Тина в Нью-Йорке танцевала и веселилась. В ту странную эпоху было принято маскировать душевные раны безудержным оптимизмом. При Кеннеди полагалось мыслить позитивно. Экспериментировать, познавать себя, учиться подходить к проблемам творчески, но не так, как советовал старик Дейл Карнеги, через всякие там уроки правильной дикции или курсы по освоению бытовой техники. Теперь надо было просто отплясывать твист с Картером Бёрденом. В жизнь победоносно вошла девушка в мини-юбке, красных колготках и клипсах из перьев. В каком-то смысле Тина еще до Уорхола поняла, что каждый человек рано или поздно получит свои пятнадцать минут славы. В 1959–1960 годах она позировала для обложек модных журналов, снималась на «Чинечитта». Когда она, печальная и раздавленная, вернулась в Нью-Йорк, то с изумлением обнаружила, что причуды и безумства Старого света — ничто в сравнении с теперешними нравами ее родного города. В краю ее детства произошел нежданный переворот. Как некогда прерии Дальнего Запада, душа Америки подверглась завоеванию: летали разноцветные стрелы, надвигались караваны переселенцев.
Тина стала одной из звезд кафе «Пепперминт лаундж». Теперь мало кому хотелось слушать Арта Фармера в джаз-клубе на Тринадцатой улице, восторженно прищелкивая пальцами. Теперь было модно ночь напролет извиваться под твисты Чабби Чекерса. В 1955 году все женщины стремились быть похожими на принцессу Маргарет. В 1962-м — на Аманду Лир. На страницах Harper’s Bazaar и Vogue стали появляться модели в платьях трапециевидного покроя, с рисунком, имитирующим поп-арт, и в сапожках «родео». Следовало жить в этом стиле. Быть самому себе писателем, кинорежиссером, фоторепортером. За один вечер показываться в десяти разных местах, словно рыцарь, который верно служит десяти владыкам. Каждый снимает свой фильм, но без камеры. Каждый пишет свою книгу, но ее страницы разлетаются. Сущность — это поведение. Поведение — это сущность. Я покупаю одежду в Bloomingdale’s, машину — в автосалоне «Дженерал моторе», пластинки — у одного парня на Сорок четвертой улице; потом мне приходит в голову сделать на джинсах отвороты, позолотить бампер машины, крутить пластинку только с одной стороны, но никак не с другой. Моя жизнь — творчество, а творчество — моя жизнь. Я свободен.
В 1962 году Тина стала совершеннолетней. Она не вышла замуж за Картера Бёрдена или за Джона Хэя Уитни. Моя мать надеялась, что вся эта кутерьма закончится как в фильме «Нью-Йорк-Майами», где сбежавшая из дома богатая наследница обретает счастье и покой в законном браке. Но на календаре был уже не 1934 год. Тина переехала в маленькую квартирку на Бикмен-плейс. И два года прожила там с Томми Мэллоем. Это был долговязый, тощий парень из Нью-Хемпшира, работавший на Бродвее театральным агентом. Том снова пробудил в ней бредовые идеи. Опять она стала мечтать о кино. Долгими часами слушала музыку Генри Манчини. Вбила себе в голову, что ей надо сниматься вместе с Полом Ньюменом или Джорджем Сигалом. Но у Тома Мэллоя не было никакого влияния в Голливуде. По правде говоря, он даже на самого себя не мог повлиять. Том был ярким примером молодого нью-йоркца, поклоняющегося лондонской моде. Эти ребята носили рубашки с жабо и стриглись «в кружок», обожали итальянские машины с откидным верхом и высокие кожаные ботинки, повсюду появлялись в сопровождении потрясающих девушек, у которых на все случаи жизни было два определения: groovy[27] или smashing[28]. На месте Эмпайр Стейт Билдинга им мерещился Биг Бен. Церковь Святого Патрика заменяла им винчестерский собор. Песни Чака Берри больше нравились им в исполнении «Роллинг стоунз», чем в авторской версии. Жизнь им представлялась круглой, все приобретало закругленные очертания: каплевидные светильники, обтекаемые, похожие на фасолину, автомобильные кузовы, оранжевые пластиковые очки. Даже их любимый ночной клуб на Сент-Марк-плейс назывался «Купол». И Тина опять танцевала там ночи напролет. Мы ничего не могли с ней поделать.
Том Мэллой ходил в костюмах от Cardin, носил бакенбарды, как у полковника английских колониальных войск прошлого века. При этом у него были не все дома. Я слышала, что его компания устраивала охоту на мутантов в Центральном парке; они были уверены, что вокруг большой лужайки прячутся в кустах гибриды волка и рыси, ночные животные с фосфоресцирующими глазами. В Нью-Йорке 1964 года молодых людей, подсевших на амфетамины, можно было узнать по трем признакам: во-первых, лихорадочная веселость и жажда деятельности, во-вторых, пристрастие к серебристым оттенкам и, наконец, безмерная любовь к музыке в стиле «соул». Если человеку нравились холодный блеск алюминия, серебряная краска из распылителя, сверкание хромированной стали, это позволяло предположить, что он употребляет амфетамины. Вероятно, игра света на полированных металлических поверхностях напоминала им всем переливчатые, искрящиеся миражи, которые возникали перед ними под действием наркотика. А еще они все время слушали пластинки с музыкой в стиле «ритм энд блюз»: соло на ударных, исполняемое в бешеном темпе, ревущие трубы, голоса певцов, не то поющих на эстраде, не то дерущихся на ринге, — это вызывало у них что-то похожее на опьянение.
Я видела Тину в серебристых платьях от Rudi Gernreich — они тогда только появились. Она без конца слушала «сорокапятки» Уилсона Пикета. И то, и другое было показательно. Моя сестра, из которой, бывало, слова не вытянешь, теперь стала необычайно разговорчива. Амфетаминщики всегда болтают без умолку и с восторгом рассказывают совершенно неинтересные истории. Они постоянно смотрят телевизор, свято веря, что участвуют в какой-то захватывающей затее. Два таких человека чувствуют, что растворяются один в другом, им кажется, будто они великолепны, блистательны, они уже не различают, где ощущение, а где реальность. Все это достаточно быстро заканчивается параноидальным состоянием и острыми приступами депрессии, отражается на сердце и нервной системе.
А в сущности перевозбужденные юные англоманы из Верхнего Ист-Сайда были всего лишь верными оруженосцами нового короля Артура — президента Кеннеди. При дворе Камелота появлялось все больше рыцарей в серебристых доспехах. Ибо президент находился в сильной зависимости от инъекций амфетамина и стероидов, которые в лошадиных дозах прописывал ему чудо-доктор Макс Якобсон. Эта терапия стимулировала у хозяина Белого дома и сексуальные импульсы. В 1961–1963 годах Соединенными Штатами управлял эротоман, сидевший на амфетаминах.
В 1961 году мне было уже двадцать три. Я задыхалась от невысказанных слов, от смутного чувства вины. Моя жизнь напоминала стекло в мелких трещинах. И вот я сама, без чьей-либо помощи, отыскала адрес доктора Грюнберга. Он принял меня в своем кабинете в Вест-Сайде, на Восьмидесятой улице. В течение четырех лет я приходила туда почти каждую неделю. Карл Грюнберг спас меня.
Как сейчас вижу его светящиеся умом глаза за стеклами очков в серебряной оправе, его костюм-тройку с часами в жилетном кармашке, словно он хотел удержать время на цепи, — остатки былой венской элегантности в Нью-Йорке шестидесятых. Биографы Грюнберга утверждают, что он родился в Лодзи, в 1898 году. Несмотря на «процентную норму», сумел получить образование, стал свидетелем краха империи, переехал в Берлин, затем в Париж. Лечился у психоаналитика Абрахама, а впоследствии сам постиг эту науку под руководством венского профессора Ханса Сакса — светила современного психоанализа. Грюнберг открыл частную практику в Париже в 1930 году, при поддержке Лафорга и Мари Бонапарт. На стене его кабинета в Вест-Сайде висела фотография Кертеса: набережные Сены весной. В 1940 году ему помогли переправиться из Марселя в Лиссабон. Его путь лежал в Нью-Йорк.
Итак, если мои подсчеты верны, доктору Грюнбергу было шестьдесят три года, когда мы встретились. По-английски он говорил безукоризненно, даже изысканно, хотя и с легким немецким акцентом. Некоторые обороты его речи молодому американцу образца 1960 года могли встретиться разве что в трагедиях Шекспира. Глухое недовольство иногда делало его колючим, во всем он умел найти смешную сторону, гротескные черты. Но чаще он бывал чарующе приветлив и доброжелателен, ибо чувствовал хрупкость и недолговечность каждого человеческого существа. Уже в 1925 году он задался целью найти психологические истоки варварства, жертвой которого едва не сделался пятнадцать лет спустя. Психоаналитики первого и второго поколения заранее предугадали кровавые последствия того, что тогда только готовилось.
Об отношениях, возникших между нами, рассказать трудно. Быть может, во мне всколыхнулась застарелая ненависть, которой доктор Грюнберг сумел противопоставить культуру, основанную на разуме. Я выросла среди людей, привыкших гордиться своим состоянием, родственными связями, удачным потомством — и ничем больше. Благодаря Карлу Грюнбергу передо мной открылись просветы: Моисей на Семьдесят второй улице не таков, каким был на Берггассе[29]. Психоанализ расколол меня как орех, скорлупа разошлась, стало видно ядро. За четыре года нашего общения доктор Грюнберг, в молчании внимавший моим излияниям, не просто помог мне преодолеть слепую враждебность. Я снова почувствовала, что во мне пульсирует живая, горячая кровь. Я никогда не считала американцев венцом природы. Как-то не верится, чтобы пастор, уплетающий пончики в своей типовой кухне, говорил от имени истинного Бога. Я никогда не мечтала о дочке, похожей на Хайди, или о сыне, напоминающем маленького лорда Фаунтлероя. Я никогда не стремилась быть копией моей матери, и мне до сих пор непонятно, почему ее характер нисколько не изменился под влиянием дочерей.
Была ли она когда-нибудь по-настоящему молода? Видела ли, как легендарный Лестер Янг играет на своем рычащем саксофоне, в паузах затягиваясь сигаретой с марихуаной, прикрепленной прямо к инструменту? Не думаю. Юность ее пришлась на начало тридцатых годов, когда воплощением элегантности считалась миссис Харрисон Уильямс, появлявшаяся в облаке белой пудры и струящихся одеяниях. Мамину жизненную позицию можно выразить в немногих словах: она была урожденная Лонгворт и вышла за Маколиффа. В 40-х годах прошлого века наш предок, начав с нуля, создал основу семейного благосостояния. Столетие спустя деньги стали уже не самоцелью, а почетным трофеем. Они были помещены в дело и приносили прибыль где-то далеко, на заводах и на биржах, в то время как великосветский Нью-Йорк, окружив себя ливрейными лакеями и картинами Фрагонара, замкнулся в своем воображаемом Трианоне. Я родилась в 1938 году, а Тина — тремя годами позже. Что мне запомнилось из моих детских лет? Чопорные няни с Семьдесят пятой улицы, хэмптонские пони и елка, стоявшая в большой гостиной. В общении царил европейский этикет с легким староамериканским оттенком. Дамы в платьях от Dior поворачивались вокруг своей оси, не сгибаясь, как танцующие дервиши. Я ловила в зеркалах их отражения, которые казались призрачными при свете свечей. Неужели это и есть женщина? Неужели со временем в этом зеркальном дворце будет мелькать и мое лицо? Ну уж нет, большое спасибо.