Страницы моей жизни — страница 114 из 156

Так мы прожили в Дарасуне около шести недель. А затем наступил тяжелый момент разлуки. По многим соображениям мы решили, что семья вернется в Иркутск, я же должен был поехать обратно в Харбин. Расстались мы внешне более или менее спокойно, но каждый уносил глубокую рану в душе. Мы снова оторвались друг от друга. А будущее не предвещало ничего хорошего.

По возвращении в Харбин я весь ушел в работу. Надо было в спешном порядке заканчивать редактирование отчета о деятельности Владивостокско-Маньчжурского отдела Монгольской экспедиции, адвокатских дел тоже накопилось изрядное количество. Шинкманы ликвидировали свою квартиру, и я по рекомендации знакомых снял комнату у Гурфинкелей, славных людей, совместную жизнь с которыми я всегда вспоминаю с очень теплым чувством.

С половины сентября жизнь в Харбине вошла в свою обычную колею. Работа повсюду шла полным ходом – и в судебных учреждениях и в общественных организациях. В политическом отношении в Харбине царила какая-то сумятица. Формально генерал Хорват являлся полномочным представителем правительства адмирала Колчака, но и атаман Семенов при поддержке японцев считал себя правительственной властью, и как уже упоминалось мною, отказался признать Колчака Верховным правителем. И все это как-то странно уживалось вместе.

Октябрь и ноябрь принесли нам тревожные вести о начатом большевиками большом наступлении и об их победоносном продвижении по Сибири. Чехословацкий корпус к этому времени уже ушел с фронта и держал свой путь на Владивосток, а армия Колчака не выдержала натиска большевиков и поспешно отступала. Почти без боя были сданы Омск, Новониколаевск, Томск, Красноярск. Режим Колчака рухнул к 15 января 1920 года.

Вся Сибирь до Иркутска вновь была завоевана большевиками. Новые волны беженцев разных званий и состояний докатились до Харбина, а коммунистическая власть поспешила воздвигнуть между покоренной Сибирью и не занятым ими еще Забайкальем глухую стену.

Помню, что тяжелые поражения сибирских армий и катастрофическая гибель колчаковского режима и самого Колчака произвели в Харбине потрясающее впечатление. Многие из нас испытывали чувство глубочайшей горечи и в то же время стыда, когда вспоминали, с какой легкостью чехи свергли большевиков на всем пути от Сызрани до Владивостока, и как бесславно освобожденная от советской власти Сибирь была вновь потеряна белыми армиями.


Я пережил эту сибирскую трагедию очень мучительно, так как к горькому сознанию, что многочисленные жертвы, принесенные и чехами и военными организациями во время борьбы их с большевиками, пропали даром, у меня присоединялось и личное большое огорчение: я оказался совершенно отрезанным от своей семьи.

Конец 1919 и начало 1920 годов, таким образом, принесли русскому антибольшевистски настроенному населению Харбина большие волнения и глубокие разочарования.

Не успели мы еще прийти в себя от поразившей нас сибирской трагедии, как в самом Харбине разыгрались неожиданно события, которые коренным образом изменили весь установившийся во всей полосе отчуждения Китайско-Восточной железной дороги публично-правовой уклад жизни.

А произошло следующее.

Не то в конце апреля, не то в мае месяце в Харбине вспыхнула всеобщая забастовка. Была она подготовлена и организована коммунистическими элементами, и главное участие в ней принимали железнодорожные рабочие и служащие, но к ней примкнули также рабочие некоторых промышленных предприятий и служащие нескольких торговых учреждений. В день объявления забастовки в Харбине царило необычайное возбуждение. Члены забастовочного комитета разъезжали по городу, разбрасывали воззвания и, останавливаясь в наиболее людных местах, произносили зажигательные речи, призывая всех поддерживать забастовку. Власти, застигнутые врасплох, растерялись и на первых порах бездействовали. Средняя же публика с большой тревогой ожидала, какой оборот примут события. Тревога эта крайне усилилась, когда в связи с забастовкой было совершено убийство. Сын редактора местной газеты «Новости жизни» доктора Чернявского оказался коммунистом и очень рьяно агитировал за забастовку, и на этого агитатора в Новом городе напали несколько русских «белых» и зверски его убили.

И вот этим создавшимся в Харбине тяжелым положением воспользовался Маньчжурский генерал-губернатор Джан-Дзо-Лин (Чжан Цзолин. – Прим. Н.Ж. ). Манипулированный втихомолку японцами, он совершил настоящий coup d’йtat (государственный переворот). Расправившись с забастовщиками, он упразднил русские суды, заменил русскую полицию китайской, распустил весь состав харбинского органа самоуправления и, наконец, устранил генерала Хорвата от должности управляющего Китайско-Восточной железной дороги и коренным образом изменил конструкцию Правления этой дороги, назначив председателем этого правления китайца и введя туда еще пять членов китайцев, что давало китайской группе членов Правления решительный перевес. Это означало, что фактическими распорядителями Китайско-Восточной железной дороги становились китайцы, хотя для виду Джан-Дзо-Лин назначил управляющим Китайско-Восточной железной дороги русского Остроумова.

Таким образом, Джан-Дзо-Лин одним ударом уничтожил все публично-правовые преимущества России в Маньчжурии и завладел железнодорожным предприятием, которое стоило Русскому государству огромных денег и которое имело для России необычайно важное значение и стратегическое, и политическое, и экономическое.

Был распущен еврейский демократический Общинный совет, и вместо него учреждено Еврейское духовное общество. Надо, однако, отметить, что во внутреннюю работу культурно-просветительных и благотворительных учреждений, равно как и общественных организаций, китайские власти не вмешивались; свобода собраний оставалась прежняя, и единственным ее ограничением было запрещение говорить на собраниях на еврейском языке (идише). Мотивировалось это запрещение, насколько я помню, тем, что китайские чиновники при желании контролировать речи на идише не смогли бы это сделать, так как никто из них этого языка не знал.

Для нас, адвокатов, упразднение русских судебных учреждений было тяжелым ударом. Что будут собою представлять китайские суды, которые придут на смену русскому, нам было неизвестно. Реорганизация судебных учреждений происходила довольно медленно. Но мы знали, что судопроизводство будет вестись на китайском языке, которого никто из нас не понимал, и для нас было ясно, что мы будем в достаточной мере беспомощны перед судом, который будет знакомиться с содержанием наших речей и объяснений лишь через малоподготовленных переводчиков.

Имея перед собой такую малорадостную перспективу, мы, адвокаты, ждали открытия китайских судебных учреждений с немалой тревогой.

Тем временем снова пришло харбинское лето с его палящим изнурительным зноем, и снова начался летний разъезд. Кто довольствовался отдыхом на дачах при близлежавших к Харбину железнодорожных станциях, а кто направлялся на далекие курорты. Например, госпожа Гурфинкель, у которой я снимал комнату, решила поехать со своей дочерью недель на шесть на известный японский курорт Унзен, расположенный в горах вблизи Нагасаки и славившийся своими сернистыми источниками. Советовала госпожа Гурфинкель и мне поехать в Унзен, так как курорт этот весьма благоустроен, и я смогу там хорошо отдохнуть, а при желании и пройти курс лечения тамошними чудодейственными ваннами.

Мысль эта мне понравилась. Мне представился случай увидеть удивительную Страну восходящего солнца, столь художественно описанную многими путешественниками и точно по волшебству усвоившую настолько западноевропейскую цивилизацию со всей ее техникой, что смогла вступить в 1904 году в единоборство с русским колоссом и нанести ему полное поражение. И я, недолго думая, последовал совету госпожи Гурфинкель. К сожалению, я лишен был возможности поехать вместе с Гурфинкелями, которым путь в Унзен был уже знаком. Мне необходимо было привести в порядок свои дела, закончить несколько срочных работ, и я выехал в Японию дней на десять позже.

Когда я сел в поезд, направляющийся в Сеул, а оттуда в Фузан, во мне пробудилась моя уснувшая страсть исследователя, и я себе представил, какой интересный материал, и этнографический и бытовой, я мог бы собрать в Японии, в которой, несмотря на внешний европейский лоск, сохранилось так много старины, так много следов ее некогда своеобразного феодального строя и даже первобытных нравов. Но разум тотчас же охладил мой порыв. При тех условиях, при которых я поехал, какая то ни было исследовательская работа в Японии была для меня невозможной. Я вспомнил, как я начал свое обследование бурят. Исправник мне выдал открытый лист, в котором всем учреждениям и лицам предписывалось оказывать мне всемерное содействие; несколько почетных лам снабдили меня рекомендательными письмами к целому ряду влиятельных бурят и, что было важнее всего, меня сопровождал переводчик бурят, который отлично знал и нравы, и обычаи, и психологию сородичей.

Помимо этого я предварительно прочитал немало книг и статей, описывавших быт, нравы и верования бурят. В Японию же я поехал, зная весьма немного о жизни этой страны, и, что было хуже всего, не имея никакого представления о ее языке. И я понял, что я не только должен оставить всякую мысль о собирании в Японии этнографических или других материалов, но что даже как простой наблюдатель и турист я из-за незнания языка буду лишен возможности заглянуть хоть сколько-нибудь в своеобразную жизнь японцев.

В Сеуле я остановился на сутки. Поселился я в отеле и почти целый день ходил по главным улицам корейской столицы, с большим удовольствием наблюдая корейцев, которых я встречал в большом числе. И удивительная вещь. Хотя я с местными жителями ни в какие разговоры не вступал, так как и тут был «без языка», но общее впечатление они на меня произвели в высшей степени благоприятное. В манере беседовать между собою, в их движениях чувствовалась какая-то особая мягкость и, я сказал бы, необыкновенная кротость. И эта черта проявлялась в одинаковой степени и у мужчин и у женщин.