Странники войны: Воспоминания детей писателей. 1941-1944 — страница 62 из 79

Камень, кинутый в тихий пруд,

Всхлипнет так, как тебя зовут…

Следующие два дня прошли под знаком «не может быть…» Не может быть, что она умерла… Не может быть, что он такой твердокаменный… Не может быть, что я ни о чем другом не могу думать… Я так яростно, рассудку вопреки, не хотела верить в самоубийство Цветаевой, что когда в интернат вошла высокая черноволосая женщина с орлиным профилем, столь не похожая на окружающих, – боже, как я возликовала: конечно же, это Марина Цветаева! Я же знала, что она жива, что это всё чушь, сплетни, слухи! Я не хотела никого спрашивать, я была уверена… Это оказалась, Маргарита Вильгельмовна Курелла, ничем и ни в чем не похожая на Марину Цветаеву. Но не зная Цветаевой, я каким-то шестым чувством угадала ее высокую несхожесть с окружающими, по-детски перенеся это на зримые приметы. …В Чистополе Мур прожил недолго. Добрая Анна Зиновьевна Стонова, старший педагог интерната, стараясь как можно скорей приобщить Мура к интернатской жизни, устроила своеобразные смотрины. Собрала всех старших девочек и пригласила Мура. Все чувствовали себя неловко и натянуто, общего разговора не получалось. Мур высокомерно молчал. Пытаясь спасти положение, Анна Зиновьевна сказала: «Мур, почитайте нам стихи вашей матери». – «Я их не знаю», – ледяным тоном ответил Мур, даже с каким-то вызовом. Между смертью Цветаевой и предложением, сделанным ее сыну – «почитать стихи», – прошло всего несколько дней. Стонова не совершила бы такой бестактности, если бы не была сбита с толку самим Муром: его царственное высокомерие дезориентировало в такой степени, что, казалось, перед нами сидел не осиротевший (так страшно) мальчик, а самоуверенный красавец, сын знаменитой Цветаевой, милостиво разрешающий на себя смотреть… Стонова обращалась к нему на «вы». Это было беспрецедентно: всем детям говорили «ты». Но, обращаясь к Муру, взрослые не могли избежать интонации придворного учителя, говорящего с королем-школь-ником: «Ваше Величество, Вы еще не приготовили уроки.»

С этой запиской М.И. Шор ходила к директору лесозавода за дровами

Мур казался совершенно взрослым. Так бывает с особенно породистыми детьми. Красота Мура была прежде всего красотой породы. Он был высок ростом, великолепно сложен. Большелобый и большеглазый, смотрел как-то чересчур прямо и беспощадно. Потом уже поняла: это был взгляд «рокового мужчины», каковым он должен был стать – кстати говоря, без всяких кавычек. Сегодня назвала бы его римлянином: много ума, надменности и силы во взгляде. Сверстники до такой степени не были ему ровней, что ощущение собственного превосходства было неизбежно. Это прошло бы с возрастом. Тогда я только невнятно чувствовала, теперь знаю: достоинство, трансформированное несчастьем, часто выглядит высокомерием. (Все эти рассуждения не имеют никакого отношения к высокомерию злокачественному – уделу низкопробных душ нуворишей, сливколизателей и снобов.)

В те страшные, военные дни осени сорок первого мы все от мала до велика слушали сводки Совинформбюро. Но никто из детей не слушал их так, как слушал их Мур. Спросили бы меня тогда, как это так?. – я бы не сумела ответить. Так слушали сводки раненые в госпитале. Потом я это увидела и сразу узнала. Узнала Мура, но не нашла слово. Сегодня это слово знаю: причастность.

Что делало его причастнее сверстников, которым, как и ему, предстоял фронт? Его зрелость, опережающая возраст? Трагедия семьи, неотступное злосчастие, взорвавшееся самоубийством матери? Он, как те раненые в госпитале, уже был ранен.

Всё это сегодняшние мысли. А тогда… Мур стоял под репродуктором в коридоре, прислонившись к стене, подавшись корпусом вперед, обе руки заведя за спину. Взгляд исподлобья, слушающий. Высокие брови, подпирающие тяжелый лоб. Стоя у противоположной стены узкого коридора напротив Мура, я смотрела на него: светлые глаза в черном ободке – как мишень, подумала я и страшно испугалась возникшего сравнения.

Мур изумлял меня выбором друзей среди сверстников: какое-то нарочитое упрощение, прямая ориентация на «спортсмедные лбы». Один-единственный раз я видела, как он смеется. Но здесь не обойтись без предыстории.

Французский язык я не знала, но дома родители часто обменивались общепринятыми французскими фразами. Так, мама, в очередной раз ставя на стол надоевшую яичницу, неизменно произносила по-французски: “C’est tout се que je рейх vous proposer”, что означает: «Это всё, что я могу вам предложить».

Мальчишки в интернате – разумеется, втайне от взрослых – курили махорку. И я с ними… Однажды с дымящейся самокруткой в зубах я неожиданно столкнулась с Муром. Он изумленно посмотрел на меня и сказал: «Вы курите, такая маленькая?» Остолбенев от смущения, я вызывающим тоном выпалила по-французски: “C’est tout се que je рейх vous proposer”. Он рассмеялся и ответил длинной французской фразой, с вопросительной интонацией… Разумеется, я не поняла. И поспешила ретироваться. «Господи, что с тобой?» – спросила Лора, когда я влетела в нашу комнату.

Мур мог остаться в Чистополе и жить в интернате. Никто его не гнал; наоборот, те, кто добил Цветаеву в ее чистопольский приезд, могли после ее смерти без всякого ущерба для себя приобрести моральный капитал, предоставив осиротевшему ее сыну крышу и хлеб в интернате. Но даже в этом случае не обошлось без перестраховки: потребовалось разрешение из Москвы – от Хмары, директора Литфонда. Оно было получено. Но сам Мур не был уверен в том, что так лучше для него. Ему было чего бояться. Он искал защиты, метался, спрашивал совета у всех подряд. О, как не вязалась с римлянином эта беспомощность и растерянность! Как нужен был рядом старший, не равнодушный, ответственный человек! Таких взрослых советчиков не было. Он это понимал. А решение надо было принимать быстро: начинался учебный год, приближался конец навигации. Мне казалось, что его пугает близость Елабуги. Сам он этого не говорил. Трудно сказать, что перевесило, какие разумные (или казавшиеся таковыми) доводы взяли верх. Может быть, просто «орел-решка», вечные помятые судьбы.

Неудавшееся возвращение в Москву кончилось Ташкентом. Там были Ахматова, Алексей Толстой. Мур надеялся на их поддержку – так думала я и тогда, в сорок втором году, и когда писала об этом в восемьдесят четвертом. Но с тех пор было опубликовано много ранее не известных документов, в том числе письма Мура. Оказывается, Ташкент он выбрал потому, что самый близкий его друг, Митя Сеземан, находился «где-то в Средней Азии». В письме Мите из Чистополя он сообщал о смерти матери и неопределенности своего положения. Не было в этом письме ни отчаяния, ни испуга, ни растерянности… Но видит бог, это было не так!

Мур, хоть скроенный по большой мерке, был еще ребенком, и не сегодняшним нашим умом судить его тогдашнюю холодность и даже жестокость по отношению к матери. Теперь, прожив жизнь, справедливости ради хочу сказать, что мало видела хороших сыновей и очень много плохих… Вина Мура в том, что он не был исключением. Его жизнь оказалась значительно короче той взлетной полосы, того разбега к раскаянию, которое редко кому дается с ходу. И кто знает, какое место в детском его эгоизме занимало предчувствие собственной ранней смерти и какое место в безмерной любви матери к сыну, питавшей этот эгоизм, занимало предчувствие. И неважно, если об этом не говорилось вслух.

Мне довелось знать нескольких молодых и здоровых людей, которые, даже и в невоенное время, предвидели свою раннюю смерть. Казалось, для этого не было никаких оснований, но, увы, предчувствие их не обмануло.

Первой в этом трагическом списке была моя любимая подруга Лора, уехавшая из Чистополя в Ташкент через год после Мура, осенью сорок второго.

Тогда Хохлов объявил общее собрание интерната.

Он сказал, что многие родители перестали платить за своих детей и что Литфонд не в состоянии кормить такую ораву бесплатно. Пусть дети сами напишут своим родителям, как обстоит дело. «Что же касается Лоры Дыкман, – громогласно объявил он, – то с ней вообще разговор короткий: ее отец не писатель…» Отец Лоры действительно не был писателем, он был сотрудником Литфонда в должности инспектора-ревизора. Ему было за пятьдесят и он был тяжелобольным человеком. Оскорбленная, гордая девочка тут же телеграфировала родителям в Ташкент, что выезжает к ним. Родители Лоры в Ташкенте голодали самым жестоким образом. Напрасно Анна Зиновьевна Стонова уговаривала Лору «переждать грозу» – Хохлов, мол, пугает, – Лора была непреклонна. Не послушала она и меня. Она уехала в Ташкент вместе с двумя интернатскими детьми, Вовой Мадарасом и Цезарем Голодным. Сопровождала их писательница Елизавета Стырская.

Лора Дыкман. Чистополь, 1942

Вот что написала мне Лора из Ташкента в Чистополь 6 февраля 1943 года:

«…Позавчера видела Мура… Он страшно изменился, похудел, сгорбился, подурнел. Нёс воду в каком-то жестяном чайнике. Живет в одном доме с Вовкой Мадарасом. Совсем один. Произвел на меня довольно сильное впечатление. Куда девался тот Мур?..»

Лора была немногословна. Но в этих коротких фразах уместилось много. Муру не было и семнадцати лет, когда покончила с собой его мать. Лора увидела его через полтора года, другим человеком. А еще через полтора, когда ему было девятнадцать, Мур – солдат Георгий Сергеевич Эфрон – погиб на войне.

Позвонила Стоновой – проверить свою память. Она сказала о Муре: «Он казался мне таким избалованным…» И я вспомнила фразу Марины Ивановны: «Мальчиков надо баловать, им, может быть, на войну придется…»

Недолго длившаяся детская влюбленность в Мура осталась в моей жизни преддверием неизменной, как собственная душа, любви к Марине Цветаевой.

Сначала она была для меня ЕГО МАТЕРЬЮ, потом он стал ЕЕ СЫНОМ.

Он любил три вещи на свете:

За вечерней пенье, белых павлинов

И стертые карты Америки.

Не любил, когда плачут дети,

Не любил чая с малиной

И женской истерики…

А я была его женой.

Эти стихи Анны Ахматовой я знала наизусть. В Чистополе они показались мне провидческим портретом Мура, о чем я тут же написала Лоре в Ташкент. Она ответила, деликатно обойдя «портретность»: