Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944 — страница 32 из 79

– В доме есть нечего, – сурово напоминает бабушка.

Константин Богатырёв. 1967

Что правда, то правда. Мама берется за любую работу, но эвакуированных интеллигентов полно в городке с его полудеревенским укладом и нанимают их неохотно: они не умеют запрягать лошадей, плохо орудуют пилой и топором. Нам едва хватает на подмороженый картофель, на пшенную кашу без масла и молока. Летом и осенью мы, дети, воруем овощи на чужих огородах, выкапываем руками недозрелые мелкие картофелины и едим их сырыми, торопясь, пока нас не застукали. Летом еще выручает суп из крапивы, но в декабре надеяться не на что.

По сей день, когда встречаю кого-нибудь из друзей военного детства, они вспоминают ту чистопольскую елку, которую устроила моя мама. Были гости из интерната для эвакуированных детей. Была елочка, невысокая, но пушистая и пахучая. Был торт – а мы даже слова такого не помнили! – из пшеничной муки с медом. Глядя на мамины хлопоты, хозяйка дома, где мы снимали комнату, принесла из дровяного сарая заледеневший ящик, полный настоящих довоенных елочных украшений. Она сама нарядила нашу елочку, а оставшиеся игрушки раздарила нам. Мне достался чудесный крошечный бубен, он тоненько звенел, если его встряхнуть, а когда он совсем оттаял в натопленной комнате, оказалось, что внутри у него – ясное зеркальце! От восторга я бросилась к маме и стала ее просить – для полноты счастья – надеть то нарядное , до полу, довоенное платье и с младенчества любимое мною ожерелье из твердых прохладных бусин. Не помню, что ответила мама, помню только свое разочарование. Не скоро мне стало известно, что платье и ожерелье мама обменяла на рынке на кулек белой муки и баночку меда, чтобы испечь нам на елку почти настоящий торт.

Год 1949-й. Война позади, жизнь понемногу налаживается – у многих, только не у нас.

Мой отец объявлен космополитом, антипатриотом , Я читаю об этом в газетах и не могу свести концы с концами: он воевал за нашу страну, я так горжусь его боевыми наградами! Кто же тогда патриоты, если не такие, как он? И что значит это длинное, новое для меня слово космополит? Я смотрела в словаре, но так и не поняла, при чем тут мой папа, всю жизнь проживший в России русский писатель. И как это так: газета называется «Правда», а там всё врут про моего отца?

У здания МГУ. Лев Аннинский, Леонид Козлов, Софья Ивич, их сокурсница Сильва. 1955

В школе учителя стараются пореже смотреть в мою сторону и почти не вызывают к доске: им жутко произносить вслух мою антисоветскую фамилию. Родители подруг запрещают дочкам заходить ко мне. Наш дом стал сам на себя не похож: молчит телефон, молчит звонок на дверях. А ведь прежде дня не проходило без гостей – петербургская изысканность отца и московское хлебосольство матери привлекали литературную братию. Новый 1950-й мама, папа и я встречаем втроем, но 1 января нас посещает гостья, которую в прежние, многолюдные времена я у нас не видала. Высокая, статная, с пышными седыми волосами вокруг молодого лица, она кажется мне прекрасной. Ее зовут Лидия Корнеевна Чуковская, я многому научусь у нее впоследствии, но тут получаю – как новогодний подарок – первый драгоценный урок: если дом всеми оставлен, посети его.

С сыном Костей. 1961

Год 1953-й я встречаю в веселой студенческой компании, в нарядном, непривычно богато обставленном доме однокурсницы. С первым ударом часов, отбивающих полночь, ее отец провозглашает тост… за Сталина. Нет, я не вскакиваю в гневе из-за стола, не отталкиваю с презрением тарелку, не хлопаю дверью. Я послушно держу бокал за тонкую хрустальную ногу и даже поднимаю его, только не подношу к губам. На большее меня не хватает. С ужасом думаю: что будет дома, если родители узнают о моем позоре?

1957-й мы встречаем как начало новой эры. Свобода! Весна! Где нам, молокососам, догадаться, что это всего лишь оттепель перед новыми холодами? Мы не в силах мирно сидеть вокруг елочки, мы всю ночь большой компанией носимся по московским улицам и, пугая редких прохожих, в десять глоток декламируем еще недавно запрещенные стихи. Мы врываемся в квартиры знакомых, не задумываясь, ждут ли нас там или нет. Мы восторженно повторяем имена тех, кто вернулся – из лагеря, из тюрьмы. Я все время слышу – и сама повторяю – имя Константина Богатырёва, но предчувствия не тревожат меня, а ведь меньше месяца осталось до нашей с ним встречи и меньше года – до дня, когда эта фамилия станет моей.

Теперь мы – семейные люди, Новый год встречаем дома – пусть приходят к нам. Приходят знакомые, приводят незнакомых. Милая девушка с новогодним именем Ёлка пришла с другом – смуглым, узкоглазым, молчаливым. Он почти не принимал участия в общем веселии и лишь к утру, когда все выдохлись и утихомирились, стал негромко, словно себе самому, рассказывать о том, что происходит в комнате. Завороженные и обалдевшие, мы вдруг увидели себя со стороны, в ином измерении, вплетенными в картину мира и космоса, мельчайшими и в то же время значительными.

– Как его зовут? – шепотом спрашиваю у Ёлочки, когда импровизация обрывается столь же внезапно, как началась.

– Генка, – отвечает она беспечно.

– А по фамилии?

– Айги.

1966-й начался розыгрышем: какой-то шутник позвонил и назвался Иосифом Бродским. Неудивительно, меня давно дразнят этим моим увлечением: я всем уши прожужжала, декламируя его стихи, привезенные из Питера.

Чтобы не ударить в грязь лицом (пусть не воображает, что поверила!), беседу веду пренебрежительно, высокомерно, не без язвительности, и в той же манере приглашаю шутника на ужин.

Софья Богатырёва, редактор журнала «Пионер». 1971

В назначенный час у дверей раздается звонок и на пороге возникает высокий, рыжеволосый, румяный с мороза и, без сомнения, подлинный Иосиф Бродский! После того, что я утром ему наговорила, мне остается только одно: немедленно и бесповоротно провалиться сквозь землю. Это оказалось затруднительно: мы жили на пятом этаже.

Канун 69-го. После вторжения советских танков в Прагу – по нашим надеждам они прошлись столь же тяжело и неотвратимо, как по чешским улицам, – в Москве волна репрессий: аресты, обыски. Знакомые приносят нам на хранение пачки сам– и тамиздата, поначалу мы как-то распихиваем их, потом оставляем на виду – все равно прятать уже негде, но с неизменным почтением отводим самое защищенное место драгоценному грузу – чемодану с бумагами Андрея Дмитриевича Сахарова, которые доверила нам Елена Боннэр.

На встречу 1989-го к нам едва поспел прямо из Шереметьева американец, профессор русской литературы – мы познакомились, когда он стажировался в Москве. Мельком взглянув, я огорчаюсь, что за два года он отрастил такой толстый живот. Но он стремительно обретает былую стройность, прилюдно расстегнув штаны и вытащив из-за пояса, как кенгуру из сумки детеныша, только что вышедший в США «Метрополь» и два последних номера «Континента» – рождественский подарок, таким способом пронесенный сквозь бдительный таможенный контроль.

…Пока я предаюсь воспоминаниям, перебирая разных времен новогодия, среди которых не было, похоже, ни одного безоблачного и уж точно, ни одного легкого: ведь всё – елку, подарки, угощение – приходилось не покупать, а доставать (как я ненавидела это мерзкое слово и то, что оно тогда означало!), и на обочине сознания брезжит вопрос: зачем? Не напрасно ли мы тратили столько сил и времени – во имя чего? Чтобы повеселиться несколько часов в неурочное ночное время? Да нет, разумеется.

Новый год для моего поколения в моей стране был не просто праздник – это был единственный неполитический праздник. Многое сошлось на нем. Ощущение преемственности: в отличие от 1 Мая и 7 Ноября Новый год справляли наши деды и прадеды. Ощущение причастности: Новый год отмечается – пусть в разные даты – всем земным шаром, что тоненькой ниточкой связывало нас с миром по ту сторону железного занавеса. Ощущение независимости: тут ничего не было от советской власти, этот праздник мы получили не из ее рук и проводить его могли, как вздумается – без «торжественных собраний» накануне и «демонстраций трудящихся» с утра пораньше. Наконец, то был почти христианский праздник: он приходится как раз на полпути между католическим Рождеством и православным – недаром и елку, и подарки, и школьные каникулы в просторечии называли не новогодними – Рождественскими

Ладно, хватит старое ворошить! Пора елочку наряжать.

Да здравствует 1 мая, день воздушных шариков!

В нашем довоенном детстве воздушный шарик почитался большой ценностью, в иерархии которых он располагался между поездкой в легковом автомобиле «эмка» и круглой лепешкой мороженого с вафлями, на которых значилось имя, если повезет – даже твое собственное. Замечательно, что все три радости отличались непрочностью, скоротечностью существования. Мороженое исчезало мгновенно, почти в самый миг своего появления; поездка в автомобиле по еще не разросшейся Москве длилась не более получаса, а шарик жил меньше суток, пока не превращался в сморщенный, противно вонявший резиной комок, который при некоторой оборотистости можно было выменять во дворе на фантик – красивую обертку от съеденной кем-то конфеты. Только отчаянные натуры решались на прекрасный и безумный поступок: выпустить из рук хвостик еще упругого, полного жизни шарика и подарить

себе мгновение полета. Тобою сотворенного полета. О случаях, когда шарик взмывал в небеса против твоей воли, не стоит и вспоминать, так это было печально. 1 мая был единственный день в году (а годов жизни к тому времени набежало пять, много – шесть), когда в руках собирались разом не два, не три, а целая гроздь шариков. Они трепетали на пучке тонких веревочек, они рвались из рук, и это не страшило. Подумаешь, упустишь один – вон сколько останется!

Девочка «Заяц». 1930-е

Шарики приносили особые, первомайские гости – в иные дни они у нас не появлялись. 1 мая городской транспорт полдня не работал, а мы жили в Замоскворечье, неподалеку от Красной площади, и после демонстрации мама приводила к нам чуть ли не всю редакцию журнала «Огонёк», где она работала. Гости вваливались шумной разгоряченной толпой с бумажными цветами, портретами вождей и – шариками. Портреты вождей они, уходя, забирали с собой, цветы отец выбрасывал, а шарики – шарики доставались мне.