех.

— Вот вспомнила, что война представлялась мне кулачным боем, когда стенка идет на стенку, когда дерутся все. Или еще картинка. Представь: бойцы со значками ГТО и «Ворошиловский стрелок» на груди садятся на коней и мчат куда-то за горизонт, где притаились враги. Смешно?

Вместо ответа она приказала мне покрепче пристегнуть ремни. Я улавливаю тревожные нотки в голосе летчицы.

— А что? — спрашиваю ее. — Случилось что-нибудь?

— Дай красную ракету, — не отвечая, скомандовала летчица. — Садимся с прямой.

По правилам мы должны были сделать над аэродромом круг, но, видно, на это времени у нас нет. Самолет катастрофически терял высоту. Ручку управления почти полностью заклинило. Левая рука Алцыбеевой сжимала сектор газа, правая — ручку рулей. Самолет проваливался.

— На себя! — крикнула летчица. — Помоги, ручку на себя!

Обеими руками я ухватилась за ручку и что было силы потянула ее на себя. Ни с места!

— Сильней!

Ручка оказалась скованной: ее ход был мизерным. «На себя, на себя», — твердила я, обливаясь потом. Но самолет проваливался.

— Отпусти. Я сама, — сказала Нина.

Одну за другой я выпустила две красные ракеты — сигнал тревоги.

Что же делать? Какие действия предпринять? Понимаю: я — вне игры, остается одно: ждать. И сохранить мужество, чтобы не потерять голову. Вот как, оказывается, бывает: вырвешься из пекла, из вражеского огня, доведешь подбитую машину до дома и — бах, все в щепки!

Мотор работал исправно. А может, все обстоит иначе? Удача на нашей стороне? Я всегда верила в счастливую свою судьбу. В удачу.

— Ух! — выдохнула летчица. — Сдвинулась...

Самолет, словно подкрадывался к аэродрому, шел над самой землей. Навстречу летела посадочная полоса — ближе, ближе, ближе. Сжалась до предела высота, секунда, миг — и самолет наконец прильнул к земле и помчался по ней. И тут, как бы споткнувшись, остановился: стрелка бензочасов дрожала у нулевой отметки, а ручка управления легко ходила вправо и влево. Осколки повредили тяги управления обоими элеронами. Но лопнули они — вот оно, везение! — лишь после посадки. Случись это во время захода на посадку — и катастрофа была бы неизбежной... Тут уж от летчика ничего не зависело.

Техники, осматривая машину, то и дело восклицали:

— Вот это да! Плоскость-то наполовину вырвана...

— А центроплан — вот так дыры!

— А кабины, кабины-то изрешечены...

— Прямо как в песне, — воскликнула Тая Коробейникова и пропела:

Мы летим, ковыляя во мгле,

Мы к родной подлетаем земле.

Бак пробит, хвост горит,

Но машина летит

На честном слове

И на одном крыле.

— На самолюбии! — отрезала Алцыбеева.

— Повезло же вам, — сказала старший техник эскадрильи Дуся Коротченко. — Ума не приложу, как же вы сели?

— Хочешь жить — сядешь, — устало отозвалась летчица. — Подумаешь, что там Данте! Вот это и есть ад...

И только тут я поняла, что летчица совершила нечто из ряда вон выходящее. И что нам действительно здорово повезло.

— Вы знаете, что вас спасло? Знаете, почему снаряд не разорвался внутри фюзеляжа? — спрашивает инженер по вооружению. — Перкаль вас спасла. Если бы фюзеляж был обшит чем-то более твердым, хотя бы фанерой, вам несдобровать бы.

— Давайте лучше осмотрим машину, — предлагает Алцыбеева механикам. — А ты ступай, — говорит она мне, — иди доложи командиру.

На старте вместе с Бершанской стоит мужчина. Я бодро подхожу и докладываю о выполнении задания. Показываю на карте, откуда стреляли.

— Из чего стреляли? — Мужчина склоняется над моим планшетом.

Я чуть не ляпнула: «Не из рогатки же», но только пожимаю плечами. Его вопрос для меня звучит странно. Я еще не умею различать по огню калибры орудий.

— Так из чего же? — настойчиво повторил он вопрос.

— Бах! — и серое облако, — сказала я серьезно.

Мужчина громко хохочет, а я обиженно думаю: «Ездят тут всякие... тебя бы туда...»

Мужчина, а это был штурман дивизии, уловив мою обиду, примиряюще говорит:

— Молодец! Не растерялась.

Тут подошла Алцыбеева и доложила, что машина лететь не может, в ней только серьезных пробоин восемнадцать.

— Полетите на запасной? — спросила командир.

— Да.

Сил хватило, чтобы четко повернуться и сделать пару шагов. А потом... Хоть упади вот прямо здесь на землю, прижмись к ней покрепче и — никуда. Спать, спать, спать! У меня было такое состояние, что казалось, я не смогу больше сделать ни шагу, не то чтобы подняться в самолет. Колени дрожали от напряжения. И в эту минуту мне вспомнился отец и его рассказ о том, как они, партизаны, шли с вилами и топорами на колчаковцев в гражданскую и в бою добывали себе винтовки. С трудом я отодрала ногу от земли, сделала шаг, другой, еще... Тут я, наверное, пошатнулась, и меня поддержала чья-то рука.

— Притомилась? — Это Юлька Ильина, механик по электрооборудованию.

— Споткнулась. — Голос мой нарочито бодрый, фальшивый, вроде бы все нипочем.

И Юлька это понимает.

— Переходи опять в электрики.

Я даже не поняла, откуда вдруг взялись силы. Мое «Вот еще» прозвучало небрежно.

— Возьми, — подала мне Юля увесистый осколок, извлеченный из спинки моего кресла. — Талисманом будет.

Вырулив запасную машину, мы поднимаемся в небо. На этот раз мы стороной обходим высоты и опорные пункты. Там небо усеяно нитями разноцветных огненных бус — по десятку светящихся точек в каждой. Это — трассирующие снаряды малокалиберных зениток. Слева включается прожектор и мечется по небу, разыскивая вас. «Вот она какая, ночная воздушная война», — проносится в голове, а в желудке почему-то похолодело, и мелко-мелко задрожали колени. Вздрогнул и самолет. Это летчица резко «дала ногу», чтобы отвернуть. Стало страшно! В предыдущем полете у меня был очень мощный источник силы: неведение. Я не понимала, какому риску подвергалась, когда забили зенитки. И потому не дрогнула. Дымные разрывы снарядов не показались мне опасными. А потом, когда на земле увидела истерзанную машину, я поняла, что к чему. Нервы напряжены до предела — избитая фраза, но что поделаешь? Это действительно так, особенно, когда сознаешь, каких трудов стоит выполнение задачи. Сколько же сил надо, чтобы спокойно сказать летчице:

— Все в порядке. Луч далеко. Не дотянется.

Я не узнаю своего голоса. Он хриплый и какой-то чужой. «Надо бы сейчас, — думаю, — пошутить. Сразу станет легче». Но в голову ничего не приходит. Я сдерживаю дыхание, чтобы хоть голос звучал нормально.

— Правее. Так. Еще правее. Спо-кой-нень-ко...

Я стыжусь своего страха, видя, как Нина невозмутимо и ровно ведет машину. Я была бы морально уничтожена, несчастна, если бы она даже заподозрила меня в трусости.

Чем ближе мы подходим к Новороссийску, тем светлее ночь, хотя всякий назвал бы эту темноту кромешной. Я с досадой подумала, что такой бесстыдно сияющий планетарий годится для прогулок, но совершенно неуместен на войне, где надо скрытно подобраться к цели. И луна тоже ни к чему.

К цели мы подбирались, планируя с выключенным мотором, чтобы фашисты не обнаружили нас. Я сбросила бомбы на артиллерийское орудие, но разглядеть, принесли ли немцам урон мои бомбы, я не смогла. Огорченно подумала, что докладывать нечего. Пожар сразу виден, а если уничтожены орудие или автомашина, подбит танк, рассеяно до взвода пехоты?.. Но как это установить, когда ни зги не видать? Следом идущий экипаж подтвердит, что мы бомбили по орудию, и, может, скажет, что орудие замолкло. Но кто уверен в том, что оно действительно разбито? Что оно вновь не будет стрелять?