Скажем здесь же: эта мечта не осуществилась никогда. Кочевая жизнь, которою она так тяготилась, гастроли, которые она не считала искусством, — она сама говорила, что проработала в театре не 18 лет, а лишь 13, ибо три года гастролей считает для себя, как для актрисы, пропащими, — всё это не прекратилось для неё и после открытия собственного театра. Наоборот, собственный театр оказался тем чудовищем, Минотавром, которое надо было насыщать ежегодной жертвой: гастрольной поездкой для собирания всё новых и новых средств.
Как и почему это случилось?
Это случилось потому, что Комиссаржевская не стремилась сделать свой театр ареной лишь своих собственных сценических успехов. Такими театрами, открытыми актрисами-хозяйками для себя лично, были в Петербурге театр Л. Б. Яворской, театр О. В. Некрасовой-Колчинской, театр Е. М. Шабельской. Такими были в Париже театр Сары Бернар, театр Режан. В противоположность этим театрам, где актёры и актрисы набирались, как фон, наиболее выгодно оттеняющий талант актрисы-хозяйки, Комиссаржевская стремилась объединить вокруг себя лучших актёров и актрис, не хотела быть единственной ведущей актрисой, играющей все лучшие роли. В её театре шли спектакли, — их было большинство, — в которых сама она не участвовала вовсе, и это отнюдь не были проходные спектакли пониженного художественного качества или скупых материальных затрат. Такая система несла в себе, несомненно, залог высоких художественных требований театра к самому себе, но, к сожалению, не соответствовала коммерческим требованиям того времени. А самое главное — Комиссаржевская категорически отказывалась идти на поводу у обывателя, потакать вкусам мещанского зрителя.
Такой театр не мог быть рентабельным финансовым предприятием. Кассовые успехи в нём были возможны, но не обязательны, а ежегодный дефицит — предопределён и неизбежен. И для покрытия этого дефицита, для подведения материальной базы под каждый новый сезон Комиссаржевской приходилось ежегодно впрягаться в гастрольный воз. За этим, за золотым руном, поехала ока и на гастроли в Америку. Этот же хлыст возможного финансового краха погнал её в ту последнюю гастрольную поездку в Среднюю Азию, откуда она возвратилась уже в гробу…
Но об этом будет рассказано ниже.
Итак, осенью 1904 года в Петербурге открылся новый театр. Никакие уговоры и доводы трезвого кассового порядка не могли убедить Веру Фёдоровну назвать его «театром В. Ф. Комиссаржевской». Она дала ему непритязательное, скромное название «Драматический театр». Единственное, в чём она уступила: согласилась печатать под этим глухим названием подзаголовок — «Дирекция В. Ф. Комиссаржевской». В остальной части афиши она осталась непреклонна, категорически запретив выделять её фамилию в отдельную строку или хотя бы печатать более крупным шрифтом.
«Драматический театр» Комиссаржевской в здании «Пассажа» открылся в канун революции 1905 года.
Поздней осенью 1905 года, приехав на время в Петербург, я видела в театре В. Ф. Комиссаржевской спектакль «Дети солнца» А. М. Горького. Спектакль этот был так органически впаян в то, что происходило в те дни за стенами театра, что его даже трудно выделить из общей цепи событий и явлений, впечатлений и переживаний.
…От Новгорода до Петербурга, расстояние в 6–7 часов езды по железной дороге, поезд шёл несколько дней: на станции Чудово он вмёрз в ледостав всеобщей железнодорожной забастовки. В Петербург приехали вечером. Город тонул в чернильном мраке: бастовали рабочие электрической станции. Прямо с вокзала мы попали на митинг.
Митинги шли везде. В залах, в аудиториях учебных заведений, на фабриках и заводах, на улицах. Ни нагайки казаков, ни конные жандармы и полицейские, ни «селёдки фараонов» (так назывались плоские шашки городовых) — ничто не могло сдержать мысль, чувство и слово, вырывавшиеся сквозь вековые запруды. На улицах, как в грозовом море, вскипали бурунами толпы и вспенивались горячие речи. Как юркая мелкая рыбёшка в реке, шныряли в толпе продавцы свежих листков, газет и сатирических журналов. Полиция охотилась за ними, задерживала продавцов, но сумки их неизменно оказывались пустыми: толпа успевала расхватить всё до последнего листка. Названия газет и журналов менялись чуть ли не каждый день. Запрещённые вчера цензурой, они возникали сегодня под новыми названиями, а редакторов их, посаженных сегодня в крепость, сменяли назавтра новые, которых тоже через несколько дней ждала тюрьма. Вчера, например, журнал назывался «Дятел», первая страница его была украшена изображением этой длинноносой птицы. А сегодня вместо запрещённого «Дятла» вышел новый журнал «Клюв», и на первой странице изображён посаженный в клетку дятел, просунувший сквозь прутья свой клюв. Все те, кто мечтал о свободе, тосковал о ней, боролся за неё, были опьянены возможностью — хотя бы и неполной — говорить, читать и слышать то, что находилось веками под запретом. Люди были опьянены непривычным словом «товарищ», таким мужественным и благородным, новыми лозунгами, красными знамёнами, революционными песнями, которые наконец можно было петь открыто, на улице, не рискуя попасть за это в кутузку.
В этой стихии революции явственно и в полную силу выявились уже непримиримые противоречия между революционерами-большевиками, то есть теми, кто будет драться до победы революции, и буржуазными партиями, уже готовыми предать революцию, найдя удобный мостик для того, чтобы сторговаться с самодержавием, и, наконец, теми, которые, как меньшевики, называя себя революционерами, на самом деле уже скатывались «в болото соглашательства»[2]. Одновременно с этим и царизм, закачавшийся, смертельно напуганный, уже начинал приходить в себя: лихорадочно быстро создавал он по всей стране контрреволюционное движение, бандитское черносотенство для расправы с революцией, с рабочим классом.
Показанный в это время в театре Комиссаржевской в «Пассаже» спектакль «Дети солнца» отражал эти сложные процессы и настроения. Одни из персонажей пьесы были показаны как будущие друзья революции, другие — как её будущие враги. А когда на сцене развёртывался тёмный холерный бунт, перед глазами зрителей вставало всё только что пережитое и ещё переживаемое: бесчинства чёрной сотни, организованные повсеместно царской полицией избиения рабочих и интеллигенции, сожжение Томского народного дома вместе со всеми собравшимися в нём на митинг революционерами, и та страшная ноябрьская неделя, когда полиция организовала по всей стране свыше шестисот погромов.
Лизу Протасову в «Детях солнца» Комиссаржевская играла как обнажённую совесть обречённого класса, болезненно ощущавшую его историческую вину перед народом и неотвратимую гибель. Вера Фёдоровна играла Лизу, как всегда, почти без грима, но против своего обыкновения в парике. Во всей внешности Лизы Протасовой была необыкновенная аккуратность, щепетильная подобранность, — так бывали одеты несколько засидевшиеся, начинающие стареть девушки. В фигуре Лизы, в каждом движении, повороте головы, в утомлённо-опущенных углах рта и бессильно повисших руках была свинцовая усталость, казалось, Лиза живёт уже очень давно и с трудом бредёт по этой безрадостной жизни. И ещё были в ней насторожённость, ожидание догоняющей её беды, боязнь увидеть, обернувшись назад, приближение чего-то непоправимого.
Комиссаржевская выделяла одиночество Лизы среди окружающих людей. На художника Вагина, явно скатывающегося к контрреволюции, Лиза смотрела осуждающими, враждебными глазами. Но она мучилась отсутствием общего языка и с братом своим, благодушно-либеральным химиком Протасовым, и в особенности с любимым ею Чепурным. Как Кассандра, Лиза — Комиссаржевская чуяла и предрекала гибель своего класса и мучилась тем, что окружающие не видят и не понимают того, что видит и понимает она.
Играла Комиссаржевская Лизу неровно: то потухая, то давая необыкновенно яркие вспышки, в особенности в сцене стихотворных импровизаций и в заключительной сцене сумасшествия Лизы Протасовой.
Не знаю, была ли Комиссаржевская довольна собой в роли Лизы, — она редко бывала собой довольна. Но чем она безусловно имела право быть довольной, — это всем спектаклем. Это был большой спектакль, волнующий и нужный в те дни. Спектаклем этим театр делал то, к чему Вера Фёдоровна тогда стремилась и что она называла «идти наравне с жизнью». Актёрски спектакль был отличный. К. В. Бравич играл Протасова очень типичным тогдашним учёным. Он делал это без малейшей идеализации, очень правдиво вскрывая политическую ограниченность Протасова, его душевную «плоскодонность», его эгоизм и отсутствие чуткости даже к самым близким людям. Очень умно и тонко изображала жену Протасова актриса О. Голубева. В её исполнении Елена Протасова была не только красивая, но умная, смелая, волевая женщина. По пьесе Елена тяготится тем, как мало значит она для своего мужа, заинтересованного гораздо больше своей химией, чем женой. Но игра Голубевой давала повод думать, что этот «домашний конфликт» Елены Протасовой — лишь начало разлада, которому, возможно, предстоит выйти далеко за рамки семейных отношений, что может наступить такой момент, когда Елена и Протасов очутятся по разные стороны революционной баррикады. Очень ясен был в исполнении А. Феона дальнейший путь художника Вагина; этот хорошенький юноша в бархатной курточке станет ещё непримиримым врагом революции после её победы, он будет вредить ей, чем может, он ещё будет долго тлеть, не потухая, а лишь отравляя воздух, в какой-нибудь эмигрантской канаве.
Сочно, сдобно играла 3.Холмская богатую купчиху Меланию, наивно уверенную в том, будто всё в жизни можно купить. Холмская не нажимала на несчастную, неразделённую любовь Мелании к Протасову, не пыталась вызвать сочувствие зрителя. Как ни исковеркана Мелания прошлой жизнью с мужем, всё же она и сама по себе — достаточно противное животное, и Холмская разыграла эту партитуру блестяще, начиная от обожающих бараньих глаз, какими Мелания смотрит на Протасова, и кончая наглым кукишем, которым она угощает горничную Фиму.