– Недурной бриллиант, – говорит Жан.
– Могли бы сказать: «Недурные руки», невежа!
– Конечно, мог бы, но комплимент насчет ваших рук может сделать любой. А вот в драгоценных камнях мало кто разбирается.
Я смеюсь, отмечая про себя, что я частенько бывала с Майей без Жана, но впервые, из-за отсутствия Майи, мы оказались с ним вдвоем – Жан и я.
– Жан, пока нету Массо, скажите, что с Майей? Вы снова поссорились? Это просто смешно, все ваши драмы из-за кисточки для бритья или рожка для обуви. Честное слово, вы должны бы…
Для того чтобы выслушать, что «он должен», любовник Майи принял весьма вызывающую позу. Он засунул в карманы обе руки, стал что-то насвистывать и, откинув голову и прищурив глаза, принялся меня разглядывать. Я покраснела, уже много лет не встречаясь с такой мужской грубостью. Майя не задумываясь влепила бы пощечину этому типу с «лицом платного трахальщика», которое кажется моложе, чем есть на самом деле, хотя потом, правда, горько в этом раскаивалась бы.
– Прошу вас, дорогой, простите меня – я вмешиваюсь в то, что меня не касается.
– Что верно, то верно. А кроме того, – добавил Жан выпрямившись, – вам-то что до всего этого?
– Как что? Вы сказали, Майя заболела. Я видела ее вчера утром… А вот и Массо… Я видела ее вчера утром совсем растерянную среди этого сумбура переезда… И тогда…
– Ну понятно, вами движут дружеские чувства… Массо, мы вам ничего не заказали. Антрекот по-беарнски вам подойдет?
– Уже подошел, причем вплотную к сердцу.
– Отлично. Итак, моя дорогая, вы пытаетесь нас помирить из дружеских чувств?
В эту минуту мне все стало не по душе: и наш стол, который в отсутствие Массо оказался слишком просторным, и это объяснение, которого я хотела избежать, и манера Жана вести себя… Он выбирает выражения и говорит с нарочитой сдержанностью, едва подавляя охвативший его гнев:
– Итак, значит, исключительно из дружеских чувств, да? Причем скорее к Майе, чем ко мне? А к Майе вы никаких дружеских чувств не испытываете?
– Что за дурацкий вопрос?
Мне следовало бы рассердиться. Что было бы куда удобнее, чем врать. Я не понимаю, чего он добивается. Неужели рассчитывает, что я скажу дурное о своей подруге?.. Я перестаю чувствовать голод. Какая-то странная раздвоенность удаляет меня от того места, где я сейчас нахожусь, и делает маленькими всех этих чужих людей, которые едят вокруг, и предательское солнце, и того, кто, сидя напротив, не спускает с меня своих светло-серых глаз.
– Какой дурацкий и оскорбительный вопрос…
– Вот именно, оскорбительный. Притом для нас обоих. И нечего смеяться… Массо, рассудите нас.
Но Массо скрылся от нас за развернутым листом газеты. Я вижу только его сухую руку, которую он приподымает, как бы отстраняя от себя всякую ответственность… Я чувствую, что силы покидают меня, и малодушно спрашиваю Жана:
– Зачем вы мне это сказали?
– Чтобы позабавиться… А еще потому, что я так думаю. Майя, конечно, очень мила, но такая женщина, как вы…
Эта оборванная фраза содержит в себе все, что может вызвать мое недоверие, – комплимент для меня и страшное оскорбление для своей любовницы. Он, правда, и прежде обзывал ее в моем присутствии кривлякой и даже жалкой шлюхой. Но дойти до того, чтобы сказать про нее «очень мила»… Тут из-за газеты с сатанинской улыбкой вынырнул Массо, словно надеясь услышать еще более хлесткие выражения.
– Что вы несете? «Такая женщина, как я»! Прежде всего учтите, что я вовсе не «такая женщина, как я». Ценю все дары этого мира, и мне дорога ложка к обеду.
Массо вынимает из кармана самопишущую ручку и выводит на больших спелых яблоках, гладких, как камни на берегу: «Привет из Тренора! Биарриц – король пляжей. Дьепп, лето 1912 года». Затем он выкладывает их вокруг своей тарелки и сидит, не притрагиваясь к еде. Когда ему приносят антрекот, он горько вздыхает и говорит: «Что это за дохлятина?» – с таким ужасом в голосе, что я рывком отодвигаю свою тарелку с кровавым куском мяса, к великой радости Жана, который давится от хохота. Он смеется не как веселый мужчина, а как злой мальчик, и все же его смех заразителен.
– Если жить рядом с вами, Жан, то станешь плохим. Вы смеетесь, только когда случается беда… Господи, нет, я не хочу есть это мясо. Закажите мне разных сыров, мисочку сметаны и фруктов. А что до вас, Массо, то я желаю, чтобы ваша подруга сожгла все трубки, которые она для вас заготовила… Мы когда-нибудь уйдем отсюда? Этому обеду нет конца.
Жан начинает думать о том, чем бы заняться после обеда, о Майе, которая его ждет, и мрачнеет. Кофе нам подают первоклассный, он смягчен сливками: затяжка сигаретой, которую мы закурили, вселяет в нас оптимизм – эфемерный, но от этого еще более желанный и ценный. Я воспринимаю только приятные запахи очищенных апельсинов, обжигающего кофе и тонкого табака. Жан курит с наслаждением, он снова сияет. Лицо его подвижное, но непроницаемое, состояния его души обозначаются на нем только в конечной фазе, как свет и тьма, без раскрывающих все переходов.
На уровне нашего столика вдруг возникает голова мальчишки-посыльного из гостиницы «Империал», он протягивает Жану письмо и говорит:
– Мадам велела передать вам, как только уедет.
– «Уедет»?..
Жан недоуменно смотрит на нас и распечатывает конверт. Он едва бросает взгляд на листок и протягивает его нам. Это записка, написанная карандашом:
Приятного аппетита. Я ухожу. Прощай. Майя.
– Что это значит, Жан?
Посыльный, который явно не бежал, чтобы поскорее доставить нам это письмо, изображает, что с трудом переводит дух, и безостановочно моргает – у него робкие кроличьи глаза. Жан бросает ему: «Все в порядке, парень, отваливай» – и шлепает его по плечу так, что посыльный чуть не растягивается на полу. Миг – и робкого кролика как не бывало.
– Послушайте, Жан, это невероятно! Надо все выяснить у портье.
– Что выяснить? Умоляю вас, дорогой друг, садитесь в свое кресло… У вас вид дамы, потерявшей своего любимого бежевого грифона!.. Кофе остынет.
Он слегка отодвигается от стола, закидывает ногу на ногу и закуривает. Но ноздри его трепещут, а по вздрагиванию перекинутой ноги я могла бы, пожалуй, сосчитать ускоренные удары его сердца. Мы остались едва ли не последними в зале ресторана, и я охотно исполнила бы тайное желание метрдотелей, которые с враждебной поспешностью убирают посуду с соседнего столика, чтобы накрыть его к файф-о-клоку… Я исподтишка ищу на лице Жана героическую и болезненную гримасу, исказившую, быть может, лицо Макса, когда он прочел – тому уж скоро будет три года – мое прощальное письмо: «Макс, дорогой, я ухожу…» – но в лице Жана я не прочитываю ничего, кроме выражения ожидания, нерешительности, словно бы он не думает ни о чем, а только слушает, и от этого его разом похорошевшее лицо приняло совсем новое выражение чуть ли не влюбленности, он глядел не на нас, а на море, глядел как любовник, не со слезами на глазах, а с надеждой…
– Массо?..
Хотя я позвала его очень тихо и подбородком указала на выход, Жан это заметил.
– Надеюсь, вы не уходите? Нет, в самом деле! Из деликатности? Вы… сочувствуете моему страданию? Я не требую этого от вас, особенно от вас, Рене.
– Мы расстаемся, мсье? – говорит Массо театральным голосом, закидывая за плечо полу воображаемого плаща.
– Нет, старик, нет. Не будем разыгрывать драму из-за того, что бедняжка Майя…
– Ах, Жан, только не смейте, прошу вас, снова говорить о ней дурно.
Я смеюсь, очень четко при этом понимая, что не говорю того, что должна была бы сказать, и каждое мое слово подтверждает правоту Жана, который только что произнес: «Нет, вы не подруга Майе».
– Бог ты мой, я и не собираюсь, – вздыхает он, невидимый в облаке дыма. – Ведь, по сути, она права, другой такой не найти…
Я с облегчением кидаюсь на указанный путь:
– Не правда ли? Не правда ли?.. Другой такой не найти… Столько подлинной наивности, несмотря на то что она все время делает вид, будто «прошла огонь и воду и медные трубы», как она говорит. Верно, Массо? Когда вы ее дразнили, она так сердилась, что краснела до корней волос, в этом было столько детской искренности…
– Не сомневаюсь, – подтвердил Массо с опасной поспешностью. – Хотя мы часто расходились во мнениях, она говорила столько прелестного – о международной политике, например, и о многом другом, в частности о значении религиозного чувства в современной музыке.
Он потирал сухие ладони, злой, как старая ведьма.
– Такие шутки уже давно вышли из моды, Массо! Вы мне сейчас напоминаете лисицу неопределенного возраста под прекрасной виноградной лозой. А этот господин… Он посмеивается… Ах вы, мужчины! Двадцать пять лет ей от роду, волосы – чистое золото, сияющие белизной зубы, а глаза!.. Вам все отдается, так много, что и не ухватить, а вы еще недовольны! Что вам еще надо, черт возьми!
– Я как раз и хотел у вас спросить, – сказал Жан едва слышно.
– Но, Жан, эта малышка вас любила! Да и вы, к слову сказать…
Я предпринимаю отчаянные усилия, чтобы не сразу изменять тон и не сразу отказаться от своей фальшивой горячности, которая, впрочем, не находит у Жана ни малейшего отклика.
– До сих пор слышу, как она два дня назад жаловалась на вас. Не сомневаюсь, что у нее были на это основания.
– Не менее чем на три или четыре тысячи франков в месяц, говоря ее языком. Нет-нет, я ведь не хам, я просто так, для смеха. Бедная малышка Майя и бедный брошенный я…
Какая мысль таится в глубине его серых глаз? С тех пор как Жан получил письмо, он не позволил себе ни одной непосредственной реакции – глаза оставались сухими, рука не сжималась в кулак, чтобы трахнуть по столу, крик не сорвался с его губ в знак оскорбленного самолюбия.
– Что вы собираетесь делать, Жан? Ее ведь нетрудно найти, эту убежавшую девочку. Не пройдет и двух часов, ну максимум двенадцати, и вы ее настигнете…
– Я?!
Вот он, крик, но я ждала не такого. Этот прозвучал как возмущенный лай. В нем был бунт и гнев, от которого вода пляшет в графинах.