Страницы моей жизни — страница 23 из 156

Сообщил нам также Комарницкий, что в России возникло нелегальное конституционное движение и что основным лозунгом этого движения является «народоправство».

Все эти вести нас очень порадовали, так как мы их истолковали как неоспоримое доказательство того, что даже черная реакция Александра III не в силах была окончательно задушить революционные настроения в России.

Четыре месяца продолжалось наше этапное путешествие от Томска до Иркутска. Сколько сот верст дремучей тайги мы оставили позади себя, через сколько рек больших и малых мы переправились, сколько хребтов мы перевалили – просто не счесть!

Мы двигались все дальше на восток, в глубь Сибири, пока не добрались до Иркутска. Там наконец нас отделили от уголовных и поместили в просторной камере, рассчитанной человек на 30–40. Но застали мы в этой камере всего человек 7–8 политических заключенных. И часа через два после того, как мы, новоприбывшие, устроились более или менее на новом месте, мы узнали ужасающие подробности якутской трагедии.

С чувством глубокой скорби и ужаса я выслушал страшную весть, что мои товарищи Гаусман и Коган-Бернштейн были бесчеловечно приговорены к смертной казни и повешены при кошмарных обстоятельствах. Нам также стало известно, что процесс, на котором разбиралось дело о якутских ссыльных, обвинявшихся в вооруженном сопротивлении властям, велся гнуснейшим образом. Палачам-судьям было мало, что солдаты во время своего нападения на ссыльных убили семь невинных человек и многих тяжело ранили; они – эти палачи в мундирах – вынесли смертный приговор всем обвиняемым, в том числе и семи женщинам. Так приказал департамент полиции.

Но даже у этих судей, покорных исполнителей приказов сверху, не хватило духу казнить всех, и они сами возбудили перед якутским генерал-губернатором ходатайство о смягчении приговора в отношении огромного большинства подсудимых. И смертная казнь для многих была заменена вечной или долголетней каторгой.

Такой трагический исход процесса вызвал в прогрессивных общественных русских кругах бурю негодования, и эта реакция русской общественности нашла горячий отклик в Европе и Америке.

Среди сибирских ссыльных трагическая участь якутских протестантов вызвала необычайное волнение. Люди были вне себя от ужаса и негодования. Готовились ответить на якутские казни террористическими актами. Выносились протесты в различных формах, как, например, группа политических, отбывавших административную ссылку в г. Балаганске Иркутской губ., выпустила прокламацию, в которой беспощадно клеймилось гнусное поведение судей, участвовавших в позорном якутском процессе, и смело обвинялось царское правительство в жестокой расправе с якутскими политическими.

Составители прокламации имели мужество подписать под нею свои фамилии. Это были: Грабовский, Виктор Кранихфельд, Ожигов, Улановская и Новаковская. Конечно, их всех предали суду, который приговорил их к ссылке на поселение. Они тоже подлежали отправке в Якутскую область, и мы их застали всех в Иркутской пересыльной тюрьме.

Каждую неделю в Иркутск прибывала новая группа политических ссыльных из тех, которых мы оставили в «Часовой башне». В ноябре 1889 года наша огромная камера была уже переполнена. Женщины помещались в особом корпусе, но мы с ними ежедневно встречались во время прогулок. В нашей камере вечно стоял шум, велись громкие разговоры, часто спорили, немало дурили и школьничали. Несмотря на все это, многие умудрялись читать серьезные книги и изучать языки.

Грабовский сочинял стихи на украинском языке, и даже весьма талантливые. Помню, с каким увлечением он взялся переводить байроновского «Шильонского узника» на любимый им украинский язык. Это была для него весьма трудная задача, так как английского языка он не знал. Но он попросил меня перевести ему эту знаменитую поэму на русский язык, по возможности ближе к подлиннику, и, руководствуясь этим дословным русским переводом, Грабовский написал «Шильонского узника» очень хорошими стихами на украинском языке. Ни шум, ни крики, ни толкотня в переполненной камере нисколько не стесняли его. Он уходил весь в себя и работал очень успешно. Спустя много лет Грабовский поселился в Галиции и прославился как талантливый украинский поэт.

В нашей камере стояли две железные печки, на которых чуть ли не целый день что-нибудь варили, жарили, кипятили, и в камере почти все время было полно дыма и чада. Кроме того, все почти курили и притом прескверный табак. Для моего больного горла этот пропитанный дымом воздух был нестерпим. Я стал сильно кашлять и терять снова голос. Тогда наш староста добился, чтобы меня переселили в другой корпус, состоявший из 12-ти отдельных, очень небольших, но чистеньких камер. Из этих 12-ти камер были заняты всего три: в двух помещались Новаковская и Улановская, а третью занимал Караулов с женой. Его поселили в этом корпусе, так как и он не мог переносить атмосферы общей камеры из-за своего катара легких.

Когда меня перевели в отдельную камеру, я буквально ожил. Там было тепло, чисто и тихо. Но это не было одиночным заключением, так как гуляли мы все на общем специальном дворе – и столько времени, сколько хотели. Кроме того, наши маленькие камеры были открыты целый день, и мы могли посещать друг друга, когда хотели.

Близкое соседство Караулова и его славной жены, Прасковьи Васильевны, еще больше содействовало нашему сближению, и между нами установились очень хорошие дружеские отношения.

Здесь, кстати, мне хочется привести разительный пример того, какую огромную роль может сыграть в жизни человека случай.

Как и другие евреи, сосланные в Сибирь, я, по установившемуся правилу, должен был быть отправлен в Колымск Якутской области. Никто – ни я, ни мои товарищи – не сомневались в том, что это будет именно так, тем более что я был «десятилетником», т. е. был приговорен к ссылке на 10 лет. В декабре 1889 года мы стали готовиться к долгому и весьма тяжелому зимнему путешествию к берегам Ледовитого океана. Начальство решило отправить первую группу в Якутск в половине декабря. В эту группу вписали и меня.

Наши приготовления состояли в том, что мы закупали необходимую теплую одежу, дохи, валенки, меховые шапки с наушниками и т. д. Был уже назначен день нашей отправки.

В это же время жена Караулова стала хлопотать, чтобы ее мужа поселили не в суровом Киренском округе Иркутской губ., куда он был назначен, но в г. Балаганске, где было гораздо теплее и где, благодаря близости Иркутска, жизнь ссыльных была гораздо интереснее, чем в заброшенных углах Киренского округа. Там имелась библиотечка, почта приходила чаще и местное население было культурнее.

За сутки до отправки в Якутск нашей первой группы в мою камеру вбежала взволнованная жена Караулова и крикнула мне:

– Милый Кроль, вы в Якутск не поедете!

– Что вы говорите? – спросил я ее, ошеломленный этим сообщением. – В чем дело?

Ее ответ поразил всех, собравшихся в моей камере.

Говоря о болезни Василия Андреевича и объясняя в канцелярии генерал-губернатора, насколько важно для его здоровья, чтобы его оставили в г. Балаганске, она, между прочим, обратила внимание чиновников генерал-губернаторской канцелярии на то, что среди отправляемых в Якутскую область политических имеется очень больной человек, Кроль, и что она не представляет себе, как он, с его тяжелой горловой болезнью, перенесет опасный переезд от Иркутска до Якутска в самый разгар зимы.

– Позвольте, – сказал один чиновник, – вы говорите о Кроле, мне кажется, что о нем имеется какая-то бумага из Министерства внутренних дел.

Он стал рыться в груде бумаг, лежавших у него на столе. Копался он довольно долго, наконец нашел искомую бумагу.

– Ну да, – сказал он, – имеется распоряжение из Петербурга, чтобы Кроля, ввиду его серьезной горловой болезни, послали не в Якутскую область, а в г. Селенгинск Забайкальской области.

Вот эту удивительную и неожиданную весть принесла мне добрейшая Прасковья Васильевна.

Более трех месяцев валялась эта бумага в канцелярии генерал-губернатора. О ее существовании совершенно забыли, и не вспомни Караулова случайно обо мне, я был бы отправлен в Колымск. Может быть, я не перенес бы этого путешествия. А если бы даже благополучно добрался до Колымска, то моя жизнь сложилась бы совсем иначе, чем позже в Селенгинске.

Должен сознаться, что сообщение Карауловой меня глубоко потрясло. Все мои планы, все мои мысли исходили из предположения, что я проведу много лет в Колымске вместе со своими товарищами и друзьями. Я думал, что там, на берегу Ледовитого океана, мы общими силами наладим совместную жизнь, сообща будем переносить лишения, сообща работать и поддерживать друг друга морально в минуту уныния и тоски.

И вдруг все эти планы и надежды рухнули, рассеялись, как мираж.

Со Штернбергом меня разлучили в Одессе, а в Иркутске меня отрывают от остальных моих товарищей, с которыми я так сжился и чувствовал себя духовно столь близким!

Но вопрос о том, чтобы меня поселили в Селенгинске, был решен без меня и без моего ведома, и мне пришлось подчиниться распоряжению из Петербурга.

Должен отметить, что все без исключения товарищи были чрезвычайно рады тому, что мне не придется ехать в Колымск. Забайкалье славилось своим здоровым и сравнительно теплым климатом, и они не сомневались, что пребывание мое в Селенгинске укрепит меня, а, может быть, даже вылечит мое больное горло.

Как и предполагалось, первая группа товарищей была отправлена в Якутск через день после того, как канцелярия генерал-губернатора сообщила тюремному начальнику, что я не подлежу отправке в Якутскую область. Затем, с промежутками в одну неделю, отправлялись следующие группы.

Меня отправили в Верхнеудинск [4] лишь в январе 1890 года обычным этапным порядком вместе с большой партией уголовных арестантов. Таким образом, мне было суждено проводить почти всех товарищей, подлежавших высылке в Якутскую область. Очень тяжело было расставаться с ними, и отъезд каждой новой партии меня крайне волновал.