Обри замедлил дыхание. Голова побаливала, внутри кололо, ему хотелось прилечь рядом с этими тремя скелетами и отдохнуть. Вместо этого он, ковыляя, обошел толстяка и высвободил из его руки Библию. Она раскрылась в том месте между обложек, что было заложено старинной бордовой ленточкой.
На левой странице написано: «Маршаллу и Нелл в день свадьбы, 4 февраля 1859 г. Любовь никогда не перестает (Коринфянам)[83]. С любовью от тети Гейл».
Слова на правой странице были написаны темными коричневыми чернилами и расплылись на ней под дрожавшей рукой.
«Они бросили бы меня – воздухоплаватель и Нелл, – вот я и убил их обоих. Ближе этого мне ни за что не приблизиться к Небесам! Не то чтобы я все еще верю в Господа Нашего. В этой дурацкой книге нет ни единого слова правды. Нет никакого Бога, а небеса принадлежат Дьяволу».
Библия тяжело оттягивала руку Обри, кирпич, а не книга. Он положил ее обратно на грудь толстяка.
Убийство, а потом самоубийство. Маршалл застрелил того, что в цилиндре (воздухоплаватель, несомненно), потом свою невесту и, наконец, себя. Их кости с тех самых пор и плавали в небе на этом облаке, почти сто пятьдесят лет уже, судя по дате в Библии. На Нелл не было белого платья, так что на шаре они поднялись не в день свадьбы, а возможно, решили совершить романтический полет в небеса во время медового месяца. Обри повернул другую руку Маршалла, в которой тот сжимал пистолет, чтобы взглянуть на его обручальное кольцо, простую полоску золота, потускневшего от времени.
Высвободил пистолет из скрюченных костей. У того был не один, не два, а четыре ствола с затейливой гравировкой на них, а также резная рукоять из черного ореха. Слова: ЧАРЛЬЗ ЛАНКАСТЕР НЬЮ-БОНД-СТРИТ ЛОНДОН – были выбиты на бороздке между двумя верхними стволами. Нью-Бонд-стрит. Он проходил мимо нее почти каждый день, когда покидал Королевскую Академию музыки в поисках места, где бы пообедать. Чудесная встряска: найти что-то от мира, который он знал, здесь, на высоте, в этой сбивающей с толку стране самих небес.
Он раскрыл пистолет. Гильзы походили скорее не на обычные боеприпасы для пистолета, а на ружейные патроны. Обри вытряхнул заряды. Три патрона из медных гильз были использованы, а в четвертом сидела пуля размером с яйцо голубой сойки, до того большая, что это почти забавляло. Почти – да не совсем.
«Оставил одну для тебя, парнишка», – представилось, как сказал ему толстяк. Череп Маршалла улыбался, выставив небольшие, острые, кривые зубы. Может, и пригодится. Заранее не узнаешь. Еще пара дней, когда жуткая слабость не даст тебе подняться, возможно, как раз это и окажется тем, что доктор прописал. Проглотил одну, вроде как болеутоляющую, и… не звони мне никогда[84].
Когда Обри поднялся на ноги, вся кровь отхлынула от головы и день померк. Он зашатался, едва не сел обратно. «Кровать, – подумал. – Отдых». А разбираться в трагической судьбе пассажиров воздушного шара он мог бы и позже, когда получше станет. Он даже сделал шаг к Джуникорн, которая без устали била копытом, в пух рыхля почву, когда заметил, что все еще держит четырехствольный пистолет. Его опять будто холодом обдало. Получалось как бы, что он уже принял какое-то решение, даже не сознавая это разумом. Не было никакой другой причины брать с собой пистолет, кроме как на каком-то этапе оказаться готовым воспользоваться им.
Он повернулся, соображая, не вернуть ли его. Тела лежали открыто при свете дня, голова девушки покоилась у основания большого глыбистого надгробия.
Обри быстро прогнал в мыслях череду ассоциаций, нанизав полдюжины бисеринок-мелочей на единую блестящую нить.
Они прилетели сюда, засели тут и умерли, но важно то, что они прилетели – не на парашюте, а на воздушном шаре. Они как-то повредились об облако, и самое малое двое рассчитывали покинуть его, как они собирались это проделать? И не странно ли, что облако извлекло их из могилы, а надгробие осталось, та самая большая невыразительная квадратная глыба? Обри считал, что это оно. Еще он заметил (в первый раз), что памятник не очень-то соответствует его представлению о традиционном надгробии, как и представлению кого угодно еще. Когда облако что-то создавало: кровать, столик, возлюбленную, – оно всегда действовало по шаблону, заимствованному из сознания своих гостей, это же вовсе не было шаблоном чего бы то ни было. Это – маскировка, и притом не очень удачная.
Обри пьяно прошатался между телами и встал перед надгробием, которое надгробием не было. Он пнул его, раз, другой, с каждым разом все сильнее. Полетели осколки материала облака цвета слоновой кости. Когда этого оказалось мало, Обри опустился на колени и рванул руками. Много времени не понадобилось.
Внутри необычного кубического памятника располагалась огромная плетеная корзина, вполне вместившая бы семью из пяти человек. Она была до краев завалена шелком, раскрашенным под американский флаг. Дерево корзины было до того старым и сухим, что почти совсем выцвело. Шелку досталось не меньше, он истерся и выцвел от времени: синее стало бледнее неба, а белое бледнее облака.
Обри вытянул всю его огромную переливчатую массу. Громадная кипа шелка (Обри вспомнил, что воздухоплаватели называют это оболочкой) уже не была больше связана с корзиной или проржавевшей горелкой, а обдуманно сложена и убрана. Дюжина тонких веревок свешивалась с колец по подолу шелковой оболочки, но они были аккуратно связаны, все вытяжные кольца тщательно собраны в одном месте.
Вынув шелк, Обри увидел, что корзина была сильно повреждена. Дно оторвалось, его с корнями вырвало. Сама корзина, по замыслу, была квадратной, но в одном углу плетенье разошлось, ничто больше не удерживало его в целости. Удар, испытанный ею, был зверским, и Обри был захвачен возникшей в воображении картиной: воздушный шар на большой скорости сильно ударяется об облако и тащится по нему пару сотен ярдов, плетение расходится после череды встрясок.
«Они бросили бы меня», – безнадежно написал толстяк Маршалл, но никто еще ни разу не пробовал отчалить на обломках надуваемого горячим воздухом шара. Если бы кто-то попытался зажечь горелку, оболочку сразу же оторвало бы от того малого, что оставалось от корзины.
Обри щипнул скользкий старый шелк, потер его меж пальцев. Заботливо развернул его, расстилая перед собой. Он помнил, что нужно держать собственное сознание чистым, а голову такой же ясной и пустой, как высокое голубое небо. Почти двадцать две минуты ушло на то, чтобы все разложить, громаднейший простор шелковой оболочки, способной укрыть под собой небольшой одноэтажный домик. В нескольких местах, на складках, шов протерся до ниток. В других ткань была тонка, как грёза наяву, едва виднелась. Наконец он сел, уложив на колени связку шнуров, шнуров, что были намеренно отсоединены от оболочки. Разостланное перед ним, все это до забавного сильно напоминало парашют.
Они бросили бы меня.
Обри слишком устал, чтобы вновь забираться на Джуникорн, но это было неважно. Когда он огляделся, его лошадь уже пропала.
Он дотащился и лег между денди-воздухоплавателем и мертвой женщиной. Мог бы вытянуть из дымки под собой уютное облачное одеяло, но туманы и иней надоели ему смертельно. Вместо этого он натянул на себя шелк оболочки, подоткнув ее под себя со всех сторон и прижав к груди связку шнуров. Пистолет уперся ему в ногу, но не столь болезненно, чтобы стоило расстегивать комбинезон и освобождаться от него.
«Как долго пролежала пуля?» – гадал он.
Глава 19
– Умирать, похоже, то же, что и выполнять тяжелую работу, – сказала Хэрриет на поминках после панихиды. Выглядела она шикарно в белой блузке и приталенном сером жакете. – Когда здоров, думаешь, как бы оно ни было, а нужно продолжать бороться. Выжать всю свою жизнь до последней капли. А тут, блин, рак. Это дерьмо перечеркивает все. Должно быть, такое облегчение, когда это все заканчивается. Как сон.
Они были у Моррисов, пили пиво на заднем крылечке с братьями Джун.
Тот, что побольше, Брэд, прислонился к одной сетке, сияние дня прилегло ему на плечи. Ронни плюхнулся на глубокое садовое кресло, подняв тучу пыли и пыльцы, засверкавшей в луче золотистого света. Хэрриет присела на ручку его кресла.
– В этом нет никакого смысла, – сказал Обри, расположившийся в другом кресле. – Кому-то выпадает прожить полной жизнью, а кому-то нет.
Ронни был уже пьян. Сидя в трех шагах, Обри чуял, как от него несло пивом, им даже пот Ронни провонял.
– Она, не вставая с больничной койки, за день делала больше, чем люди, живущие втрое дольше. – Ронни со значением постучал себя пальцем в висок. – Вот тут делала всякое, где время более гибко. Все, что вы думаете, это все, что вы когда-либо знали о мире. Значит, если ты способен вообразить что-то, это все равно, что ты это прожил. Однажды она мне сказала, что у нее любовная связь со Стингом[85] с тех пор, как ей было пятнадцать лет. Вот тут. – Он еще раз крепко стукнул себя в висок. – Она помнила гостиничные номера. Помнила, как сидела с ним за столиком открытого кафе в Ницце, когда начался дождь. Такой у нее был дар. К двум вещам она была предрасположена: воображению и раку.
По мнению Обри, ассоциация вызывала раздражение. Такого рода мудрость только из пьяной глотки и услышишь. Воображение – это рак сердца. Все те жизни, какие носишь с собой в голове и каких тебе никогда не прожить… они заполняют тебя, пока уж и дышать не в силах. Когда он думал о Хэрриет, идущей по жизни без него, у него возникало ощущение удушья.
– Так как быть с ее списком? – спросила Хэрриет. – Как быть со всем тем, что ей хочется, чтоб я сделала вместо нее? Спрыгнуть с самолета, заняться серфингом на побережье Африки? – Хэрриет опять принималась плакать. Вряд ли даже сама осознавая это. Плакала она легко и красиво. – Как быть с этим перечнем сожалений, что она мне оставила?