Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944 — страница 48 из 79

С папой Алексеем Сурковым. Внуково, 1939

…Война началась в воскресенье.

Отец вспоминал:

«Утром у нас во Внукове почему-то был выключен электрический ток. Радио молчало. Утро было тихое, росное, солнечное. Около двух часов дня я стоял на стремянке и прибивал к потолку электрический плафон. Снизу, с улицы, ошалелый крик деда: “Алёша! Немцы нам войну объявили!”

Этого ждали давно. Уже привыкли каждую весну настораживаться и ожидать. И всё же принесенная дедом весть свалилась, как снег на голову. Давно жданное оказалось ошеломляюще неожиданным и щемящим сердце. Остановилось дыхание…

Алексей Сурков. Западный фронт, 1941

И, может быть, от растерянности появилась острая потребность в действии. Раз война, значит, в армию. Раз в армию – значит в Москву. Без слов Софья пошла собирать солдатское “приданое” – обмундирование, сохранившееся со времен финской войны. Алёшка полез за наганом, бабушка тихо всхлипывала. Только трехлетняя Наташа, повинуясь счастью своего возраста, бегала и шумела, как будто ничего не случилось.

Ехать в Москву! Но с пустыми руками ехать нельзя. Ведь завтра надо выпускать первые военные номера газет. И я заставил себя сесть за машинку.

Я написал в один присест два стихотворения. Одно из них было напечатано в “Правде” 23 июня и называлось “Присягаем победой”. Другим был текст “Песни смелых”. И то, и другое были выражением сердечного волнения, которое охватило миллионы людей в нашей стране. “Песня смелых” была, очевидно, первой по счету советской песней, родившейся в дни Великой Отечественной войны. Она была напечатана в “Правде” 25 июня 1941 года, перепечатана на плакатах, и на нее сразу написали музыку Виктор Белый и Сергей Прокофьев.

<…>

…Стоит сказать о ночи с 24 на 25 июня. Эту ночь я провел во Внукове. Она была ощущением того нового, что внесла именно эта война в быт народа – ощущение кровожадного, воющего, несущего смерть пространства над головой.

Как во все предыдущие ночи спалось плохо. За разговорами ночь перевалила на вторую половину. Окна были открыты настежь, сквозь узор березовых ветвей проступало темно-синее небо…

И вдруг запела сирена. К ней присоединилась другая, третья. На станции растущий вой подхватили паровозные гудки, закричали свистки Одинцовских кирпичных заводов… Воздушная тревога! Вот и до нас добралась война.

Метнулись в небо синевато-белые прожектора. Прожекторные лучи скрещивались и разбегались, вспыхивали и затухали. Всё небо казалось исполосованным белыми рубцами. Рявкнула зенитная пушка. И сразу, как нарастающий гром и вдалеке, и где-то рядом, вокруг, в лесу закричали сотни орудийных глоток. Небо наполнилось золотыми яблоками разрывов. Характерно посвистывая, стали где-то совсем рядом падать осколки.

Иногда в скрещенье прожекторных лучей возникал самолет и пропадал. Иногда над лесом нарастая, пробиваясь сквозь орудийный грохот, раздавался рев мотора самолета. Зенитные пулеметы вычерчивали в небе красивые разноцветные трассы летящих пуль.

Проснулись старики, проснулись ребята. Из сараюшки выполз дед, с ним Алёша, а маленькая Наташа стала кричать:

– Я не хочу лежать! Я хочу смотреть, как они бомбят!

Пожалуй, эта ребячья реплика было самое жуткое из всей ночи первых дней войны…

…Три дня вертелся, как белка в колесе. Оказалось, что я – квартиросъемщик и дачный пайщик – беден, как церковная крыса и семью приходится оставлять почти без копейки денег.

Двадцать седьмого мы приготовились к отбытию на Западный фронт. Семьи наши собрались в редакции. Уселись. Последнее прощание. С осени 1939 года у меня это было третье расставание перед отъездом на фронт, но к этому нельзя привыкнуть.

Машины рванулись вперед. Оглянулся на повороте. В овале заднего стекла машины – сиротливая группа провожающих. Это последнее домашнее воспоминание.

Мой сын синеглазый!

В тревожные, грозные дни

Прочти эти строки

И в памяти их сохрани.

<…>

Я в трудное время

Исполню свой долг до конца.

Тебе не придется краснеть,

Вспоминая отца.

Западный фронт, 1941 Потом было два месяца неизвестности, ибо первые письма пришли только в конце августа под Вязьму уже из далекой камской эвакуации…»

Дорогу из Москвы помню фрагментарно, но ярко. Мы на каком-то большом корабле. Мама держит меня на руках и что-то безостановочно говорит сидящим за столом. А на нем – наш большой, горящий золотым блеском медный чайник. Я понимаю, что мы уходим, и пытаюсь напомнить маме о чайнике. Она меня обрывает, но уже на сходнях вспоминает о красавце-чайнике и возвращается. А ведь не хотела меня слушать…

Затем вижу тропинку на высоком берегу реки, она ведет к воротам. А справа сидят какие-то тетки, и у них что-то невиданно яркое – ягоды… видимо, это Берсут…

Комната. Рядом Катаевы и Арбузовы. Маленький Миша чем-то болен, и, когда он подходит к моей кроватке, я кричу: «Мишка, уйди! Ты заразный!»

И затем – уже надолго – Чистополь.

Наш дом стоял прямо над Камой, куда выходил огород. Во дворе – какие-то серые сарайчики. «Наши» окна выходили на улицу, а одно, боковое, во двор. Мы – мама, брат Алёша, ярославский двоюродный брат Кирилл, который проводил лето у нас во Внукове и попал с нами в эвакуацию, и я – занимали две комнатки.

Софья Кревс с детьми Алёшей и Наташей и их двоюродным братом Кириллом Шпакуновым (слева). Чистополь. 1942, зима

Вход в дом был со двора. Сразу направо царила огромная, до потолка русская печь. Это была кухня. Там я видела хозяев – бабку Наталью, в голубом платье и белом платочке, и бородатого деда Николая. А к нам был ход коридорчиком налево. В комнате (может быть, наспех) сооружена плита, труба которой уходила в потолок на внешнем углу, почти в середине комнаты. Мой хорошо рисовавший брат не замедлил использовать этот необычный дизайн и на трубе – колонне цвета загара (глины) – нарисовал римского воина из школьного учебника истории в полном вооружении: великолепном шлеме, панцире и прочем. Посмотрев на это невиданное создание, я сказала: «Это тетенька?», потому что там было что-то вроде юбочки из полосок. «Нет, это дяденька!» – ответил брат, и я это запомнила. Слева у окна, выходящего во двор, был мой кукольный уголок и полочка с посудой, которую я аккуратно мыла.

Еще было замечательное пуховое одеяло ярко-василькового цвета – это было «море», а одеяло из чего-то, похожего на шинель, хорошо изображало вытоптанную зелено-коричневую траву на горах-подушках. Братья мои уже учились, букв я тогда не знала, но рисовала целые сюжеты: «Фриц с красной сумкой, в которой билеты в театр», «Кошка на сене, а девочка ушла», «Тракторы едут через деревню», «Крымские горы» (две желтые треугольные пирамиды и что-то вроде разноцветного длинного грузовика – поезд)… Отчетливо помню: сижу за столом, в альбоме нарисован домик, у забора уже зазеленела трава, а я окунаю мокрую заостренную кисточку в алую краску, и вот-вот сейчас этот цвет ляжет на белый лист…

Рядом жили дети, по имени помню мальчика Гарика и девочку с Украины, которая говорила: «Я неправильно застебнула пуговицы». Я ее поправляла, она сердилась. А отец только мысленно мог представить себе всё это…

От пешки на лугу косая тень.

Над лугом ласточки скользят легко.

Сегодня твоего рожденья день.

А ты за Камой где-то далеко.

1942

С войны приехал папа! Он высокий, в военной форме, с огромными усами! Но, говорят, я долго смотрела на отца, а потом сказала:

– А все-таки это он.

Мама всюду таскала меня с собой, а зимой возила на санках. Так что я хорошо запомнила, например, рынок, улицу, по которой медленно тянулись запряженные в низкие сани лошадки, улицу «два Толстого» (Льва Толстого), где жила наша какая-то знакомая (кинооператор Люся Тимошкина или Тимохина) и много маминых подруг, которых я вижу как наяву, но не помню имен. Мама водила меня и в детский сад, где ребята спали на разнокалиберных кроватях, одна была очень высокая; и в гости, например, к Долматовским, хотя моя ровесница Галя шалила и не желала вылезать из-под кровати. Там же, в детском саду, я видела сказочное чудо – большой зал, в нем высоченная нарядная елка! Праздник души! Какая-то женщина подводит меня к этому сверкающему волшебству и, сняв с ветки, дарит мне бумажную серебряную курочку.

Помню и большой темный зал, много людей, а на сцене – детский хор. А я-то что же? Пели всё, что я знала! Залезаю на сцену и встаю в первый ряд. Девочка справа долго косилась на меня, мне показалось, что ей очень понравился мой свитерок. И я громко сказала:

– Это моя мама связала!

Тут из последних рядов более рослых детей выглянула чья-то голова и погрозила пальцем. И мы запели!

C мамой. Внуково, 1939

Музыка!.. Она звучала из черной тарелки репродуктора и с экрана кино! Какие тогда были жизнерадостные мелодии! Как они поднимали настроение, наполняли весельем самый хмурый день!

Я узнаю этот зал, приехав в Чистополь через шестьдесят с лишним лет! И зал, и сцену. Наш дом не сохранился, но на его месте выстроен новый, добротный. Хозяева давным-давно покинули городок, но память хранит и дом, и двор, и ворота с калиткой, и тихую немощеную улицу.

В последние годы я пыталась уговорить брата написать воспоминание о Чистополе, но он был почти слеп, надеялся на операцию – она оказалась дорогостоящей, мучительной и неудачной. Но несколько эпизодов из его рассказов я помню. Так, он вспоминал о первом приезде отца с фронта на чистопольский аэродром: поле и два сарайчика, метеобудка и диспетчерская. Пока он, мальчишка-подросток, бежал из одного в другой – отморозил уши, они болели всю жизнь.

Другой эпизод из воспоминаний брата: «Мы с Лешкой (Алексеем Баталовым) попросили лодку у соседа и, переплыв Каму, набрали на острове ягод шиповника. Его заваривали всю зиму».

Раз, рассказывал брат, до ребят, играющих во дворе, донесся необычный аромат: кто-то необдуманно поставил на подоконник первого этажа пирог. Студиться…

– И больше его никто не видел! – делая страшные глаза, говорил брат.