После этого она неизменно направлялась в одно и то же место — отель рядом с пассажем Жофруа. Там не было холла, только узенький коридор с окошечком, за которым читал газету старик-портье. Он протягивал нам ключ: «Вы ненадолго?» — и брал деньги. На лестнице стоял затхлый запах. На втором этаже ключ с трудом поворачивался в капризном замке. Комната была большая, но меблировка скудная, почти аскетичная. Шкаф из лакированного дерева, железная кровать с узорчатым покрывалом, умывальник. На потолке цвета слоновой кости краска растрескалась так, что там словно образовалась целая россыпь островов. Но Марианне требовалась именно такая обстановка — комната, будто изъеденная ржавчиной времени. Это была клавиатура для ее пальцев, музыка для ее раздумий. А почему, я не мог бы объяснить.
Однажды она показала мне письмо, полное эротического неистовства. От слегка пожелтевшего листка исходил запах увядшей сирени. Изящный почерк, окаймленный чернильными завитушками, словно жемчужинами. Текст этого письма, написанного мужчиной и адресованного женщине, представлял собой эротический вызов, жесткий, не смягченный ничем. Под ним стояла подпись размашистыми заглавными буквами: «Луи». Вверху дата: 1924 год. «Это письмо Арагона», — сказала Марианна. Я поинтересовался, что за женщина сорок лет назад получила это письмо. Она назвала мне имя. Это была ее родственница по материнской линии. Кто-то из родных вскрыл конверт — и эти слова поразили его в самое сердце, как пулеметная очередь. Это произошло в Париже, в 1924 году. Воздух в городе тогда мало отличался от теперешнего, да и женщины в момент пробуждения вряд ли выглядели иначе. Может быть, купальные полотенца были более жесткими, а шелковые ткани — без примеси и все дело именно в этом?
Пожалуй, можно допустить мысль, что Марианна пыталась заново разыграть сценарий, написанный призраками. Ее маниакальное стремление встречаться в пассажах на правом берегу и нигде больше, ее пристрастие к номерам в дрянных отелях, с отставшими от стен умывальниками… Все низменное обладает чудесной силой, которая располагает меня к наслаждению. Эти строки навеяны гневом, палящим дыханием войны, дотла сжигающим женщин. Но в 1964 году Арагон был еще жив. Марианна могла заглянуть к нему, надев платье от Dorothee Bis и красные туфли. Что бы он сказал этой юной сумасбродке? Рассказал бы историю письма сорокалетней давности, на котором чернила напоминали засохшую кровь? Вряд ли бы он даже стал его читать…
Марианна любила надевать платья под стать погоде: в ясные дни яркие, в пасмурные — более тусклых тонов. Она обдумывала предстоящее наслаждение как хитроумный план и стремилась к нему, как к некоему событию. Походы по злачным местам со случайным партнером, коротающим время до поезда. Я испытывал уважение к Марианне: ее взгляд не был холодным. В нем не было осмотрительности, а только спокойствие и чувство свободы. Дамам ее круга редко удается преодолеть эгоизм, который заставляет их придавать непомерное значение собственной персоне, собственной добродетели и тому, как они распоряжаются собственным телом. Их надо завлекать, завоевывать, пускать в ход чары и льстивые слова. Все это утомительно. За кого они себя принимают? А вот Марианна была нетребовательна, как женщина Востока. Мне редко приходилось слышать от нее слово «я» — опасливое, собственническое, себялюбивое «я» чопорной француженки. Какой смысл делать из этого целую историю, ведь смерть в итоге все расставит по своим местам?
Я проглядываю воспоминания об этих рискованных вечерних играх как милый сердцу фильм. Зеркальные дверцы шкафов, перечеркнутые линией обнаженных тел… Помню, она, словно фотограф, выбирала определенные позы, чтобы я не мог видеть ее глаз. Например, она сидит у меня на коленях, ко мне лицом, ее зад ритмично двигается, голова опущена, волосы свесились и заслонили от меня ее рот. Или лежит на полу, выгнувшись, молча, закрыв лицо руками. Она оставила мне свой автограф: парижские сумерки, холодные зеркала, мгновение ради мгновения, нагота без лица. Десять лет спустя я услышал, как один хам пренебрежительно бросил: «Ну, эта дамочка коллекционировала члены». Но я думаю, что у Марианны было обостренное чувство времени, того, что оно может дать, и того, что оно отнимает, и в свои тридцать лет она оберегала себя от напрасных сожалений в будущем. Я благодарен ей за это безумство, в котором она оставалась честна со мной. Я часто пытался понять, зачем столько женщин обрекают себя на вечную ложь, вступая в брак, и как они могут хоронить себя в этой пустыне, куда не доносится звук живого голоса. «Воспитанностью можно загубить себе жизнь», — написал кто-то. Я знал женщин, которых воспитанность едва не удушила. Взгляды, полные стоической выдержки, отчаяние, лишающее дара речи. А вот Марианне хватило мужества признать некоторые истины. Сказать себе, что каждое мгновение невозвратимо, а тело требует свое. Преодолеть ненависть, приходящую на смену страсти, перестать быть маленькой девочкой, неугомонной, деспотичной, всюду сующей свой нос и вымещающей свои огорчения на других, понять, что надо быть великодушной, что у всякого мужчины есть мечта и не надо убивать эту мечту, по крайней мере не убивать ее сразу, — французские женщины, с которыми стоит иметь дело, редко становятся союзницами смерти. Я не был влюблен в Марианну, и все же она пробудила во мне мечты.
…
По некоторым причинам — позже будет ясно, по каким именно, — мне запомнилась та декабрьская неделя 1966 года, когда меня принял Андре Мальро, занимавший пост министра культуры. Я собирался узнать его мнение по ряду актуальных вопросов. В аппарате министра мне назначили прийти во вторник, в три часа. Меня попросили подождать в одном из залов Пале-Рояля, изобилующем позолотой и пурпурными драпировками, с потолком в кессонах. Иногда слышались мелкие шаги секретарш, приглушенные пушистыми коврами. Затем появился служитель с массивной цепью на груди:
— Министр сейчас вас примет.
Я пошел за ним. Он привел меня в небольшую комнату перед кабинетом, постучал в дверь. Оттуда донесся гортанный возглас. Служитель отступил в сторону, и я вошел.
В эту секунду Мальро опускал на рычаг телефонную трубку. Он встал. И я увидел его глаза, словно обращенные внутрь. Поредевшие с годами волосы были зачесаны назад. Он был одет в темно-синий костюм с белой рубашкой, белым платочком в нагрудном кармане и галстуком под цвет костюма. Он подошел ко мне и пожал руку — быстро и крепко, как боец. У людей, которые составляли круг единомышленников во времена Андре Жида и Троцкого, еще сохранился рефлекс товарищества. Он окинул меня острым взглядом хищной птицы. Потом опять уселся за письменный стол, дернув плечом, словно коннетабль, поправляющий плащ.
— Чем могу быть полезен?
Он сплел пальцы рук и оперся о них подбородком, но через секунду его ладони снова раскрылись, как будто не могли находиться в покое. Казалось, из его рук выпорхнули невидимые бабочки и разлетелись по кабинету.
— Мне бы хотелось, — начал я, — узнать ваше мнение о современном мире. О том, какой стала теперь молодежь…
Мальро бессильным жестом поднял руки. Потом щелкнул пальцами, чтобы прогнать одну из надоедавших ему невидимых бабочек. Другая чуть не влетела ему в глаз — щека дернулась от нервного тика.
— Вы оказываете мне большую честь, месье. Но что такое молодежь?..
Мальро умолк или, скорее, задумался. За колоннами Пале-Рояля виднелись голые деревья сада. Я воспользовался этой паузой, чтобы поставить на стол маленький Philips на батарейках. Мальро посмотрел на магнитофон, точно это был метеорит. Он поднял на меня свои глубоко посаженные глаза — медленно, с трудом, словно поднимал из глубины веков диковинную находку.
— С вашего разрешения, — ворчливо произнес он, — я поставлю вопрос иначе. Тут следовало бы поговорить о рыбах и о древних статуях. Это долгая история. Я часто слышу, что теперешняя молодежь мечтает о жизни, более близкой к природе, и обращает взоры на Азию. Ладно, давайте рассмотрим это стремление быть ближе к природе в его связи со старыми идеологиями. Вы ведь наверняка обращали внимание на то, что некоторые личности, во время войны показавшие себя не с лучшей стороны, стремятся всю оставшуюся жизнь крутить педали велосипеда или с головой уйти в экзотику, вроде плавания на «Кон-Тики». Похоже, компромисс, заключенный в свое время с членами оси Рим-Берлин-Токио, впоследствии помогает найти общий язык с рыбами. Или со Снежным человеком.
— Кого вы имеете в виду?
Мальро скрестил руки на столе и положил на них голову. И тут же ему пришлось отбивать нападение сразу двух бабочек.
— Примеров сколько угодно. Возьмите хоть Лени Рифеншталь: в начале карьеры она была актрисой и альпинисткой, потом стала Эйзенштейном Третьего рейха. Теперь вот увлеклась подводным плаванием. Или еще один немецкий альпинист, о котором мне рассказывал Морис Эрцог. Этот член национал-социалистской партии, видный специалист по Гималаям, позднее стал последователем Далай-ламы — очевидно, почуял что-то знакомое и родное, увидев свастику на тибетских колоколах. Такое случается и у нас… Анри де Монфред, писатель и авантюрист, бросил торговлю оружием на берегах Красного моря, чтобы поддержать маршала Петэна, а потом вернулся и стал проповедовать идеи национальной революции окуням и скатам. Или майор Кусто…
— Кусто?
Мальро сделал жест, достойный мима Марсо в роли эпилептика.
— Вы же знаете, наверно, что его семья во время войны не поддержала де Голля… Кстати, адмиралу Дарлану, главнокомандующему вооруженными силами в правительстве Виши, его подчиненные докладывали, будто нашли остров капитана Немо посреди озера Ванзее! У Кусто был брат, сотрудничавший в вишистской газете. После этого в Тихом океане не найдется достаточно глубокой впадины, чтобы отмыть в ней семейную честь. Кораллы, мидии, акулы… Не правда ли, удобно, когда тебя окружает мир молчания? Вспомним еще Линдберга. Вы представить себе не можете, кем был для людей Линдберг в 1927 году. Икар, победитель Солнца. А потом этот Икар увлекся идеями Гитлера. Роковой Интернационал друзей Риббентропа: герцог Виндзорский, белокурые англосаксы с короткой стрижкой… В те времена Линдберг охотно полетал бы на своем «Дух