Страницы моей жизни — страница 57 из 156

Мой отец был ученым талмудистом, но «миснагидом», со всеми присущими этой категории евреев особенностями: с критическим подходом к хасидским суевериям, их «фантазиям», их «выдумкам». В молодости у него было большое влечение к поэзии и он даже писал стихи по-древнееврейски. Он также живо интересовался светской наукой и жадно набрасывался на всякую серьезную книгу, по истории ли, естествознанию, литературе. Я помню, как усердно мой отец читал все почти книги, которые я, будучи гимназистом старших классов, брал из публичной библиотеки, – Дарвина, Бокля, Шлоссера, Гервинуса и др. А так как у него была очень хорошая голова и превосходная память, то он с течением времени приобрел такие знания, что отлично разбирался в самых сложных политических и социальных вопросах. Он не любил общества евреев, с которыми он сталкивался по своим житейским делам. Слишком он разнился от них умственно и психологически, а потому он производил впечатление весьма замкнутого человека. Зато, когда он встречался с образованным человеком с большим идейным багажом, он оказывался очень интересным собеседником. Я не помню, чтобы мой отец имел «друзей» в обычном смысле этого слова, кроме одного, с которым он всегда встречался с особенным удовольствием, и этот один был покойный Абрамович, «дедушка еврейской литературы» – он же Менделе Мойхер-Сфорим. Их беседы всегда были захватывающе интересны. Отец мой говорил умно и содержательно, а Абрамович блистал и сверкал всеми красками своего большого таланта и как оратора, и как неподражаемого рассказчика.

Как сильна была у моего отца жажда к знанию, свидетельствует тот факт, что он, несмотря на свой преклонный возраст (когда я вернулся в Житомир, ему было около 75 лет), почти ежедневно посещал публичную библиотеку и проводил там по несколько часов за чтением газет и серьезных книг.

Когда я был студентом, отец был очень недоволен тем, что я «вмешивался» в революционные дела, хотя дома он сам жестоко критиковал царский режим, но он сильно боялся, чтобы моя революционная деятельность (а он чувствовал своим отцовским сердцем, что я к ней причастен) не разбила мою жизнь. Он меня крепко любил и сильно опасался, чтобы со мною не случилось несчастье. Кроме того, он имел слабость возлагать на меня весьма преувеличенные надежды. Ему казалось, что мне суждено свершить в жизни нечто необыкновенное, а потому ему, естественно, хотелось, чтобы я жил спокойно и имел возможность оправдать его надежды. Не удивительно, что мой арест и моя ссылка были для него страшным ударом. Тем неожиданнее и больше была его радость, когда я вернулся из Сибири здоровым, бодрым и к тому еще с репутацией молодого ученого-этнографа. А мое намерение продолжать свою научную работу и вообще завоевать себе «место под солнцем» доставляло ему огромное удовольствие.

Поражала меня в моем отце его способность понимать и чувствовать дух времени. Ему были понятны настроения передовой еврейской молодежи, и многие их стремления и чаяния находили в его сердце сочувственный отклик. Он не кипел гневом против молодых людей, позволявших себе писать в субботу, и не предавал их проклятию за то, что они курили в субботу, что у набожных евреев считалось тяжким грехом. Пробуждение еврейских рабочих к новой жизни его сильно радовало, хотя некоторые их эксцессы его удручали. Особенно высоко он ценил отвагу и доблесть, проявленные еврейской молодежью в страшные дни погромов.

Я никогда не забуду одного разговора, который отец вел со мною спустя несколько лет после моего возвращения из Сибири.

Я приехал из Петербурга в Житомир на несколько дней по делу и кстати повидаться с моими родными. В субботу после обеда отец мне предложил немного прогуляться. Любимым моим местом для прогулок была дорога к польскому кладбищу, и самое кладбище, которое представляло собою прекрасный парк с темными аллеями и чистенькими, таинственными дорожками, терявшимися в густой тени деревьев. Там царила тишина и пахло лесом – и там у меня всегда рождалось особое настроение: хотелось забыть все тревоги и горести повседневной жизни и унестись мыслью в тот неведомый и таинственный мир мечты, по котором тоскует всякая душа, недовольная несовершенным и часто печальным миром.

Кажется, тогдашний разговор моего отца был первым, когда он делился со мною самыми интимными своими переживаниями. Я увидел его в совершенно новом свете. Эта беседа продолжалась долго. Наконец, мы оба, взволнованные, замолкли, и каждый отдался своим мыслям. И так, молчаливые, мы покинули кладбище и отправились домой.

И тут по дороге нам стали попадаться навстречу группы еврейской молодежи – молодые люди, девушки. Вид у них был жизнерадостный, они вели оживленные беседы, часто звенел молодой смех. Было что-то радостное, бодрящее в их громких разговорах и в их юношеском веселье.

– Посмотри, Моисей, – сказал мне отец, – какое новое поколение растет сейчас! Посмотри, какой гордый пламень горит в глазах этой молодежи! До сих пор в глазах каждого еврея стоял невыразимый страх, как у загнанного животного! Еврей всегда имел согбенную спину, точно он сгибался под бременем обрушивающихся на него гонений и несчастий. А теперь посмотри, сколько гордости и смелости в глазах еврейской молодежи – как они выпрямили свою спину, как независимо они себя держат! Эти не дадут уже себя вырезать, как баранов! Да, юная еврейская рабочая масса возрождается, и евреи еще покажут миру, какие подвиги они способны совершить.

Все это отец высказал с особым чувством, и я был поражен тем, до какой степени его мысли совпадали с моими. Таков был мой отец.

Совершенно иной была моя мать. Прежде всего, она была горячей «хсиде», т. е. верила в цадиков и их божественное предназначение, причем эта ее вера носила глубокий мистический характер. Она серьезно верила, что цадики это «святые» люди, которые осенены божьей благодатью и могут своими молитвами выпросить у Бога необыкновенные милости. И со своей точки зрения она имела все основания так думать и верить. Моя мать была вдовой, когда она вышла вторично замуж за моего отца, тоже вдовца. От первого брака у нее были три дочери и два сына, но оба сына умерли, и моя мать была вне себя, что у нее не будет наследника. От брака с моим отцом у нее родилась еще дочь, и мысль, что у нее не будет больше сыновей, буквально терзала ее. Тогда она стала ездить к цадикам и умоляла их, чтобы они выпросили для нее у Бога сына. Посетила она также кобринского цадика, рабби Мойше, и велика была ее радость, когда тот ее благословил и обнадежил, что у нее будет сын. Старый цадик вскоре после этого умер, а мать действительно через некоторое время родила мальчика. Глубоко веря, что это именно «святой» старик выпросил для нее у Бога наследника, она нарекла новорожденного Моисеем. Это был я.

С тех пор ее вера в цадиков еще больше укрепилась и, как только в семье случалась большая неприятность или несчастье она тотчас же отправлялась к какому-нибудь цадику искать у него утешения, совета или просто нравственной поддержки. Пару раз она меня брала с собою, когда я был еще мальчиком лет одиннадцати-двенадцати. И я никогда не забуду, с каким благоговением и священным трепетом она входила в комнату, где ее ждал цадик. В жгучих слезах она изливала перед ним свою душу, подробно ему рассказывала о всех своих горестях. Цадик обыкновенно утешал ее, ободрял и обнадеживал, что все будет хорошо, что Бог ее не оставит своей милостью, – и она уходила успокоенная, просветлевшая. Сказать правду, на меня настроение и переживания матери производили гораздо больше впечатления, чем несомненно хорошие слова цадика.

Я не думаю, чтобы моя мать имела ясное представление о концепции хасидизма, и все же она насквозь была проникнута хасидской мистикой, хасидской психологией, которая кладет на человека свою особую печать и делает его носителем особой морали. В глазах моей матери все евреи были равны, и относилась она одинаково к крупному богачу и к последнему бедняку. Все они были для нее братьями-евреями. Основным свойством моей матери была человечность. Я никогда не слыхал от нее ни одного грубого слова, и она не переносила никакой ругани. Ко всем она обращалась со словами «друг мой!», а женскую прислугу она не называла иначе, как «дочь моя». И эти слова в ее устах звучали так, как будто иначе с людьми нельзя обращаться.

Она соблюдала целый ряд старых, очень хороших традиций. Так, когда она на зиму солила огурцы, или квасила капусту, или «ставила» бураки, она неизменно готовила особые бочки с этими овощами для бедных, и в течение зимы к ней непрерывно приходили бедные женщины и дети с горшками и тарелками, чтобы получить свою порцию огурцов, капусты и бураков. Независимо от этого наши двери всегда были открыты для бедняков. Женщины и мужчины приходили к матери за советами, за помощью в критические моменты или просто, чтобы выплакать свое горе.

У моей матери было сильно развито общественное чувство. Она считала своим долгом по мере своих сил делать добро для окружающих. Она собирала деньги для бедных невест, доставала из-под земли средства, чтобы помочь бедным больным. Она не могла оставаться равнодушной, когда на ее глазах кем-нибудь совершалась несправедливость. Помню, как моя мать при весьма своеобразной обстановке играла не раз роль третейского судьи. Против нашего дома был расположен ряд жалких лавчонок, в которых вели торговлю бедные еврейские женщины. Там продавали селедки, лук, коржики, махорку, спички и т. д. Товару в каждой лавчонке было на считанные гроши и, если лавочница за весь день зарабатывала 20–30 копеек, то это было уже очень хорошо. И вот иногда начиналась между лавочницами ссора из-за покупателя или по другому какому-нибудь поводу. Ссора – это шум, крики, ругань, галдеж собравшейся толпы. И вот, как только до моей матери доносились знакомые ей выкрики ссорящихся, она выбегала на улицу и принималась успокаивать и мирить разъяренных женщин и убеждать взволнованную толпу разойтись. И ее авторитет был настолько велик в глазах лавочниц, что ей почти всегда удавалось водворять мир и порядок. Труднее бывала роль моей матери, когда возникала ссора между лавочницей и покупателем-крестьянином. Крестьяне ее не знали и, вмешиваясь в конфликт, она рисковала быть обруганной, но это ее не останавливало. С большим мужеством и спокойствием она старалась успокоить расходившиеся страсти ссорившихся. И, невзирая на то, что моя мать говорила на особом языке – своеобразной смеси польского, украинского и русского наречия, – она почти постоянно успешно ликвидировала конфликты. Она умела как-то особенно убеждать людей, и не столько силой своей аргументации, сколько тоном, в котором она говорила: даже обозленный крестьянин чувствовал, что ею руководит желание восстановить справедливость.