горными хребтами и болотистыми падями и обрести свободу. Это был, безусловно, смелый и опасный план, и, как этого можно было ожидать, он провалился. Местная полиция организовала с помощью бурят и кочующих по тайге тунгусов грандиозные облавы. И после многих дней блуждания по дремучим лесам и болотам беглецы, полумертвые от голода и усталости, были окружены и арестованы.
Как осужденная на поселение, Брешковская получила за свою попытку к побегу новых четыре года каторги, по отбытии которой она была водворена в селение Татауровское Селенгинского округа. Позже Брешковской разрешили жить в Селенгинске. Это считалось большой льготой.
Что прежде всего поразило меня, когда я познакомился с Брешковской, это ее жизнерадостность и ее душевная свежесть и удивительное самообладание. Глядя на нее, никто бы тогда не сказал и не поверил, что эта женщина отбыла четыре года предварительного заключения и восемь лет каторги.
Кроме тех дней, когда она страдала мучительнейшими головными болями, она всегда была бодра, всегда в работе, всегда чем-нибудь занята. Она хозяйничала, убирала свою квартиру, готовила себе пищу, таскала дрова, топила огромную русскую печь. И все это она делала весело и умело, точно она всю жизнь только и занималась тем, что варила, убирала комнаты и т. д. Эти хозяйственные хлопоты, однако, не мешали ей много читать и следить за тем, что происходит на белом свете. Она получала газеты и журналы, выписывала немало книг. Много времени она уделяла также переписке с друзьями и товарищами, которые были разбросаны чуть ли не по всей Сибири. Она даже нашла способ поддерживать переписку с некоторыми своими друзьями-революционерами, которым удалось бежать за границу.
Но более всего меня поражал ее удивительный талант обходиться с людьми. Для каждого человека, с которым она приходила в соприкосновение, у нее находилось доброе слово, приветливая улыбка и интересная тема для беседы. Она была чрезвычайно проста в обращении и внушала к себе доверие с первой же встречи. Дети, молодежь, пожилые люди – все чувствовали себя у нее в доме так легко, как в доме родного человека.
Брешковская обладала особенной способностью деликатно выспрашивать у своих знакомых, как им живется, что их печалит, на что они надеются, чего им не хватает. И тут же в разговоре она ободряла собеседника или собеседницу, или утешала, или давала советы, как выйти из затруднительного положения, и т. д. К ней шли и стар, и млад с открытым сердцем.
Пропагандистка по призванию, Брешковская держала своих селенгинских знакомых и друзей под постоянным своим нравственным и умственным влиянием. И достигала она этого результата с удивительной чуткостью и деликатностью. Она была очень далека от того, чтобы вдалбливать в головы селенжан банальные политические и социальные истины.
У нее все выходило естественно и просто. За стаканом чаю она, бывало, предлагает тому или другому знакомому прочесть ей вслух интересовавшую ее газетную статью. Она слушает внимательно, а когда чтение окончилось, она в нескольких фразах высказывает свое мнение о прочитанном – она фиксирует внимание читавшего на основных мыслях статьи и тотчас же, меняя тему, говорит о том, что интересует ее посетителя, о полевых ли работах, погоде ли, чьем-либо семейном празднике и т. п. Но ее замечания о статье всегда оставляют какой-либо след в уме читавшего.
Более развитых своих знакомых она, бывало, просила читать ей ту или иную серьезную журнальную статью, – и в весьма простой и деликатной форме предлагала высказать свое мнение о прочитанном. Выслушав их, она давала свою оценку статье – краткую, ясную, и такой обмен мнений давал отличные результаты: ее знакомые незаметно обогащались новыми знаниями и идеями.
Гостеприимство и радушие Брешковской покоряли сердца, я ее кипучая энергия служила примером для всех ее знавших. Работая сама, она и своим посетителям не давала сидеть сложа руки. Одного она просила принести дров, другому поручала смотреть, чтобы суп не выкипел. С молодыми женщинами и девушками она весьма серьезно обсуждала вопросы, касавшиеся туалета. Она, бывало, учила их вышивать, кроить платья, пальто, и тут же вместе шили скроенное и т. д. Она обладала удивительной способностью развлекать своих гостей. Посещавшую ее молодежь она учила петь русские народные песни и разные романсы. С увлечением она рассказывала о русском театре, о котором селенжане до Брешковской не имели ни малейшего представления, о русской музыке, о наших гениальных артистах и знаменитых композиторах.
Брешковская знакомила своих гостей с нашими замечательными поэтами, читая их избранные произведения вслух, и весьма нередко она, при подходящем случае, даже пускалась в пляс, заражая молодежь неподдельным своим увлечением танцами.
Такой я знал Брешковскую в Селенгинске. Не удивительно, что она пользовалась всеобщими симпатиями и глубоким уважением селенжан и что ее дом был притягательным центром для всех тех, кого не удовлетворяла повседневная серая жизнь захолустного городка и кто надеялся не только услышать от Брешковской новое, бодрое слово, но также узнать о том, что происходит на белом свете – в неведомых им гигантских городах с многомиллионным населением и чужих краях, во многом опередивших Россию.
Исправнику это близкое общение Брешковской с местным населением очень не нравилось, но не желая восстанавливать против себя селенжан, он делал вид, что ничего не знает ни о дружбе ее с селенгинской молодежью, ни о ее просветительной деятельности, ни о громадном ее нравственном влиянии на посещавших ее друзей и знакомых.
С первого же дня моего прибытия в Селенгинск между мною и Брешковской установились очень теплые товарищеские отношения. Ей представился случай еще и еще узнать о том, что произошло в России за долгий период, который она провела на каторге и в ссылке, и я, как живой свидетель и участник многих трагических событий, рассказывал ей о героическом периоде «Народной воли», о разгроме партии, о нашей попытке воскресить ее и о печальной судьбе, нас постигшей. Ее крайне интересовал вопрос, что собой представляли революционеры, с которыми я встретился в Бутырках, и я по мере сил знакомил ее с обликом наиболее выдающихся товарищей, с которыми судьба меня свела в московской пересыльной тюрьме.
С нескрываемым волнением она слушала мой рассказ о том, как жили наши героические товарищи в Шлиссельбургской крепости, и с глубокой скорбью она узнала от меня неизвестные ей еще подробности о якутской трагедии и о героической смерти Когана-Бернштейна, Гаусмана и Зотова.
Чтобы никто не мешал нашим беседам, мы уходили гулять далеко в степь, окружавшую Селенгинск, и эти прогулки вдвоем нам так пришлись по душе, что мы совершали их почти ежедневно.
На вольном просторе широко раскинувшейся степи мы могли свободно говорить о чем угодно. В сущности, я был в Селенгинске единственным человеком, с которым Брешковская могла говорить откровенно обо всем, что ее интересовало, беспокоило или огорчало. Для всех селенжан она была доброй, сердечной, умной, образованной Екатериной Константиновной, готовой всякому чем-нибудь помочь, каждого чему-нибудь обучить, как-нибудь утешить, – для меня же она была товарищем, только огромным усилием воли сдерживающим свой огромный революционный темперамент, который таил в себе неисчерпаемый запас революционной энергии; она только о том и мечтала, чтобы снова отдаться всей душою борьбе за освобождение России и за переустройство всего современного общества на началах братства и социальной справедливости.
И я ее не только понимал, но разделял вполне ее тоску по живой работе.
Кроме Брешковской и меня, в Селенгинске жил еще один политический ссыльный, Дубровин, к которому я заехал в ночь, когда меня привезли в этот городок.
Хороший человек и превосходный товарищ, он составлял как бы противоположность Брешковской. Он тоже отбыл многолетнюю каторгу, но вышел на поселение душевно крайне уставшим. В молодости он окончил «духовную семинарию». Десять лет, проведенных им на каторге совместно с целым рядом блестящих и высокообразованных товарищей, сделали его очень интеллигентным человеком, но юношеский революционный жар в нем погас. Он, конечно, живо интересовался всеми политическими и социальными вопросами, которые обычно волновали политических ссыльных, и все же он производил впечатление человека, чья политическая карьера была кончена.
Дубровин родился и провел свое детство в деревне, и у него сохранилась какая-то безотчетная любовь к земле. Поэтому он, как только его водворили в Селенгинск, стал мечтать о том, чтобы «сесть на землю». Его мечта осуществилась очень скоро. Ему удалось снять в аренду казенную «заимку» в 17-ти верстах от Селенгинска. Но прежде чем окончательно устроиться на «заимке», он женился на местной женщине, 16-летней девушке, совсем простой, только грамотной, но очень красивой и необыкновенно кроткого характера. Могу сказать, что эта прекрасная молодая женщина меня прямо поразила в первый же вечер нашего знакомства своей деликатностью и прирожденным благородством.
Летом Дубровин жил на своей заимке и выполнял все тяжелые работы настоящего хлебороба: пахал, сеял, жал, косил, ходил за своими лошадьми и за рогатым скотом, заготовлял дрова на зиму и т. д. – словом, вел свое сельское хозяйство так, чтобы иметь возможность как-нибудь прожить долгую сибирскую зиму в Селенгинске; я говорю «как-нибудь», так как Дубровину, при его небольшом хозяйстве, было довольно трудно свести концы с концами.
Я уже выше отметил, что Дубровин меня встретил чрезвычайно тепло; такое же сердечное отношение ко мне проявили и жена Дубровина, и ее мать. Прожил я у них всего несколько дней, пока Дубровин не нашел для меня отдельного домика со всеми по селенгинским понятиям удобствами, но в течение этих четырех-пяти дней, которые я прожил под кровом Дубровина, мы так подружились, точно мы жили совместно годы.
У Дубровина было на редкость нежное сердце, и он ко мне привязался, как к младшему брату, – ему тогда было уже около сорока пяти лет. Его внимательное отношение ко мне меня глубоко трогало. Он не только нашел для меня чистенький домик, но помог мне в нем устроиться наилучшим образом. Он же ознакомил меня с местными условиями жизни, обычаями, нравами и привычками, которые играют такую важную роль в маленьких городках Сибири, как и Европейской России.