– А мне рассказывали совсем не так, – сказал я, – и не вижу причины молчать об этом. Мне рассказывали, что он сбежал отсюда из-за вас.
– Что ж, возможно, ему было неловко признаться, как все было на самом деле, – сказал Кейз. – Верно, понимал, до чего это глупо. И я действительно помог ему убраться отсюда. «Как бы ты поступил на моем месте, старина?» – спрашивает он меня. «Смотал бы удочки, – говорю я, – и ни минуты не стал бы раздумывать». У меня как камень с души свалился, когда я увидел, что он собирается в дорогу. Не в моем обычае поворачиваться спиной к товарищу, если он попал в беду, но в поселке такое пошло твориться, что еще неизвестно было, чем все это кончится. Я свалял дурака, что так возился с этим Вигорсом. Сегодня мне это припомнили. Не слышали вы разве, как Маэа – ну, этот молодой вождь, высоченный такой, – все выкрикивал: «Вика»? Это они его поминали. Должно быть, все еще никак не могут успокоиться.
– Ну, ладно, – сказал я, – но чем же они недовольны теперь? Чего, собственно, они боятся, не понимаю. Что это за суеверие?
– Да откуда же я могу знать! – сказал Кейз. – Это и мне самому неведомо.
– Вы могли бы у них спросить, по-моему, – сказал я.
– Я спросил, – сказал он. – Но вы тоже могли бы заметить, вы же не слепой, что они не отвечали, а сами задавали вопросы. Я сделал все, на что мог рискнуть ради своего брата-европейца, но если меня начинают крепко прижимать, тут уж прежде приходится думать о собственной шкуре. Моя беда в том, что я слишком добросердечен. И позвольте мне вам заметить, что вы избрали довольно странный способ выражать свою благодарность человеку, который из-за вас ввязался в такую скверную историю.
– А я вот что думаю, – сказал я. – Вы сваляли дурака, связавшись с Вигорсом. Одно утешение, что вы не спешили слишком-то связаться со мной. Я что-то не заметил, чтобы вы хоть раз переступили порог моего дома. Выкладывайте напрямик: вам кое-что было уже известно заранее?
– Да, я действительно у вас не был, – сказал он. – Это моя оплошность, и я очень об этом сожалею, Уилтшир. Но что касается моих посещений в дальнейшем, тут я буду с вами совершенно откровенен.
– Вы хотите сказать, что никаких посещений не будет? – спросил я.
– Мне очень неприятно, старина, но получается примерно так, – сказал Кейз.
– Короче говоря, боитесь? – сказал я.
– Короче говоря, боюсь, – произнес он.
– А на мне по-прежнему ни за что ни про что будет табу? – спросил я.
– Да говорят же вам, что нет на вас никакого табу, – сказал он. – Канаки не хотят иметь с вами дело – вот и все. А кто может их заставить? Мы, торговцы, вообще ведем себя довольно нагло, должен признаться. Мы заставляем этих несчастных канаков переделывать на наш лад их законы, нарушать их табу и все прочее, лишь бы это было нам удобно. Но ведь не считаете же вы, что можно издать закон, который принуждал бы людей покупать у вас товары, хотят они этого или не хотят. У вас же не хватит нахальства утверждать, что так должно быть. А если бы и хватило, так было бы крайне странно обращаться с этим ко мне. Мне приходится напомнить вам, Уилтшир, что я и сам приехал сюда торговать.
– А я на вашем месте не стал бы так много говорить о нахальстве, – сказал я. – Насколько я понимаю, дело обстоит так: никто здесь не хочет вести дела со мной, и все готовы вести дела с вами. Значит, вы заберете у них всю копру, а я могу проваливать к дьяволу, убираться на все четыре стороны. К тому же я не знаю их языка. Вы здесь единственный человек, который говорит по-английски, и могли бы мне помочь, однако у вас хватает нахальства довольно ясно намекать мне, что жизнь моя в опасности, а почему, это вам, дескать, неизвестно, вот и весь разговор.
– Да, так оно и есть, – сказал он. – Я не знаю, в чем тут дело, хотя очень хотел бы знать.
– Ну а раз не знаете, то поворачиваетесь ко мне спиной и плевать вам на меня! Так, что ли? – сказал я.
– Если вам приятно изображать это в таком неприглядном свете, воля ваша, – сказал он. – Я бы судил по-другому. Я честно говорю вам, что намерен держаться от вас в стороне, так как иначе и мне несдобровать.
– Что же, – сказал я. – Вы белый человек что надо!
– Вы рассержены, это понятно, – сказал он. – Я бы тоже рассердился на вашем месте. Вас можно извинить.
– Ладно, – сказал я, – ступайте, извиняйте кого-нибудь другого. Вам туда, а мне сюда.
На этом мы расстались, и я, злой как черт, возвратился домой и увидел, что Юма, словно ребенок, примеряет на себя различные товары из лавки.
– Эй, – сказал я, – брось дурить! Чего ты тут натворила, мало у меня и без того хлопот! Разве я не велел тебе приготовить обед?
Тут я, помнится, добавил еще два-три довольно крепких словечка, которых она, по моему мнению, заслуживала. Юма тотчас вскочила и вытянулась в струнку, словно вестовой перед офицером; она, надо сказать, была неплохо вымуштрована и умела оказывать уважение европейцам.
– А теперь слушай, – сказал я. – Ты здешняя и должна понимать, что тут такое творится. Почему я стал для них табу? А если я не табу, почему все меня боятся?
Она стояла и смотрела на меня своими большущими, как блюдца, глазами.
– А ты не знай? – спросила она наконец тихо-тихо.
– Нет, – сказал я. – Откуда же мне знать, как по-твоему? В наших краях такого не вытворяют.
– Эзе ничего тебе не сказать? – спросила она снова.
(Эзе – так местные жители именовали Кейза. Это значит чужой, чужак или отличный от других, и так же называется еще местный сорт яблока; но, пожалуй, скорее всего канаки просто переиначили так его имя на свой лад.)
– Почти ничего, – сказал я.
– Будь проклят Эзе! – выкрикнула она.
Вам небось покажется смешной такая брань в устах канакской девушки. Но только это было не смешно. Да это и не брань была; в Юме ведь не злоба говорила, нет, это было кое-что посерьезнее. Она не просто бранилась, а проклинала. Она выкрикнула проклятие, стоя прямо, высоко подняв голову. Честно признаться, ни раньше, ни потом не видел я у женщины такого выражения лица, такой осанки, и это меня просто ошеломило. А она сделала что-то вроде реверанса, но этак горделиво, с достоинством, и развела руками.
– Мой стыд, – сказала она. – Я думала, ты знает. Эзе сказал, ты все знает; сказал – тебе все одно, ты меня так сильно любить, сказал. Табу на мне, – добавила она и приложила руку к груди – точь-в-точь как в нашу первую брачную ночь. – А теперь я уходи, и мой табу уходи со мной. А тебе все принести много копры. Тебе копра нужен больше, я знай. Тофа, алия! – сказала она на своем языке. – Прощай, вождь!
– Постой! – вскричал я. – Куда ты! Она искоса поглядела на меня и улыбнулась.
– Разве ты не понимает, ты получит копру, – сказала она мне так, словно ублажала ребенка конфеткой.
– Юма, – сказал я, – образумься. Я ничего не знал, это верно, и Кейз, видно, здорово провел нас обоих. Но теперь я знаю, и мне все равно, потому, что я очень тебя люблю. Не надо никуда уходить, не надо покидать меня, я буду горевать.
– Нет, ты меня не любит! – воскликнула она. – Ты сказал мне нехороший слова! – И тут она забилась в самый угол и, рыдая, упала на пол.
Я не больно-то учен, но кое-что повидал на своем веку и понял, что самое скверное теперь уже позади. Однако она все лежала на полу, лицом к стене, ко мне спиной, и рыдала, как дитя, так что даже ноги у нее вздрагивали. Дивное дело, как женские слезы действуют на мужчину, когда он влюблен! А уж если говорить без обиняков, пусть она дикарка и всякое такое, но я был влюблен в нее или вроде того. Я хотел взять ее за руку – не тут-то было.
– Юма, ну чего ты, – сказал я, – это же глупо. Я хочу, чтобы ты осталась со мной, мне очень нужна моя маленькая женушка, я говорю тебе истинную правду.
– Ты не говорит мне правду, – рыдала она.
– Ну хорошо, – сказал я. – Подожду, пока у тебя это пройдет. – Я опустился на пол рядом с ней и принялся гладить ее по голове. Сначала она отстранялась от моей руки, затем вроде как перестала обращать на меня внимание. Рыдания начали мало-помалу затихать. Наконец она обернулась ко мне.
– Ты мне правду говорит? Ты хочет меня оставаться? – спросила она.
– Юма, – сказал я, – ты мне дороже всей копры, какую только можно собрать на всех этих островах.
Это было довольно сильно сказано, и вот что удивительно – я ведь и вправду так чувствовал.
Тут она обхватила руками мою шею, прильнула ко мне и прижалась щекой к щеке, что у этих островитян заменяет поцелуй. Лицо мое стало мокрым от ее слез, и сердце во мне перевернулось. Никогда еще никто не был мне так мил, как эта маленькая темнокожая девчонка. Многое здесь соединилось, чтобы так подействовать на меня, что я потерял голову. Юма была хороша, так хороша, что дух захватывало; и она была моим единственным другом на этом странном чужом острове, и я был пристыжен тем, что так грубо разговаривал с ней; она была женщина, и моя жена, и вместе с тем почти дитя, и я ее обидел, и мне было очень ее жаль, и на губах у меня было солоно от ее слез. И я забыл про Кейза, и про туземцев, и про то, что от меня все скрыли, – вернее, я гнал от себя эти мысли. Я забыл, что мне не видать никакой копры и я останусь без средств к существованию; я забыл о своих хозяевах и о том, какую скверную услугу оказываю им, жертвуя делом ради своей прихоти; я забыл даже, что Юма, в сущности, никакая мне не жена, а просто обманутая, обольщенная девушка и притом обманутая довольно гнусным способом. Но не будем забегать вперед. Расскажу все по порядку.
Уже совсем смеркалось, когда мы наконец вспомнили про обед. Огонь давно потух, и очаг стоял холодный, как могила. Мы снова развели огонь и приготовили каждый по блюду, оба мы старались помочь друг другу, и оба друг другу мешали; в общем, устроили из этого игру, словно ребятишки.
На Юму я прямо не мог наглядеться и за обедом усадил мою малютку к себе на колени, крепко обняв ее рукой, а уж с едой управлялся одной рукой как мог. Да это бы полбеды, а вот хуже поварихи, чем Юма, Господь Бог, думается мне, еще не сотворил на земле. Стоило ей приняться за стряпню, и от ее блюд стошнило бы любую порядочную лошадь; однако в тот вечер я съел все, что она настряпала, и не припомню, чтобы когда-нибудь еще ел с таким аппетитом.