Так было утром, но время шло, а ни одна душа не заглянула в мою лавку. Зная обычаи туземцев других островов, я нашел это по меньшей мере странным. В свое время кое-кто посмеивался над нашей фирмой с ее красивыми факториями и над лавкой в селении Фалеза в особенности: вся копра со всего острова не окупит ваших затрат и за пятьдесят лет – такие шли разговоры, но я считал, что они далеко хватили. Однако вот уже перевалило за полдень, а покупателей все нет как нет, и мне, признаться, стало не по себе, и часа в три я отправился побродить. На лугу мне повстречался белый человек в сутане; впрочем, я и по лицу сразу распознал в нем католического священника. С виду это был довольно симпатичный, добродушный старикан, уже порядком седой и такой грязный, что, кажется, заверни его в бумагу, он бы так на ней весь и отпечатался.
– Добрый день, сэр, – сказал я ему.
Он словоохотливо ответил мне что-то на туземном наречии.
– Вы не говорите по-английски? – спросил я.
– Только по-французски, – сказал он.
– Жаль, – сказал я, – но, увы, это не по моей части.
Он попробовал все же объясниться со мной по-французски, но затем вернулся к туземному языку, решив, что так, пожалуй, будет больше проку. Я заметил, что он не просто так хочет со мной побалакать, а вроде бы пытается мне кое-что рассказать. Я с интересом прислушался к нему и уловил имена Эдемса, Кейза и Рэндолла; особенно часто повторялось имя Рэндолла и какое-то слово, похожее на «отраву» или что-то в этом духе; кроме того, старик настойчиво повторял еще одно туземное слово. Возвращаясь домой, я все твердил его про себя.
– Что это значит, «фусси-окки»? – спросил я Юму, стараясь как можно точнее выговорить это туземное слово.
– Сделать мертвым, – произнесла она.
– Что за чертовщина! – сказал я. – Ты когда-нибудь слыхала о том, чтобы Кейз отравил Джони Эдемса?
– Так это каждый, каждый знать, – сказала Юма с оттенком презрения в голосе. – Он дать ему белый порошок – скверный белый порошок. Кейз и сейчас иметь такой порошок. Кейз угощать тебя джин, ты не пить.
Разговоры в таком духе я слышал почти на всех островах, и всегда-то в них присутствовал белый порошок, отчего я совсем перестал им верить. Все же я отправился к Рэндоллу – поглядеть, нельзя ли разведать чего-нибудь там, и увидел Кейза; стоя на пороге, он чистил ружье.
– Хорошая тут охота? – спросил я.
– Первый сорт, – сказал он. – В зарослях полно птиц. Вот если бы еще копры было не меньше, – добавил он, как показалось мне, не без задней мысли.
– Но ничего не поделаешь.
Я видел, что в лавке у них Черный Джек обслуживает какого-то покупателя.
– Но торговля у вас тем не менее идет, как я погляжу, – заметил я.
– Первый покупатель за последние три недели, – сказал Кейз.
– Толкуйте, быть того не может! – сказал я. – За три недели? Ну и ну!
– Если вы мне не верите, – воскликнул он как-то уж очень горячо, – подите на склад, где мы держим копру, сами убедитесь! Он наполовину пуст, будь я трижды проклят.
– Это ничего не доказывает, – произнес я. – Я же не знаю, может, вчера он был и вовсе пуст.
– Что верно, то верно, – сказал он с усмешкой.
– Между прочим, – сказал я, – что за человек этот патер? Вроде добродушный такой.
Тут Кейз громко расхохотался.
– Вот оно что! – воскликнул он. – Теперь я понимаю, что вас зацепило. Галюше поймал вас на свою удочку.
Священника все в поселке звали отец Галоша, но Кейз всегда называл его на французский манер – он и этим старался показать, что, дескать, Кейз не чета другим.
– Да, я видел его, – сказал я, – и понял, что он не слишком высокого мнения о вашем капитане Рэндолле.
– Нет, не слишком, – сказал Кейз. – А все из-за этой передряги с беднягой Эдемсом. В тот день, когда он лежал на смертном одре, около него был молодой Бэнком. Вы знаете Бэнкома?
Я сказал, что нет, не знаю.
– Он лекаришка! – усмехнулся Кейз. – Ну так вот, Бэнком вбил себе в голову, что так как здесь нет других священников, если не считать канаков, то мы должны пригласить отца Галюше, чтобы старик Эдемс мог исповедаться и причаститься. Мне, конечно, как вы понимаете, было наплевать, но я сказал, что, по-моему, надо прежде спросить самого Эдемса. Он все время нес какую-то чепуху насчет того, что ему подмочили копру. «Послушай, – сказал я, – ты серьезно болен, позвать к тебе Галошу?» Тут он приподнялся на локте. «Давайте его сюда! – говорит. – Давайте сюда, не подыхать же мне, как собаке!» Говорил он довольно разумно, хотя и кричал, точно был вне себя. Короче, нам ничего другого не оставалось, как пойти и попросить Галюше прийти. Ну, ясное дело, он всегда готов, не успели мы слова молвить, как он уже натянул на себя свою грязную сутану. Но мы-то все это сделали, не посоветовавшись с папашей Рэндоллом. А папаша у нас самый что ни на есть строгий баптист и никаких патеров не признает начисто. Так он возьми и запри дверь. Тогда Бэнком сказал ему, что он фанатик и изувер, и я думал, что его хватит удар. «Фанатик! – как заорет он. – Я фанатик? Почему я должен выслушивать такое от этого наглеца?» И бросился на Бэнкома, а мне пришлось их разнимать, а тут еще этот Эдемс опять как полоумный понес какую-то околесицу про копру. Ну, прямо как в театре, и я думал, что просто помру со смеху, как вдруг Эдемс ни с того ни с сего садится на постели, прижимает руки к груди, и его начинает корчить. Да, он тяжело умирал, очень тяжело, наш Джон Эдемс, – сказал Кейз, и лицо у него вдруг стало хмурое.
– А патер что? – спросил я.
– Патер? – повторил Кейз. – Ну, патер дубасил что было мочи в дверь, хотел ее выломать, сзывал туземцев на подмогу и вопил, что там, дескать, за этой дверью, душа, которую он должен спасти. В общем, молол всякий вздор. Ужас как бесновался, совсем не в себе был наш отец Галоша. А еще бы! Джонни отдал концы и ускользнул у него прямо из-под рук – он так ничего и не успел над ним проделать. Вскоре после этой истории папаша Рэндолл услыхал, что патер читает молитвы на могиле Джонни. Наш папаша был сильно под хмельком, схватил дубинку и махнул прямо на погост: видит, Галюше стоит на коленях, а вокруг туземцы глазеют на него, разинув рты. Казалось бы, папаше ни до чего, кроме как до выпивки, дела нет, однако он там с патером так схлестнулся, что они два часа честили друг друга на все корки, и, лишь только Галюше делал попытку опуститься на колени, папаша бросался на него с дубинкой. Сколько живу на этом острове, никогда не видел ничего забавнее. Кончилось дело тем, что капитана Рэндолла хватил не то удар, не то припадок, и патер вышел-таки из этой схватки победителем. Однако он был зол как черт и пожаловался местным вождям на то, что тут, дескать, совершено оскорбление действием, как он выразился. Толку ему от этого было мало, потому как здесь все вожди – протестанты, да и он уже успел им порядком надоесть из-за барабана для школы, и они были рады случаю посчитаться с ним. С тех пор он клянется и божится, что старик Рэндолл отравил Эдемса или так или иначе его прикончил, и при встречах они щерятся друг на друга, как два бабуина.
Все это Кейз выбалтывал мне этак просто и легко, будто самую развеселую историю, но когда теперь, после стольких лет, я вспоминаю об этом, его болтовня представляется мне довольно мерзкой. Впрочем, Кейз никогда и не старался казаться добряком. Он держался дружелюбно и вроде как с открытой душой, но показывал себя настоящим мужчиной и не только по внешности, но и по характеру. Словом, правду сказать, его рассказ поставил меня в тупик.
Вернувшись домой, я спросил Юму, может, она «попи», то есть по-туземному католичка?
– Э ле аи! – сказала Юма. Она всякий раз, когда хотела сказать «нет, нет», говорила это на своем языке, и оно и вправду звучало сильнее. – «Попи» плохие, – добавила она.
Тогда я стал расспрашивать ее об Эдемсе и патере, и она по-своему пересказала мне почти все то же слово в слово. Короче, я не узнал почти ничего нового и, в общем, склонен был считать, что эта распря у них получилась по части религии, а насчет яда – пустая болтовня.
На следующий день было воскресенье, и, понятно, никакой торговли. Юма спросила меня поутру, не пойду ли я «помолиться», я сказал, что и не подумаю, и она больше ничего не прибавила и тоже осталась дома. Я нашел, что это очень странное поведение для женщины, да еще для туземки, особенно для туземки, у которой появились новые наряды и, значит, есть чем похвалиться. Ну что ж, меня это вполне устраивало, и я не больно-то над этим задумывался. А вот что было уж совсем чудно – так это то, что я сам едва не попал в церковь, а как, этого я ни в жизнь не забуду. Я вышел немного пройтись и услышал пение гимна. Ну, вы, верно, знаете, как это бывает: если услышишь, что где-то поют, тебя туда так и потянет, и вскоре я очутился возле церкви. Это было длинное низкое сооружение из кораллового туфа, закругленное на концах наподобие вельбота, с дырами вместо окон и дырами побольше вместо дверей, крытое на туземный манер. Я заглянул в окно и до того поразился – ведь на тех островах, где мне довелось побывать, все происходило совсем иначе, – что застыл у этого окна и все смотрел и смотрел. Паства сидела на полу на циновках – женщины отдельно от мужчин; все были разодеты в пух и прах: женщины в платьях и шляпках, мужчины в белых рубашках и пиджаках. Пение гимна закончилось; пастор, здоровенный канак, стоял на кафедре и надрывался вовсю: читал проповедь и при этом так потрясал кулаками, так напрягал свои голосовые связки, так лез из кожи вон, втолковывая что-то своей пастве, что я понял: этот малый – в своем деле мастак. И вот, представьте, он вдруг бросает взгляд в мою сторону, видит меня и, хотите верьте, хотите нет, чуть не летит кувырком с кафедры; глаза у него прямо-таки лезут на лоб, а рука словно сама собой подымается, и он тычет в меня пальцем, и на этом проповедь приходит к концу.
Не очень-то приятно сознаваться в таких вещах, но я удрал, и, случись со мной такое еще раз, удрал бы снова. Когда я увидел, как этот канак лопотал, лопотал что-то и вдруг, заметив меня, едва не свалился с кафедры, у меня поджилки затряслись. Я пошел прямо домой, больше никуда не выходил и обо всем молчал. Вы скажете, что надо бы мне было поделиться с Юмой, но такие вещи против моих правил. И вы, верно,