– Вы знаете, что произошло?
– Когда?
– После вашего отъезда из Ниццы.
– Нет…
– Жан бросил меня.
– Да…
– Ах, вы знали? Это Массо вам сказал? После моего возвращения в Париж – я опущу все подробности, ладно? – Жан очень мило дважды навещал меня…
– Вот как!..
– Но хвалить его за это не приходится, потому что всякий раз, когда он становится милым, следует ожидать чего-нибудь плохого… Я не ошиблась, я получила письмо пять дней тому назад.
– Какое письмо?
– Его письмо. Где он пишет, что между нами все кончено.
– A-а? И вы ничего не предприняли?
Резкий ветер гуляет по дорожке вдоль балюстрады и швыряет нам в лицо колючую пыль, Майя придерживает за поля свою шляпу, у меня из глаз текут слезы, но нам и в голову не приходит уйти.
– Как это я ничего не предприняла? О, вы имеете в виду… Ну всякие там сцены… курить опиум, хвататься за кривые испанские кинжалы… Короче, делать глупости!.. Нет, что вы! С таким, как Жан, это не пройдет!..
– А что в нем такого уж особенного?
Майя поворачивается спиной к желтой Сене, облокачивается на балюстраду. Она придерживает рукой свою шляпу под напором ветра, юбка плотно облегает ее живот и колени, будто она стоит на накрененной в непогоду яхте…
– С одной стороны, можно сказать, что в нем нет ничего особенного, но с другой… все в нем особенное… Одним словом, настоящий мужчина. Чем больше мужчин вы знаете, тем яснее вам становится, что в обыденной жизни они все друг на друга похожи. А произойдет какой-нибудь несчастный случай, или там ссора, или другое какое событие, они оборачиваются таким неожиданным образом, что вы глядите на них вот такими глазами, будто видите их впервые. Разве я не права?
– Пожалуй…
– С Жаном это ощущение было еще сильнее, чем со всеми остальными… В какой-то мере оно было у меня с ним с самого начала…
– Он не производил такого впечатления…
Майя криво усмехается, она принимает мою сухую реплику за комплимент.
– И тем не менее… Это такой тип… Никогда не знаешь, как к нему подъехать. Прежде всего, он дико самолюбив.
– В самом деле?
– Вы и вообразить не можете! Если он в чем-либо не прав, попробуйте-ка ткнуть его в это носом и заставить признать свою ошибку, а я на вас посмотрю. Мсье сам все знает лучше всех! У мсье есть свое мнение по любому поводу! Поскольку мсье немного занимался автомобилями, немного финансами, немного политикой – он был одно время генеральным советником в департаменте Иль-э-Вилен, перепробовал всего понемногу, – он считает себя правоверней самого папы римского!..
– Подумать только!
– И знаете, дорогая, он всегда темнит. Когда думаешь, что он на мели, у него, оказывается, карманы полны денег; а когда он ими сорит, то, значит, сидит без гроша… Самолюбивый, как черт!.. Вот самолюбие и не позволяет ему иногда мне отвечать, когда я начинаю орать на чем свет стоит… У него есть особая манерка молча курить, стиснув сигарету зубами и выпятив подбородок…
Я думаю, нет места на свете, где я чувствовала бы себя хуже, чем сейчас здесь. Ветер, слова Майи, стыд, что я их слушаю, – от всего этого меня охватывает какое-то недомогание сродни мигрени, или там морской болезни, или желудочных колик… Увы, я не могу сомневаться в том, что эта женщина страдает! Она страдает, как умеет, пусть это страдание и по ее мерке.
– …и улыбочка у него такая, будто он видит что-то, что вам ни в жизнь не увидеть, будто глядит сквозь стену. Я ему не раз говорила в такие минуты: «Жанна д’Арк и ее видение!»
…Но я не имею никакого права обсуждать качество ее страдания. И вообще, что я здесь делаю? Зачем мне выслушивать всю эту унизительную исповедь? Любой мой вопрос, любое мое восклицание неизбежно вызывают Майю на все большую откровенность, а мое поведение уподобляется тем самым подслушиванию под дверью или вскрыванию чужого письма…
Единственная достойная фраза, мужественный выкрик: «Замолчите! Жан мой!..» – отказывается сорваться с моих губ.
– Давайте походим немного, здесь невозможно дует… Заметьте, то, в чем я упрекаю Жана, не назовешь преступлением. Он просто такой тип, и все… Когда женщина говорит о своем любовнике, что он честолюбив, и мнит себя выше всех, и щедр лишь в меру, то это еще не значит, что его следует повесить. Но в Жане есть еще нечто худшее.
– Что именно?
Мы идем вдоль стены музея Оранжери, защищающей нас от ветра. Надо спешить, воспользоваться этой передышкой и не пропустить самое важное признание, которое оставила «на закуску» бедная брошенная любовница… До чего же я продрогла!..
– Самое худшее в нем… это… его манера сматываться.
– В самом деле?
– Он сматывается как никто, и вернуть его невозможно. Я говорю об этом спокойно, потому что первый шок, к счастью, уже прошел, но Жан поступил со мной точно так же, как с Мартой Биз, притом что она настоящая звезда, и с госпожой… Черт возьми, нет у меня памяти на фамилии! Ну эта вдова, такая шикарная блондинка?.. Да пес с ней, не важно. Он сматывается ни с того ни с сего, и это самое ужасное. Обычно когда кого-нибудь бросаешь, то закатываешь сцену верно? Либо люди постепенно все больше удаляются друг от друга… Так вот, моя дорогая, он сматывается посредине фразы, тихо прикрыв за собой дверь, либо выходит купить сигареты и возникает через какое-то время в форме изящно написанного прощального письма, весьма впечатляющего. Не знаю, такая ли вы, как я, но на меня это производит куда большее впечатление, чем когда устраивают сцену: «Раз мы должны расстаться…» Манера Жана сматываться – самая худшая, потому что, заметьте, он вовсе не из тех, кто опустошает ваш кошелек и исчезает, как дым от сигареты, вовсе нет! Ему пишешь, просишь свидания и встречаешь в назначенном месте господина, которого зовут Жан. Узнаешь его костюм, его галстук, его трость, его запонки, даже звук его голоса. Но что до самого господина… Он так удачно «смотался», что, сколько ни пяль на него глаза, все себя спрашиваешь: «Никак не пойму, спала я с этим человеком или нет?» Послушайте, я не злая, но мне хотелось бы поглядеть в глаза той женщины, которая меня сменила, когда он и от нее смотается!.. Ну вот, теперь еще и дождь закапал, только этого нам не хватало. Пошли, я отвезу вас на своей машине. Кстати, она желтого цвета, но это так, к слову, я не суеверная. Машина и тот, кто ждет меня в ней, – это попытка, бледная попытка…
– Нет, не могу. Мне здесь неподалеку надо кое-что купить…
– Тогда побежали, я отдаю вам половину своего зонтика.
– Нет-нет, бегите к машине, моя одежда не боится дождя… Бегите… Конечно, я вам позвоню…
Она бежит, такая миниатюрная, и ее юбка, которую она приподняла, облегает ее колени, как короткие кальсончики. Она исчезает, куда более легкая, нежели тот груз, что она мне оставила. О, сейчас мне хотелось бы говорить, признаться во всем, выкинуть все из себя, что я только что подавляла в себе…
– Майя!..
К счастью, она не слышит… Я останавливаю проезжающее такси, говорю адрес бульвара Бертье: «И побыстрее, пожалуйста!» А что, если Жан в мое отсутствие взял и смотался?
– Жан!.. А, ты дома!..
– А где же мне быть?.. Что с тобой?
– Ничего… Представляешь… Я попала под дождь и вот вернулась сюда, вместо того чтобы пойти переодеться в гостиницу. Так глупо получилось…
– Возвращаться сюда никогда не глупо.
– Но мне хотелось получше выглядеть… А я пришла такой, какой была прежде.
– Надеюсь. Ты очень похожа на ту путешественницу, что однажды ночью села тут прямо на ковер. Ты мне нравишься…
– Не меньше, чем та путешественница?
– Даже больше.
Я медленно прихожу в себя. Болтовней с Жаном, благожелательными, но мало что значащими фразами я пытаюсь скрыть то смятение, которое охватило меня, когда я расставалась с Майей. По мере приближения к дому оно все возрастало и превратилось наконец в подлинное отчаяние: «Жан уехал… Я чувствую, что он уехал… Я в этом уверена…»
Слова Майи преследовали меня на протяжении всего пути, словно зловещая сила судьбы: «Он сматывается, и вернуть его невозможно…» Когда я увидела узкий дом, ослепленный закрытыми ставнями, мне показалось, что там никого нет, я крикнула, и голос мой зазвучал, как в дурном сне: «Жан!..»
Но он здесь, вот он, живой, невредимый, ходит между пылающим камином, который он специально раздул для меня, и торшером с абажуром в виде светящейся крыши пагоды. Полированные витые ножки кресел отражают пламя, а шелковые занавески на окнах своим насыщенным красным цветом придают комнате праздничность…
– Что с тобой?.. Ты сказала, что пройдешь несколько шагов, чтобы подышать свежим воздухом, а приезжаешь в такси, да еще с таким видом, будто едешь невесть откуда…
– Кажется, я простудилась. Какое здесь живительное тепло!
– На ужин у нас рябчики и венский торт, огромный…
– В самом деле?.. Вот это да!.. А что сказал жестянщик?
– Увидев дверцу с большой вмятиной посредине, он сказал: «Дверца смята».
– От него ничего не скроешь…
Жан ходит взад-вперед, придвигает кресло к огню, поправляет занавески, «убирает» комнату с готовностью гостеприимного холостяка. Проходя мимо меня, он ласково касается моего колена, обеими руками берет за уши, словно за ручки кастрюли, и поворачивает голову так, чтобы было удобно меня поцеловать… Его руки, его тело, его гладкая щека – все это упругое и теплое, все это бесконечно ценно-живое. Я гляжу на него и восхищаюсь им. Он так близок и так свободен; быть может, он всецело принадлежит мне, а быть может, уже потерян для меня…
– И сколько понадобится дней?
– Кому?
– Этому жестянщику.
Видимо, Жан удивлен той паузой, которая повисла между его последней фразой и моим вопросом. Должно быть, она была долгой, и все это время мои мысли бродили вокруг него, и я с горькой гордостью отмечала, какой он цельный, не битый жизнью, созданный, чтобы причинять людям боль, как сказала бы я вчера, – а сегодня я говорю: чтобы