й… Знаю, тебе все это кажется странным. Не надо было мне столько говорить, я сейчас не принимаю «колеса», но я не могу с собой справиться, я так довольна, что опять тебя вижу… Я была влюблена всего два-три раза — на самом деле я была влюблена в тебя, Джек, но мне от этого слишком больно… В прошлом году я тоже была довольна, я провела месяц в Лондоне, там был один гитарист, такой элегантный, такой знаменитый. Он увозил меня за город, где большие деревья и лужайки, он настоящий английский помещик. У него в коробочке было полно таблеток, он пел мне блюзы… Странное дело, он может поиметь всех девушек, каких захочет, всех-всех, это правда, но если он заплачет, то только над воспоминаниями детства. Тебе не холодно?
— Нет.
В квартире было очень тепло, даже жарко.
— А я немножко мерзну. Знаешь, что еще говорит Чак Уэйн?
— Нет.
Она показала на телевизор.
— Он говорит, что Уолтер Кронкайт через телевидение посылает телепатические сообщения.
— Кронкайт? Телеведущий?
— Да. Когда он рассказывает все эти новости — про Вьетнам, про речь Хамфри, про переговоры с русскими, — его контролируют инопланетяне. Так говорит Чак. Ты сидишь перед телевизором, смотришь на экран, и на тебя воздействуют волны: Кронкайт работает как ретранслятор. Вот почему он всегда такой чопорный, застывший, вроде робота.
— А что он ретранслирует?
— Послания марсиан. От него исходит излучение, которое накрывает всю страну. Вот почему у нас происходят беспорядки в негритянских гетто, забастовки в университетских кампусах, конфликты между поколениями. Их цель — уничтожить Америку, а Кронкайта они используют в качестве антенны.
— И ты в это веришь?
— Нет. Но Кронкайт и правда странный. Наверно, на нем проводят какой-то опыт.
Я с трудом сохранял выдержку. Какие приключения надо было пережить за эти годы, чтобы теперь, встретившись со мной, нести весь этот бред? Но тут у нее на лице вдруг появилось грустно-нежное выражение, которого я никогда не видел раньше.
— Надеюсь, хоть ты от меня не отвернешься. Знаю, я невыносима… Но я надеюсь, ты останешься у меня, мы не станем будить демонов, но я бы хотела, чтобы ты побыл со мной… Удивительная вещь: когда я думаю о тебе, ты встречаешься мне не в воспоминаниях о Риме, а в воспоминаниях детства. Пусть тебя там не было, но я словно бы пережила вместе с тобой самое лучшее, что было у меня в детские годы…
— И что же это было — самое лучшее в твоем детстве?
— Музыка.
— Музыка?
— Да, музыка по вечерам. Отец слушал концерты по радио. Он почти полностью тушил свет и включал приемник — такую большую, занятную штуковину, с круглыми белыми ручками, красными лампочками, названиями станций. Я думала, что там, внутри, живут домовые. Оттуда слышался голос, он объявлял программу концерта, называл волшебные имена, имена тех, кто посылал нам эту музыку, я как сейчас их слышу: Юджин Ормонди, Пьер Монте… И еще композиторы: Сибелиус, Чайковский, Равель… «А сейчас послушайте Третью симфонию Брамса в исполнении оркестра под управлением Леопольда Стоковского». Я не знала, откуда берется этот голос, и думала, что папин радиоприемник — громкоговоритель, через который к нам обращаются мертвые. И начиналась музыка, звуки скрипок наплывали как волны, от музыки в темноте становилось тепло, словно от большого, красного, пушистого зверя… Большой зверь спит в лесной чаще, и хочется прижаться к его теплому, пушистому меху, свернуться калачиком и спрятаться. Вот что мне казалось, когда я слушала музыку и закрывала глаза…
Ее голос звучал мягко, отстраненно. Она ушла в свои грезы.
— Что ты видела, когда закрывала глаза?
— Ничего. Я не знала, почему живу именно в этом доме. В моем квартале дома были как огромные, многоэтажные замки, и я воображала себе, как там, внутри этих стен, живут люди: наверное, жизнь у них интересная, захватывающая, более счастливая, чем моя. Я думала, что у домов есть подвалы, что целые семьи ютятся под землей… Я не могла себе представить, что когда-нибудь уйду из этого мирка, из этой комнаты, от красного покрывала на кровати, от ящика с игрушками… Комнату для детей обставляют родители, а ты растешь там, и никакой другой обстановки словно и быть не может. Тебе кажется, что ты часть этой комнаты, что ты останешься здесь навсегда, хотя на самом деле это просто четыре стены, оклеенные обоями, а посредине — кровать. По сути — клетка. Но это твоя клетка, здесь ты засыпаешь, ныряешь с головой под одеяло, и тебе тепло, и ты думаешь, что сейчас появятся домовые, ты ждешь их.
— И они приходят?
— Нет. Ты идешь в школу, вас рассаживают по местам — тебя и других девочек. Они пока не понимают, зачем их здесь собрали, но стараются быть паиньками. Мамы приводят их по утрам, потом забирают, беседуют между собой, и девочки думают, будто их мамы — взрослые, хотя нет ничего хуже тридцатилетних женщин: они такие сумасбродки… Но тебе кажется, будто другие девочки — просто идеал, и мамы у них идеальные, и непонятно, почему же твоя мама такая. А спустя немного времени, когда ты разговоришься с ними, до тебя доходит, что девочки, которыми ты восхищалась, самые красивые, самые ухоженные, аккуратнее всех причесанные, и бант завязан как надо, — что этим девочкам так же скверно, как тебе, а то и хуже. Но они стискивают зубы и делают все, что им велено, — неизвестно, почему так происходит. Но это может длиться годами. Это может длиться всю жизнь. Думаю, что…
Зазвонил телефон. Тина встала и пошла в спальню. Я слышал, как она произнесла несколько слов и тут же повесила трубку.
— Звонила Кейт, — сказала она, вернувшись в гостиную. — Я знаю, что это она вызвала тебя в Нью-Йорк. Вчера ты пришел с ней.
— Это не имеет значения, — ответил я.
— Нет-нет, Джек, меня все считают сумасшедшей, но я прекрасно понимаю, как много делает для меня Кейт. Она живет за нас двоих, Джек, она стремится реализовать лучшее из того, что заложено во мне. Моя жизнь — это она, а я…
— А ты?
— А я не умела быть благодарной. И никогда не сумею.
Кейт Маколифф (вставка 1, 1990 год)
Здесь мне хотелось бы добавить к рассказу Жака несколько страниц. По-моему, он ни в чем не погрешил против истины. Это написано французом, сумевшим преодолеть специфически французский взгляд на вещи. Могу подтвердить как свидетель: он не преувеличивает, говоря о своей любви к Тине, об испуге и растерянности, охвативших его по прибытии в Нью-Йорк в декабре 1966 года. Я видела Жака в тот день. Мы с ним беседовали. С нашей первой встречи минуло шесть лет, и на этот раз я была глубоко растрогана его добротой и отзывчивостью. Я позвала его — и вот он здесь. Увидев его снова, я осознала, насколько изменилась сама, ведь он едва узнал меня. Наши жизни — линии на песке. Бури стирают их и чертят заново.
Насильственная репатриация сестры в сентябре 1960 года — позор моей жизни. Жак был свидетелем и — в той же мере, что и Тина, — жертвой этого происшествия. В Риме я действовала как заведенный механизм: все было подготовлено, моя мать заручилась поддержкой американских и итальянских властей. Это было даже не похищение — просто несовершеннолетняя девушка, одуревшая от транквилизаторов, под присмотром полиции вместе с сестрой села в самолет. Я думала, что спасаю Тину от отчаяния, от безумия, от наркотиков. Когда я вспоминаю этот день, я стараюсь не смотреть в зеркало, а оно старается не смотреть на меня. Ничто не может меня оправдать, кроме, разве, того, что я попыталась придать моей жизни иное направление. После 1962 года все у меня пошло по-новому: завтрашний день должен был перечеркнуть вчерашний.
Здесь я хочу обозначить лишь некоторые этапы моего пути. Я вспомнила о них, читая заметки Жака. Они не проливают свет на тайну Тины, но, быть может, объясняют, как я все это пережила.
Когда Тина вернулась из Рима, наша мать заставила ее пройти курс детоксикации в одной филадельфийской клинике. Там сестру как будто избавили от кокаиновой зависимости. Несколько месяцев она провела в Нью-Йорке, возвращаясь, как мы думали, к нормальной жизни. Она сорила родительскими деньгами, покупала платья на Седьмой авеню, нанимала лимузины, посещала дорогие рестораны. Только это и нужно было моей матери: она мечтала, чтобы Тина подцепила какого-нибудь любителя игры в поло, владельца офиса на Уоллстрит, где на стенах висят портреты основателей династии. К тому времени с кино и модными дефиле у Тины было покончено. Впрочем, все это осталось, но в ином качестве. Дело в том, что она вскоре попала в компанию молодых клубменов с выбритыми до синевы подбородками, уже начинавших сожалеть о славных временах Эйзенхауэра. Среди ее друзей были самые беспокойные представители нью-йоркской буржуазии — круг молодежи, где вращались и наследники давно сложившихся состояний, такие, как Картер Бёрден и Джон Хэй Уитни, и приобретшие светский лоск сыновья богатых выскочек — Холцеры, Энгелхарды, Райтсмены.
При президенте Кеннеди в определенной части старого Нью-Йорка возникла совершенно особая атмосфера. Сейчас, оглядываясь назад, можно беззлобно посмеяться над этим стремлением к прогрессу, в котором сквозило плохо скрытое тщеславие. Вдруг вошло в моду голосовать за демократов, дружить с Пьером Сэлинджером и Ли Радзивилл, финансировать Негритянский американский рабочий союз или Студенческий комитет за ненасильственные действия. Отказ от освященных временем бытовых традиций совершался шумно и демонстративно. Сейчас это вызывает улыбку. Из фамильных особняков на Семидесятой улице люди переселялись в Вест-Сайд, в двухкомнатные квартирки, оформленные Пэриш-Хэдли, художником по интерьеру, который работал на Жаклин Кеннеди: там царила изысканная пустота, а вместо портретов кисти Джона Сарджента, унаследованных от дедушки, на стенах висели коллажи Роберта Раушенберга. Поболтать и выпить чаю заходили уже не в «Русский чайный салон», а в «Рыбку и чайник». Носили туфли от Margaret Jerrould, а не от Perugia. Все чаще можно было увидеть молодых людей в свитере, с трубкой в зубах, с важным видом рассуждавших об экономисте Гэлбрейте и о статье в «Нью-Йорк таймс», где говорилось о психиатре Лейне, считавшем шизофрению просто жизненной позицией. Кеннеди начал космическую гонку. Готовился полет на Луну, и все мы были охвачены лунной лихорадкой, мечтали о ракетах и галактиках. Все стало возможным в этом космическом чаду, даже на страницах «Плейбоя» зашла речь о Тихо Браге. Миллионы американцев почувствовали в себе неисчерпаемые жизненные силы. В то время как домохозяйки еще читали «Ридерз дайджест» и смотрели по телевизору передачи с Люсиль Болл, в секретных военных лабораториях уже испытывали психотропное оружие, скоро должны были появиться полчища монстров, порожденных галлюцинациями, гигантские бабочки, мириады ящериц. Все казалось достижимым, все было обречено. Мир уже прорезала тоненькая, незаметная трещина. Но кто из нас тогда об этом знал?