Странница. Преграда — страница 28 из 67

В третий город вступая,

Тебя, дорогая,

В золотую одену парчу…

Увы, мой возлюбленный, мне не нужны ни золото, ни парча, а только Вы. В первых двух городах, где мы играли, шел дождь, видимо для того, чтобы я больше прониклась сознанием своего ужасного одиночества среди гостиничных стен, затянутых шоколадными или бежевыми тканями, в этих бедных обеденных залах, обставленных дешевой мебелью «под дуб», кажущихся еще более темными из-за газового освещения.

О избалованный сын «Стальной Пилы»! Вам и невдомек, что такое отсутствие комфорта. Когда мы вновь встретимся, я Вам расскажу, чтобы Вы возмущались и баловали меня еще больше, как я плелась в полночь в гостиницу и тащила тяжелый ящик с гримом, который оттягивает мне руку, как долго стояла под мелким дождем, перед дверью, ожидая, когда же проснется швейцар, потом входила в кошмарный номер – отсыревшие простыни и крошечный кувшин давно остывшей воды… И Вы думаете, что я могла бы заставить Вас делить со мною эти повседневные радости? Нет, дорогой, я должна испить всю чашу до дна, прежде чем крикнуть: «Приезжай, я больше не могу!»

Погода в Дижоне пока чудесная. И я робко принимаю это солнышко как подарок, который у меня вот-вот отнимут.

Вы обещали мне утешать Фосетту, она Ваша, как и моя, но будьте с ней осторожны, она не простит Вам, если в мое отсутствие Вы уделите ей чрезмерное внимание. Ее собачий такт требует большой строгости в проявлении чувств, и она оскорбляется, если в мое отсутствие кто-то третий, даже ласковый, замечает ее горе и пытается ее развлечь.

Прощайте, прощайте! Я Вас целую и люблю. Какой здесь в сумерки наступает холод, если бы Вы только знали!.. Небо зеленое и чистое, как в январе, когда ударяет сильный мороз.

Пишите мне, любите меня и согрейте

Вашу Рене.

10 апреля

Мое последнее письмо, должно быть, Вас огорчило. Я не довольна ни собой, ни Вами. Ваш красивый почерк – твердый, размашистый и вместе с тем тонкий, с элегантными завитками, как растеньице, которое у нас называют «цветущим вьюнком». Таким почерком нетрудно исписать четыре страницы, а то и восемь разными «я тебя обожаю», любовными проклятиями и жгучими сожалениями, и все это прочитывается одним махом за двадцать секунд! При этом я уверена, что Вы чистосердечно считаете, что отправили мне длинное письмо. К тому же Вы говорите в нем только обо мне!..

Мой дорогой, я только что проехала, правда не остановившись, мою родину, край моего детства. Мне показалось, что добрая ласка коснулась моего сердца… Когда-нибудь, обещай мне, мы сюда приедем вместе. Нет, нет, что я пишу? Мы ни за что сюда не приедем! Ваши могучие арденнские леса унизили бы в Вашем воспоминании мои дубовые рощицы, заросли ежевики и боярышника, и Вы увидите, как я, что над ними, так же как и над бурными ручьями и синими холмами, украшенными высокими чертополохами, дрожит в воздухе еле видимая радуга, которая нимбом обрамляет все в моем крае!..

Ничего там не изменилось. Несколько новых крыш, выкрашенных в ярко-красный цвет, вот и все. Да, ничего там не изменилось, ничего, кроме меня. Ах, мой дорогой, какая я уже старая! Сможете ли вы полюбить такую старую молодую женщину? Здесь я краснею за себя. Почему Вы не знали высокую девочку с царственными косами, молчаливо бродившую тут, словно лесная нимфа? Такой я была, и все это я отдала другому, другому, а не Вам! Простите меня за этот крик, крик моей тревоги, который я сдерживаю с тех пор, как люблю Вас. И что только Вы любите во мне теперь, когда уже поздно, когда ничего не осталось, разве лишь то, что меня искусственно украшает, что Вас обманывает, – завитые локоны, пышные, как листва, удлиненные синим карандашом глаза, таинственно мерцающие из-за наложенных теней, фальшивая матовость кожи, достигнутая с помощью пудры? Что бы Вы сказали, если бы я вдруг предстала перед Вами, какой была? Узнали бы Вы меня в той девочке с тяжелой копной прямых волос, со светлыми ресницами, не знающими черной туши, с короткими бровями, которые легко хмурились, с такими глазами, с какими меня родила мать, – серыми, узкими, с горизонтальным разрезом, глядевшими на мир быстрым и жестким взглядом, как мой отец?

Не бойтесь, мой дорогой друг! Я вернусь к Вам примерно такой, какой уехала, может быть чуть-чуть более усталой, чуть-чуть более нежной… Моя родина всякий раз, когда я проезжаю через нее, опьяняет меня печалью, которая, однако, проходит. Не потому ли я не решаюсь там останавливаться? А может, она мне кажется такой прекрасной именно потому, что я ее потеряла…

Прощайте, дорогой, дорогой Макс. Завтра мы очень рано уезжаем в Лион, иначе у нас не состоится оркестровая репетиция. За это я отвечаю, а Браг, который никогда не бывает усталым, занимается тем временем программками, афишами, продажей почтовых открыток с нашими фотографиями…

Ой, как я замерзла вчера вечером в своем легком костюме, когда мы показывали «Превосходство». Холод – мой враг, он не дает мне ни жить, ни думать. Вы-то это хорошо знаете, потому что мои руки, съежившиеся от холода, как листья, всегда отогреваются в ваших руках. Мне тебя не хватает, дорогое мое тепло, как солнца.

Твоя Рене

Наше турне идет своим ходом. Я ем. Сплю. Хожу, играю в пантомимах и танцую. Нет особого вдохновения, но и особых усилий делать тоже не приходится. Единственная волнующая минута за весь день – это когда я спрашиваю у дежурной мюзик-холла, нет ли для меня писем. Все, что я получаю, я читаю с жадностью, прислонившись к грязной двери актерского входа, стоя на зловонном сквозняке, где тянет подвалом и нашатырным спиртом… Следующий за этим час для меня самый тяжелый, потому что читать больше нечего. Я уже разобрала число отправления, тщательно разглядев печать на марке, и не раз трясла конверт, словно надеясь, что из него выпадет цветок или картинка…

Меня не интересуют города, в которых мы играем. Я их знаю, и у меня нет никакой охоты их подробнее узнавать. Я всюду хожу с Брагом, который чувствует себя в этих знакомых «городках», как он говорит, – в Реймсе, Нанси, Бельфлоре, Безансоне – добродушным завоевателем.

– Видела? Все та же харчевня на углу набережной! Держу пари, что они меня узнают, когда мы с тобой пойдем вечером есть там сосиски в белом вине!

Он всей грудью вдыхает воздух, бегает по улицам с радостью истинного странника, разглядывает витрины лавочек, подымается на все колокольни соборов. Теперь я иду вслед за ним, а ведь в прошлом году я тащила его за собой. Я плетусь в его тени, а иногда мы забираем с собой и Старого Троглодита, но обычно он ходит один, осунувшийся, жалкий в своем тонком пиджачке и брюках, из которых он давно вырос… Где он спит? Где он ест? Я этого не знаю, а когда я спросила об этом Брага, он мне ответил весьма лаконично:

– Где хочет. Я ему не нянька!

* * *

Прошлым вечером в Нанси я заглянула в комнату, где гримируется Троглодит. Он стоял и откусывал прямо от большого батона, а двумя пальцами деликатно держал тонкий ломтик дешевого сыра – вот уж поистине еда бедняка! И это резкое движение челюстей голодного человека… У меня сжалось сердце, и я кинулась к Брагу:

– Скажи, Браг, есть ли у Троглодита деньги, чтобы жить? Он ведь получает в день свои пятнадцать франков, правда? Почему он так ужасно питается?

– Экономит, – ответил Браг. – В поездках все экономят. Не все же Вандербильдты и Рене Нере, чтобы снимать комнаты за сотню су в сутки и заказывать кофе с молоком в номер по утрам. Троглодит должен мне за свой костюм. Он отдает мне по пять франков в день. Через двадцать дней он сможет жрать устриц и мыть ноги в коктейле, если захочет. Его дело.

Получив такую отповедь, я умолкла… И я ведь тоже «экономлю» – прежде всего по привычке, а еще чтобы не отличаться от своих товарищей, не вызывать у них ни зависти, ни презрения. Эта женщина, которую сейчас отражает закоптевшее зеркало в грошовой «лотарингской харчевне», эта женщина, сидящая за столиком с равнодушным видом, спокойная и недоступная, как все те, кто повсюду чужой, эта путешественница с синяками под глазами, с большой вуалью, завязанной под подбородком, одетая с головы до ног во все серое, цвета пыльной дороги, – неужели это подруга Макса? Усталая актриса, которая в корсете и нижней юбке роется в сундуке Брага, чтобы взять себе чистую смену белья на завтра и уложить свои тряпки, расшитые блестками, – неужели это возлюбленная, которую он, полуголую, в одном розовом кимоно, сжимал в своих объятиях?..

Каждый день я жду письма от своего друга. Каждый день оно меня утешает и разочаровывает одновременно. Он пишет просто, но, это чувствуется, писать ему непросто. Его красивый витиеватый почерк замедляет порыв его руки. Он стесняется своей нежности, и своей печали тоже, и с простодушием на это жалуется: «Когда я тебе повторю раз сто, что люблю тебя и что ужасно на тебя сержусь за то, что ты от меня уехала, что я смогу тебе еще сказать? Моя дорогая жена, мой маленький синий чулок, вы будете смеяться надо мной, но мне это все равно… Мой брат собирается ехать в Арденны, и я поеду вместе с ним. Пиши мне в Саль-Нев, к маме. Я еду за деньгами, за деньгами для нас, для нашего дома, любимая моя!»

Так он мне рассказывает обо всех обстоятельствах своей жизни, о своих поступках, не пускаясь ни в какие комментарии, не позволяя себе никаких словесных виньеток. Он приобщает меня к своей жизни и называет своей женой. Его горячая забота – он об этом догадывается – доходит до меня уже остывшей, изложенной каллиграфическим почерком на листке бумаги. А на таком расстоянии разве нам могут помочь слова? Нужен был бы… какой-нибудь невероятный рисунок, весь пламенеющий от буйных красок…

11 апреля

Только этого еще не хватало! Вы заставляете Бландину гадать Вам на картах! Дорогой мой, Вы пропали! Бландина имеет привычку предсказывать самые ужасные катастрофы, стоит мне только уехать из дому. Когда я бываю в поездках, ей все снятся кошки и змеи, бурная вода, сложенное стопкой белье, а карты ей открывают трагические приключения Рене Нере (дама треф) с пиковым Валетом. Не слушайте ее, Макс, считайте дни, как это делаю я, и улыбайтесь – о эта улыбка, которая чуть-чуть морщит Ваши ноздри, – при мысли, что первая неделя почти кончилась…