На двадцать пятой минуте полета вышел из строя прибор, показывающий скорость. На двадцать восьмой минуте снегопад внезапно прекратился. Надо было немедленно найти пригодную для посадки площадку. Лететь без указателя скорости очень опасно. Не зная скорости, летчик легко может совершить ошибку и разбить машину. Но нам повезло: впереди справа я увидела аэродром.
Сели. Рулим наугад. Навстречу бегут люди.
— Эй, куда вас черти несут? Сю-да-а!..
Какое же это счастье вот так просто быть среди своих, которых пусть я даже не знаю. Клава зарулила машину на указанное ей место. На плоскость прыгнул парень, взглянул мне в лицо и закричал:
— Кто прилетел! Кто прилетел!
Он бесцеремонно выхватил меня из кабины, перебросил, словно мяч, в чьи-то крепкие руки, спрыгнул с крыла и схватил меня в охапку, не давая опомниться.
— Кто прилетел! Кто прилетел! — радостно кричал он, и я узнала его: Саша Языков, мой земляк. Сначала он летал в братском полку на По-2, но вот теперь Саша — истребитель.
Он мне нравился. А Саша был влюблен — увы! — не в меня.
Техник-приборист быстро исправил прибор, и мы, несмотря на уговоры Саши и его товарищей остаться и продолжить полет утром, все-таки улетели. Однако в Мариенвердер попасть не сумели. Ветер усилился, видимость ухудшилась, и мы, угробив два часа в воздухе, сели на промежуточный аэродром. А рано утром были в Мариенвердере, в госпитале. В палате мы увидели пять коек, а на крайней, у окна, сразу же узнали Веру. Она лежала с закрытыми глазами. Ее круглое, обычно румяное лицо было бледным. Грудь, рука, шея были запеленуты бинтами. Мы на носочках подкрались к кровати, склонились, не решаясь окликнуть ее. И тут я снова пережила ту памятную ночь...
...С вечера ничто не предвещало беды. Полк перелетел в Мариенвердер днем. Нас поселили в шикарном особняке. Таких богатых комнат, такого великолепного убранства никто из нас еще не видел. Разве только в музеях. Я бродила по комнатам, рассматривая портреты баронов, графов, генералов. Они высокомерно взирали на меня, как бы недоумевая и гневаясь, почему в их фамильном замке очутилась русская комсомолка. У портретов меня нашла Вера и позвала в библиотеку. Мы рассматривали красивые, в ярких переплетах, с цветными иллюстрациями, книги, жалея, что не знаем языка, Наш мир был нарушен инженером Озерковой.
— Маменко, — сказала она, войдя в комнату, — пойдешь в наряд охранять самолеты. Полетов не будет. Погода нелетная.
Вера с сожалением отложила альбом с репродукциями картин художников эпохи Возрождения и попросила сохранить его до ее возвращения. Через час с небольшим после ее ухода кто-то, едва вбежав в здание, истошно закричал:
— Ой, убили! Уби-и-ли-и!.. Маменко-о...
У меня сердце захолонуло, так стало страшно. Я пошла было на шум, но, заплутавшись в темном коридоре, прислонилась к стене и заплакала.
— Кто тут? — над самым ухом прозвучал тревожный голос. Это Клава Рыжкова наткнулась на меня. — Что с тобой? — участливо спросила она. — Кто обидел?
— Убили! Убили!.. — рыдала я.
— Кого?! — Клава испугалась.
— Да Веру же! Маменко.
— Успокойся. Ранили ее.
И Клава рассказала, что какая-то бродячая группа фашистов хотела захватить наши самолеты и под прикрытием непогоды проникла на аэродром. Вера прохаживалась вдоль стоянки самолетов, когда ей вдруг почудились тени. Она вскинула автомат на руку и закричала что было мочи: «Стой! Стрелять буду!» Маменко выстрелила, но одновременно раздалась очередь чужого автомата. На отчаянный зов Веры и на выстрелы прибежали солдаты. Тяжелораненую Маменко отправили в госпиталь.
А через два дня мы улетали снова на запад. Прощаясь с Верочкой, я обещала прилететь к ней 8 марта и, если ей станет лучше, перевезти ее в авиационный госпиталь.
...И вот мы с Клавой стоим у постели тяжелораненой подруги, боясь разбудить ее.
Вера приоткрыла глаза: взгляд мутный, отсутствующий. Легкая судорога прошла по лицу. Напрягая лоб, она прошептала:
— Лелька... Клавочка...
Попыталась чуть привстать, но, сморщившись от боли, осталась лежать. Совсем еще недавно хирурги зашивали ей легкое и перебитые нервы рук, а Вера уверяет теперь нас, что все нормально, ей только чуточку больно.
Подарки мы поделили на всех обитательниц палаты, девушек из всех родов войск, и присели около Маменко. И вдруг она горько заплакала. Я растерялась.
— Болит? — Клава участливо погладила Вере здоровую левую руку. — Ну, не раскисай.
— Я не хочу-у... У меня никого...
— Скажи членораздельно, Верочка. О чем ты?
— К эва... к эва-куа-ции меня готовят. А я... а я... — Она не могла говорить, но я ее поняла. Вера выросла в детдоме. Полк стал для нее семьей, домом, и ей страшно было оторваться от своих однополчанок.
— Не реви! Ну, успокойся, — уговаривала я ее. — Мы тебя переведем в авиационный.
— Да, — подхватила Клава. — Прямо вот сейчас заберем тебя и перевезем. Я там всех знаю. Оттуда тебя никуда не отправят, пока ты не выздоровеешь.
Я вытерла Вере слезы и умыла ее. Клава навела порядок в тумбочке, уложила привезенные нами припасы. Потоптавшись еще немного около нее, мы отправились к главврачу просить выписать Маменко. Нам казалось, что Веру сразу же отпустят с нами и похвалят нас за внимание к подруге. Смело шагнули в кабинет.
— Перестаньте молоть чепуху! — с первых же слов оборвал нас резко главврач. — Завихрение в мозгах? Не соображаете?!
Мы не соображали. А он не собирался ничего объяснять. Разозленные, мы как пробки выскочили из его кабинета.
— Вот бюрократ, — выругалась я.
— Что Вере скажем, штурман?
— А ничего. Заберем, и все.
— В госпитальной пижаме? Без документов?
— Ну и что? Пижаму потом вернем, сбросим с самолета, а документы запросят, если надо.
По нашим лицам Вера угадала неудачу, и ее глаза снова наполнились слезами.
— Не плачь! — шикнула я. — Мы умыкнем тебя.
— Как?
— А так. Украдем, как невесту. Согласна?
— Шутишь? Да? А мне...
— Да перестань хныкать и слушай: завтра после обхода постарайся выползти к черному ходу...
Пока я инструктировала Веру, Клава привела в палату парня из числа выздоравливающих.
— Вот она, наша Верочка.
— А ты не подведешь меня? — критически разглядывая забинтованную Веру, спросил парень. — Не потеряешь сознание?
— Испугался?
— А чего мне пугаться? Дальше передовой не пошлют. А вот операцию вашу провалить боюсь.
— Не бойся, выдержу.
Вошли врач с медсестрой. Мы шумно, с поцелуями и добрыми пожеланиями, прощались.
— Пусти же слезу, дурочка, — шепнула я Вере, — чего зубы скалишь?
На другой день мы приехали в точно назначенное время, но Веры не было. Шофер, которого мы перехватили на дороге, ворчал:
— Влипнешь с вами. Ехать надо.
— Успеешь. Надо же доброе дело сделать, — уговаривала его Клава.
Наконец на крыльце появилась Вера. Ее крепко поддерживал под руку наш сообщник. Я накинула свою шинель поверх ее госпитального наряда. Парни втиснули ее в кабину, и мы помчались на аэродром. Дежурный, совсем еще юный лейтенант, сразу понял ситуацию:
— Сперли девчонку?
Рыжкова неодобрительно на него посмотрела:
— Чем болтать, помог бы.
Пыхтя и отдуваясь, парни приподняли Маменко и поставили на плоскость самолета, а потом снова приподняли и бережно опустили ее в кабину. Верочка тяжело дышала, всхлипывала.
— Больно? Терпи...
— Да нет, не больно. Это я от радости.
— А как же штурман? — спохватился дежурный.
— Очень просто — на плоскости. Как техники иногда летают, — сказала Клава и, засмеявшись, добавила: — Пусть ветерок ее проветрит немного.
Я встала на левую плоскость, сунув правую ногу в кабину. Оседлала левый борт. Верочка здоровой рукой уцепилась за мои ремни.
Мы уже взлетели, когда примчалась за нами погоня. Летчица легонько качнула крылом, а я помахала рукой. Через 40 минут мы определили Веру в госпиталь 4-й воздушной армии и, успокоенные, что оставляем ее среди авиаторов, поспешили к своей машине, надеясь успеть на празднество. Нас предупредили, что восьмого в полку намечается грандиозный праздник. Приедет сам маршал Рокоссовский и будет вручать награды. А потом — банкет. Мы с Клавой еще ни разу в жизни не видели банкетов, и нам очень хотелось попасть на торжество.
Но в этом задании все шло через пень-колоду. Казалось бы, все трудное позади. Теперь скоро дом, друзья, банкет... Еще полчаса — и мы дома! Но тут я уловила фальшивую ноту мотора. Он чихнул, как простуженный пес, на мгновение умолк, потом издал прерывистый треск.
Нет, издал слабый щелчок, ленивое «так-рах-тах», затем надрывно заревел и опять захлебнулся, резко сбавив обороты. Словно раненая птица, самолет клюнул носом. Чтобы не потерять скорость, летчица сразу же перевела его в планирование. Ее рука то убирала сектор газа, то до отказа посылала его вперед.
С лихорадочной поспешностью она пустила в ход шприц. Мотор на несколько секунд ожил и снова умолк. Внизу, совсем близко, был лес. Внезапно винт встал как палка, лопастью вверх. Стало тихо-тихо... Лишь воздух свистел в рулях да тоненько жужжал вариометр. Самолет быстро терял высоту. Мы летели над узкоколейкой. Еще мгновение — и все рухнет, будешь выброшен из жизни.
Сидишь в бездействии... Сначала что-то пытаешься говорить летчице, но потом замолкаешь, понимая, что только мешаешь ей в этом поединке.
Мне ничего не оставалось как ждать: вот сейчас плюхнемся на «железку»... Я беспомощно огляделась вокруг в поисках посадочной площадки. Лес! Кругом лес. И теперь он уже не казался мне прилизанным и жалким. Летчице некогда было думать о лесе или еще о чем другом. Она не переставала подкачивать бензин, шприцевала. А я гадала: перетянем ли лес или воткнемся в него? Втыкаться в лес не хотелось, и я мысленно молила: «Ну давай! Запустись же, мотор! Что тебе стоит? Ведь столько возились с тобой техники! Не подведи!»
Еще минутой раньше лес размеренно уплывал назад. Теперь бег его убыстрился. Затем стал еще стремительнее. И вот уже деревья, сливаясь в сплошную зеленую пелену, угрожающе мелькают едва ли не под самыми колесами машины. Последние деревья на самой опушке лесного массива кажутся мне выше остальных. Конечно, это только кажется, но от этого не легче.