Я долго не могла прийти в себя после пережитого потрясения, пропускала школу, плакала и отдалилась от всех. Мама говорила потом, что именно тогда из веселого, беззаботного ребенка я превратилась в угрюмого подростка, хотя мне еще не было одиннадцати лет.
Писем от папы мы тогда, видимо, не получали, или мама их не сохранила. Помню только, что он вернулся из эвакуации осенью сорок третьего и я ему очень завидовала и спрашивала маму, почему же он нас не взял с собой. Она отговаривалась, объясняя это военной службой. Но осенью сорок четвертого маме удалось демобилизоваться, и мы начали собираться в дальнюю дорогу. Сборы были непростые. Мама ходила по окрестным кишлакам и меняла вещи на продукты. Надо сказать, что менять-то нам особенно было нечего. Из писем родных мы знали, что в Москве голодно. Да и вообще продукты в те времена ценились дороже денег. Запасалась она, главным образом, топленым маслом, вяленым мясом и мукой. Еще помню, что шли сушеные фрукты: урюк, кишмиш, курага – всего понемногу, ведь дорога предстояла долгая, с пересадками.
Первая посадка на поезд была в Сталинабаде. В то время многие возвращались из эвакуации в родные места. Вокзал и площадь перед ним были забиты людьми и вещами. Билет нам удалось купить в воинской кассе. Но самое трудное было сесть в поезд. Нумерованных мест не было. Толпа осаждала вагоны. Те, кто были посильнее и попроворнее, занимали сидячие места, самые ловкие – верхние полки и багажные, где можно было даже лежать. Остальные усаживались в проходах на вещах. По совету кого-то сведущего мама договорилась с носильщиком, вручив ему бидончик масла, чтобы он провел нас к вагону за пять минут до объявления посадки. Он всё выполнил в точности, загрузил вещи в тамбур, оставил меня их сторожить и ушел, а мама осталась снаружи разбираться с проводницей, которая почему-то очень тщательно проверяла наши билеты. Может быть, тоже рассчитывала на подношение. Кончилось всё тем, что не то она, не то мама уронила билет, и он упал на рельсы. Мама соскочила в узкий проход между платформой и вагоном, чтобы поднять его, и в эту минуту пустили на посадку всю толпу. Люди неслись, ничего не видя перед собой, давя друг друга, мне показалось, что они бегут по маминой голове. Меня с вещами вдавили в закрытую дверь. Образовалась чудовищная давка. Кто-то кричал от боли, кто-то ругался. И над всем этим висел чей-то жалобный, почти щенячий визг. Я еще подумала – кто это так скулит? Оказалось – я.
Хорошо, что от Сталинабада до Ташкента путь был не столь долгим. Мы кое-как перемоглись на узлах и чемоданах. В Ташкенте нам предстояла пересадка на московский поезд. Билет прокомпостировать удалось не сразу. Папа уже давно был в Москве. Знакомых в Ташкенте у нас не было. Поэтому несколько дней мы провели на вокзале. Почему-то из всего, что с нами тогда происходило, мне запомнился только один случай.
Мама куда-то отлучилась. Я сидела на вещах, укрытая толстым шерстяным платком, который мама купила на базаре в преддверии холодных московских зим. Мимо меня прошел какой-то мужик, остановился, оглянулся, спокойно снял с меня платок и так же спокойно пошел дальше. Я онемела и от страха боялась пошевелиться. Никто вокруг и не подумал вмешаться. Вернувшаяся вскоре мама застала меня зареванную и дрожащую от испуга. Она даже не стала корить меня, только спросила у соседей: «А вы-то почему не заступились?» Они невозмутимо ответили: «А нам-то что? Девчонка молчала. Зачем нам в чужие дела вязаться?»
Дорога до Москвы была более спокойной. Нам удалось занять верхнюю полку, и мы ухитрились даже спать на ней вдвоем – я у стенки, а мама с краю, соорудив из армейского ремня петлю, которой пристегивала себя к боковым распоркам полки. В Москву мы приехали холодным октябрьским или ноябрьским, не помню точно, днем. Осталось только ощущение промозглости и хмурости. Встречали нас тетя Эмма и дядя Серёжа, ее муж. Никаких такси или частных машин не было. Садиться в набитый до отказа автобус с нашим багажом было невозможно. Наняли носильщика с тележкой. Он загрузил ее доверху и довольно шустро покатил по Садовому кольцу, от Курского до Первой Мещанской – не ближний свет. Мы еле поспевали за ним.
Москва резко не понравилась мне. За эти годы я уже привыкла к открытым просторам, небу, сливающемуся с горизонтом, воздуху, который вдыхаешь и не замечаешь, такой он легкий и свежий. А тут на меня навалилось всё сразу: громадные дома, заслоняющие всё пространство, с шумом проносящиеся мимо машины, бьющие в нос выхлопные газы, спешащие и не обращающие на нас никакого внимания люди. Ни одного заинтересованного или просто любопытствующего взгляда, ни одной улыбки.
Наконец мы добрались до нашего дома. Носильщик вкатил тележку во двор и начал перетаскивать вещи к двери квартиры на втором этаже, которую мама, обогнав его, открыла своим ключом. Нас никто не ждал. Соседи высыпали в коридор, начались объятия, охи, ахи и даже слезы. Мы не виделись почти четыре года.
Отпустили носильщика, расплатившись с ним немалой суммой и кусочком сыра, завернутым в вощеную бумагу. Сыру он обрадовался больше всего, а тетя Эмма вздохнула и покачала головой. Такая щедрость ей показалась излишней, я думаю, что сыра они не видели с начала войны.
Оставив вещи сваленными в передней, мы попытались открыть дверь в комнату, но она оказалась забитой досками крест-накрест.
Нам объяснили, что какое-то время там жила семья из разбомбленного дома. Когда они съехали, дверь осталась открытой настежь, и домоуправ распорядился заколотить ее. Кто-то из соседей принес лом, доски отодрали, и перед нами предстала картина, которую я никогда не забуду: наша крошечная восьмиметровая комната была абсолютно не похожа на человеческое жилье. Окно забито фанерой наглухо, причем, как мы впоследствии обнаружили, стекла не были выбиты. Их просто аккуратно вынули и увезли с собой. В те годы оконное стекло было дефицитом. В тусклом свете, падавшем из коридора, мы увидели груды мусора, выжженный паркет и куски упавшей с потолка штукатурки. Из наших вещей остались только громоздкий диван с полочкой, на которой раньше стояли книги, и дубовый стол, который, вероятно, не пролез в дверь. Я зарыдала в голос и стала умолять маму уехать обратно. Впрочем, я скоро смолкла, потому что никто не обратил на меня внимания. Все стояли подавленные и растерянные. И тут мама тряхнула головой и скомандовала: «Так, заносим вещи, берем только самое необходимое. Дверь заколачиваем. Ночевать поедем к тебе, Эмма. Надеюсь, место для нас найдется – ненадолго». Это была ее особенность – тихая и порой нерешительная, она в трудную минуту мгновенно собиралась и принимала единственно правильное решение. «Конечно, конечно! – закричали в один голос тетя Эмма и дядя Серёжа. – Мы и так собирались предложить тебе пожить у нас, пока устроишься». Все оживились, захлопотали, вернули обратно выставленные доски, стали затаскивать вещи. И только я продолжала тихо всхлипывать – от усталости, пережитого и стыда за свое малодушие.
Впоследствии соседи вернули нам что-то из вещей, которые они успели припрятать до вселения временных жильцов, – книги, немного одежды, посуду и фотографии, которым мама обрадовалась больше всего.
Как мы добрались до Столешникова, сколько дней мы там прожили, я не помню. Знаю только, что через некоторое время мы переселились в нашу комнатку, которая показалась мне уже родной и уютной. Теперь я понимаю, каких усилий стоило маме это восстановление. Очень хорошо помню ощущение собственного дома. Не временного, как все эти годы, а своего, прочного, может быть, даже вечного.
Меня определили в школу в Безбожном переулке (ныне и раньше – Протопоповский). Из первой ученицы шурабадской школы я как-то быстро превратилась в одну из последних. Особенно отставала я по чистописанию, которому нас там почти не учили. Меня это не очень огорчало, но было тоскливо, и всё время хотелось обратно – к горам, свободе и свежему ветру, который нес с собой ощущение бескрайности мира и жизни.
Постепенно я стала привыкать. Спасали, как всегда, книги, которые я читала запоем и без разбору. Вспоминается забавный случай. Я решила записаться в школьную библиотеку. «Какой класс?» – спросили меня. «Третий». – «Можем предложить “Лягушку-путешественницу”». – «Читала», – робко ответила я (я всегда робела в присутственных местах). «“Что я видел” Житкова». – «Читала». – «Ну хорошо, а “Каменный цветок” Бажова»? – «Читала», – совсем скисла я. Воцарилось недовольное молчание. «Ну хорошо, иди, сама посмотри и выбери». Я радостно бросилась к полкам и через некоторое время подошла к библиотекарше с «Дон-Кихотом». «Ты что? – ахнула та. – Это же для восьмого класса». И решительно водрузила книгу на место. Больше я в эту библиотеку не ходила. Но книги всё равно находились. Откуда – уже не помню. Наверное, у маминых знакомых, родственников, может быть, мама брала для меня что-то во взрослых библиотеках. Купить новую книгу было трудно, и каждое такое приобретение было событием. До сих пор у меня стоит толстенный том Горького в сером невыразительном переплете, на очень плохой бумаге. Мы купили его где-то за городом. Храню его как память.
Папу мы это время почти не видели. Он в очередной раз женился, на Елене Леонидовне Быковой, которую все называли Майей, поскольку она родилась 14 мая. Но всё это я узнала значительно позже, а тогда я понимала, что он нами не очень интересуется. Помню только, что однажды мама позвонила ему и попросила достать ордер на пальто, так как я из всего выросла и ходить мне было не в чем. Он достал. Жили мы тихо, почти ни с кем не общались. За время войны друзья и знакомые куда-то исчезли. Да к тому же много сил и времени уходило на быт, на выживание. Стояние в очередях, где номера отмечали чернильным карандашом на запястье или на тыльной стороне ладони. Отопление не работало – топили буржуйку. Газа не было – только керосинки и примусы. Меня это, правда, касалось мало, только очереди на разогревание еды. Чаще еду даже не разогревали, а доставали кастрюльки из-под двух-трех одеял и множества газет, в которые они были закутаны.