— Значит, Васильевич, Пенза тебе надоела? — спрашивал Галанин.
— Нет, Пенза мне по душе. Товарищи вы тоже хорошие. Поработав с вами почти десять месяцев, чувствую себя и крепче и опытнее. И все-таки прошу отпустить на фронт.
— Дезертируешь? А ты подумал, кто здесь за гебя будет работать? — кипятился Фридрихсон.
— Ничего, найдете замену. Актива теперь хватает.
— Это верно, хорошего человека найти нетрудно, но ведь ему заново все осваивать придется. А ты вспомни, как сам привыкал. Легка ли финансовая работа?
Долго длился наш разговор. Как я ни убеждал их, губернские руководители оставались при своем. В заключение, чтобы прекратить затянувшийся спор, Галанин категорически заявил:
— Ну вот что, Васильевич, ты это выбрось из головы. Все равно отпустить тебя мы не можем. — Потом, заметив мое огорчение, сменил гнев на милость и добавил: — Ладно, если твердо решил уехать, сообщим об этом Центральному Комитету партии. Как там скажут, так и будет. А пока работай.
Через три дня на телеграмму губкома из ЦК прибыл ответ: «Просьбу Болдина удовлетворить».
Когда перед моим отъездом в Москву за назначением прощались, Галанин не преминул упрекнуть:
— Все-таки, Болдин, по-своему сделал!
— А разве врагов бить не по-вашему? — засмеялся я.
— Ишь ты, куда гнешь! Хитрый мужик! Ну ладно, верю, что и на фронте не оплошаешь. Когда добьете беляков, непременно приезжай к нам.
В это время Фридрихсон вырвал из старого блокнота листок с водяным знаком двуглавого орла, написал адрес губисполкома, подал мне.
— А это зачем? — удивился я. — Мне адрес известен.
— Чтобы помнил нас! Чего доброго, дослужишься до большого чина, своих забудешь. А на листок посмотришь, может, совесть и заговорит, хоть пару слов черкнешь, — ответил председатель губисполкома.
— Вот что, Васильевич, — снова заговорил Галанин. — Губернская партийная организация посылает на фронт двести коммунистов. Тебе от нас последнее поручение: возглавить эту группу и представить ее в Москве…
Наш поезд покидал Пензу поздно вечером. В темных и душных вагонах, где единственным источником света были огоньки махорочных самокруток, слышались громкие разговоры, песни, шутки, кто-то растягивал мехи гармошки. Маленький паровоз, выбиваясь из сил, тяжело пыхтел и с трудом тащил до предела груженные вагоны. Поезд то и дело останавливался — то из-за нехватки топлива, то для заправки водой, то просто у закрытых семафоров.
Только на вторые сутки добрались до Москвы. Это уже был мой второй приезд в столицу, и поэтому я уверенно повел колонну пензенских коммунистов прямо на Арбат. Остановились у большого здания политуправления. Тут нас встретили, пригласили войти в зал и стали вызывать по очереди.
Вызвали и меня. После краткой беседы предложили пойти на партийную работу в дивизию. Я попросил направить на строевую должность. Просьбу мою удовлетворили. Распрощавшись с товарищами, выехал сперва в Рязань, а оттуда в тревожный Петроград. Но и тут задержаться не пришлось. В полку, который только что сформировали, мне поручили командовать ротой. И не успел я ознакомиться с бойцами, как нас направили на Карельский перешеек для борьбы с белофиннами.
Около двух дней добирались мы пешком до Карельского перешейка. Обмундирование у нас было неважное, и многим порядком доставалось от мороза. К тому же не было продуктов, и в пути мы голодали. Но трудности не могли нас остановить. Все прекрасно понимали, что идет народная война за счастливое будущее.
Белофинны имели превосходную экипировку, отличное вооружение, хорошо знали местность, и воевать с ними было нелегко. Бывало, мой заместитель Онуфриев выследит вражеского лыжника, выстрелит в него, промахнется и со злобой скажет:
— Как в него, проклятого, попадешь, когда он между деревьями проворнее белки скачет. Наверное, как выскочит из материнской утробы, сразу на лыжи становится. Такой и пулю обдурит.
— Не пулю, а тебя, — отвечаю я.
— Положим, не один я мажу! — нервничает Онуфриев.
— А он по нашим почему стреляет метко?
— Да у него глаза кошачьи, все видят. Он и с морозом в дружбе, и с ветром запанибрата, Лес для него — дом родной. Каждый кустик ему знаком. Вот если нам лыжи достать, тогда бы и у нас дело веселее пошло, — вздыхая, говорит заместитель.
В этом возразить Онуфриеву трудно. Белофинны прошли солидную военную подготовку и действительно воевали смело и изобретательно. Наше положение куда сложнее. В роту в основном пришли необученные красноармейцы. И все же воевать было нужно. Воевали, учась на ходу, приноравливаясь к повадкам врага.
Вскоре наш полк перевели на другой фронт. Пришлось воевать и с войсками генерала Юденича, и с белополяками. Меня назначили командиром батальона 492-го стрелкового полка, а затем поручили командовать 52-м полком 6-й стрелковой дивизии.
И вот уже отгремела гражданская война. Полк, которым я командовал, в теплушках отправили в Курск. В штабе бригады встретил фронтового приятеля, шутника и балагура Николая Свиридова. Посмотрел он на мой кожаный костюм и такую же фуражку с большой звездой, покосился на сапоги и сокрушенно покачал головой:
— Эх, Ваня, Ваня, бездушный ты человек. Гляди, сколько скотины из-за тебя пришлось загубить. Чтобы сшить на тебя эту одежу, видимо, с доброй пары быков шкуру содрали. — Потом лицо его вдруг стало серьезным: — Ну а чем заниматься теперь решил? На мирные рельсы сворачиваешь?
— Не знаю еще.
— У Гнома был?
— Нет, только собираюсь, да трудно сказать, чем порадует.
— Тем же, чем и меня, — ответил Свиридов. — Поблагодарит за хорошую службу, окинет взглядом с головы до ног, немного подумает, постучит карандашом по столу, а потом изречет: «Пора, Болдин, форму снимать, нужно мирно строить советскую жизнь».
Расставшись со Свиридовым, я направился в кабинет к Гному — так между собой мы называли командира бригады Суркова. Нужно сказать, природа над ним зло пошутила, и на незнакомого он производил противоречивое впечатление. Его маленькая, щупленькая, невзрачная на вид фигурка в военной форме невольно вызывала улыбку. Зато когда Сурков начинал говорить, он вроде бы преображался. И нельзя было не удивляться тому, как в таком хрупком теле таится такой густой и приятный голос. А мы к тому же знали, что этот тщедушный человек имеет огромную внутреннюю силу, неуемную энергию.
В бригаде Сурков пользовался репутацией превосходного командира, чуткого и внимательного товарища, человека большой силы воли. В дни войны мне не раз приходилось наблюдать его в бою. И всегда я поражался его беспримерной храбрости. Он был всегда там, где возникала особая опасность, и проявлял завидное умение увлечь за собой бойцов. Порой казалось, что он владел каким-то одному ему известным секретом гипноза, способностью подчинять своей воле волю красноармейцев. Помню, как-то Сурков с горсткой конников разогнал целый вражеский эскадрон. Когда у него спросили, как это ему удалось, он ответил:
— Суворова забыли? Воевать-то нужно не числом, а умением.
Все знали, что Сурков органически ненавидел всякую писанину. Писарей он называл чернильными душами, дармоедами, геморройщиками, а иногда наделял и более грубыми эпитетами. Вынужденный однако иметь делос бумагами, свое отношение к ним выражал в резолюциях. Мне не раз приходилось видеть, как комбриг делал размашистые нецензурные надписи и при этом приговаривал: — Так крепче будет!
…Явившись теперь к нему, я осторожно приоткрыл дверь. Сурков вскинул глаза и забасил:
— Заходи, заходи, вояка. Тебя-то мне и нужно Ну здравствуй!
Он протянул руку, и она буквально утонула в моей ладони.
— Значит, отвоевался? — спросил командир бригады.
— Товарищ комбриг, силенки еще есть, — ответил я.
— Вот и прекрасно. Воевал ты, Болдин, хорошо. Никаких претензий к тебе нет. За это спасибо.
Я слушал и внутренне усмехался:, разговор шел так, как и предполагал Николай Свиридов. Между тем командир бригады продолжал:
— С войной пока покончили. Пришло время за мирные дела браться. Хозяйство возрождать надо. Пора военную форму снимать. Думаем вернуть тебя туда, откуда взяли.
Обратно в Пензу поедешь. Будешь по-прежнему служить Советской власти.
— А кому ж я сейчас служу? Разве не за Советскую власть воевал? И из армии я уходить не собираюсь. Вот только мысль одна меня беспокоит.
— Какая?
— Знаний маловато. Учиться хочу. На фронте некогда было книгу в руки брать, а теперь самое время. Очень прошу послать меня в военную школу.
— Что тебе сказать? — командир бригады внимательно посмотрел на меня. — Хорошее дело задумал. Доложу о твоей просьбе начальству. А пока продолжай командовать полком.
Я покинул кабинет Суркова и долго мучился неизвестностью. Удовлетворят ли мою просьбу? Ведь многих демобилизуют, так как страна переходит к мирной жизни и значительно сокращает Красную Армию. Каждый раз, встречая Суркова, боялся услышать слова: «Собирайся, брат, в Пензу. Москва отказала».
Стоит ли говорить, как тревожно провел я месяц, пока дождался вызова к комбригу. Идя к нему, сильно волновался, думал: «Неужели все пропало и армейской службе конец?» Даже в кабинет медлил входить, словно желая отдалить неприятный разговор. Наконец зашел. Представился. А комбриг смотрит на меня, улыбается:
— Считай, Болдин, себя счастливчиком! Танцуй, брат, до упаду! — и поднял над головой руку с бумажкой. — Москва разрешила послать тебя на учебу. Едешь в школу «Выстрел»!
Мне тогда казалось, что не было человека счастливее меня. Не отдавая себе отчета, я сгреб маленького Суркова в свои объятия, поднял и крепко расцеловал. Он еле вырвался, вскипел:
— За недостойное обращение со старшим начальником посажу под арест!..
Через два дня сдал полк. Тепло попрощался с боевыми друзьями-красноармейцами, с комиссаром Старорусским, начальником связи Данилиным, моим неразлучным другом и адъютантом Подгорным, командиром батальона Назарьяном, со всеми, с кем делил нелегкую жизнь фронтовика.