Странница. Преграда — страница 61 из 67

Склонившись над тобой, я придерживаю рукой кружево своей ночной рубашки, которое могло бы тебя коснуться, и едва дышу. Ну неужели ты не слышишь, как гудит моя растревоженная мысль, разбиваясь о сомкнутые раковины твоих неслышащих ушей, о твои бесчувственные ноздри и губы?

Прошло то время, когда я с улыбкой восхищалась твоим сном. Я могла читать и думать, о чем хотела, рядом с тобой, спящим, ты был мне желанен, как чудесные фрукты, высыпанные на мое ложе; я забывала о тебе, потом вновь к тебе возвращалась, и ты не был для меня более ценен, чем все остальное мое достояние.

Что-то пробежало между нами и все это отравило – любовь или только ее длинная тень, которая шагает впереди любви?.. Ты уже перестал быть для меня светящимся и пустым…

Я поняла, какая опасность подстерегала меня в тот день, когда я начала презирать то, что ты мне давал: веселое и легкое наслаждение, после которого наступала удивительная легкость, но я не испытывала благодарности. Это было неукротимое наслаждение, сродни утолению голода или жажды, и столь же невинное… Однажды я принялась думать обо всем том, чего ты мне не давал: я вошла в зону той холодной тени, что шагает впереди любви.

И вот я, униженная, выслеживаю его сон. О сокровище рассыпанных на моем ложе фруктов, может ли быть, что я пренебрегаю тобой, потому что начинаю тебя любить? Может ли быть, Красота, что я предпочитаю твою душу, даже если она недостойна тебя? Значит, теперь появились слова: ревность, предательство, верность, – которые очерняют сияние твоего имени, Красота…

Я снова потратила всю ночь, чтобы вглядываться в тебя, в тебя, которым я гордилась, который был моей прекрасной, но нелюбимой добычей. Увы! Я тебя больше не вижу, я только думаю о тебе. Я чувствую, что разрастающаяся тень любви скоро накроет меня целиком, и я стану еще более жалкой, и мысли мои будут вертеться вокруг таких ничтожных вещей, как: «Любит ли он меня? Предает ли он меня? Пусть небо устремит все его мысли ко мне!..»

Я не обманываюсь на твой счет – еще нет. У меня даже достанет сил бросить тебя, если я этого пожелаю. Ты медленно проснешься – я так хорошо знаю, как поднимаются твои веки, обнаруживая тоненькую полоску глаза, такую же невнятную, как полоска света на горизонте, предвещающая рассвет… Если бы ты проснулся один, без меня, ты, конечно, взял бы в руку эту ленту из моей ночной рубашки… Ты бы больше не слышал по утрам мою песню, всегда одну и ту же, которую я пою для себя, а до тебя сквозь закрытую дверь доносится мой низкий, очень низкий голос…

Нет. Я остаюсь. Здесь, на краю моей бездны, меня удерживает лишь тупой героизм. Я остаюсь. Спи, пока я бодрствую и спокойно воображаю себе свою самую прекрасную судьбу: милосердную смерть, которая запечатлела бы навеки тебя, недвижимого в непроницаемом сне, как образ моей новой любви.

* * *

– Нет… а я другого мнения.

Я сказала только это, ни слова больше. Он вежливо молчит, а я смотрю на море, на островки, кажущиеся пятнами на его глади. Мы не ссорились – не из-за чего да и не о чем. Я не сказала ни слова больше, но этого было достаточно, чтобы обоим показалось, что мы расстались…

У наших ног простирался узкий песчаный пляж, еще сырой, огибающий множество скал, источенных волнами и окаймленных понизу полоской мелких синих ракушек. Это был час отлива, и вода, отступая, обнажала лысые камни. Куда ни кинешь взгляд, нигде нельзя было обнаружить ничего, что нарушало бы гармонию этого бретонского пейзажа или уродовало его, – ни грозовой тучи в небе, ни гривы водорослей на мели, ни остова лодки на берегу, ни строения, кроме дома Жана, серого, приземистого, окруженного с одной стороны посаженной рощей, а с другой – полем красной герани и тощим лугом, спускающимся к пляжу и расцвеченным шиповником, розовой гвоздикой, высохшей, но сохранившей запах, и утесником, шелестящим под ветром.

Это уникальное место на самом краю земли, которое, кажется, удирает с материка, но чудом зацепилось за берег, изрезанный по капризу набегавших волн. Во время прилива от него остается только узенькая полоска – кружево, сплетенное из песка, скал и зелени. А когда вода уходит, возникает широкое меняющееся пространство пляжей, никогда не высыхающих рифов, крошечных озерец, кишмя кишащих всякой живностью, – их горькая вода все время рябится, потревоженная то клешнями крабов или омаров, то ударами хвостов креветок или морских окуней.

Мы приехали сюда на прошлой неделе, в сумерки, окрашенные розовым светом вечерней зари, ее отражением в воде и без времени поднявшейся луной, бледной и легкой, плывущей высоко в небе. Мы захмелели от пьянящего морского воздуха, который мешает заснуть в первые ночи, будоражит кровь и продлевает часы любви в комнате, озаренной лихорадочным синим светом полной луны…

Все здесь оказалось для меня ново и неузнаваемо: вкус соли на губах Жана и на моих тоже, в полдень – дуновение западного ветра, несущего запах приоткрытых ракушек и ароматы прогретой земли и пересохшего сена, когда он вдруг поворачивает и начинает дуть с материка. Водоросли, устрицы, перламутр раковин, злобные крабы, вода, ледяными браслетами стискивающая сперва щиколотки, а потом и колени. И наконец, сам Жан, одно из самых больших моих удивлений, ласковый и полуголый, как фавн… Каждое утро он спускался к морю, провожаемый моим обожающим взглядом. Чуть раскачиваясь, шел он вниз, и легкие тени муаровыми отсветами играли на его бедрах и на великолепном мускулистом треугольном торсе, какой можно увидеть только у совершенных мраморных статуй.

Но он уже устает от ежедневной игры, от песка, теплым саваном покрывающего его мокрую кожу, от молчаливого, бездумного валяния под тентом, вздрагивающим всякий раз, как набегает ветер… Что-то между нами уже неумолимо напряглось, и, казалось, он ждал от меня той фразы, которую я только что произнесла: «Нет… а я другого мнения».

Я теперь уже не знаю, моя ли интонация превратила ее в сентенцию или выражение, с которым Жан ее выслушал.

Мы молчим, и он опускает глаза, потому что какое-то особое чувство достоинства не позволяет ему глядеть, как это делаю я, на отлив и на рыжую стаю рифов. Солнце пробилось меж туч и проложило световую дорожку до самого горизонта – она приковывает мое внимание, для меня это выход из создавшейся ситуации. Но попытаться проследить мой взгляд означало бы для Жана сдаться, согласиться со мной… Нет, этого ждать не приходится, во всяком случае не так быстро.

Я только что его серьезно оскорбила, поскольку позволила себе не согласиться с ним…

– Жан… ты сердишься?.. Ты считаешь, что я не права?

Он протестует, не подымая глаз:

– Вовсе нет!.. Я подчиняюсь…

В самом деле?.. Чтобы меня раздавить?..

Прощай, прощай, я другого мнения… И вот мы снова разделены, очень далеки друг от друга… Стоит мне протянуть руку, и я дотронусь до его волос – соленая вода на них после купания еще не успела высохнуть… Только что наши головы, черные, мокрые, вместе выныривали из воды, а теперь между нами такое расстояние… Прощай, прощай! Это последний раз?

Я чувствую, он потерял всякую надежду. Из-за одного моего слова совместная жизнь стала для него невыносима, он отказывается от путешествия, которое мы задумали, от ночи вместе, которая так влечет и которая скоро наступит. Не то чтобы он ненавидел меня, нет, но он стряхивает меня с себя.

Я молчу. Мое единственное оружие, оружие слабых и расчетливых, – терпение. Я делаю вид, будто забыла о Жане. Но он уже не обманывается на мой счет. Во время наших первых ссор моя нарочитая развязанность животного, которое чувствует себя одиноким, вводила его в заблуждение. Но он быстро сообразил, что я сознательно стараюсь его обидеть, и обижается. Я испытываю какое-то болезненное удовольствие говорить или молчать ровно столько, чтобы все испортить. Мои усилия вовсе не направлены на наше полное слияние, напротив, мне хотелось бы, чтобы оно произошло в результате катастроф, от стихийного бедствия, и я постоянно сгущаю тучи над нашими головами. Мой бедный возлюбленный, невзирая на все, что накапливает вздорное самолюбие, чтобы нас разлучить, подать тебе нужный знак, сохранился ли еще шанс на то, чтобы ты увидел меня в моем истинном свете?..

Ты прощаешь мне все, что хоть в какой-то мере делает меня на тебя похожей. Ты миришься с моей ложью, вспышками гнева, с нарочитой моей тривиальностью, которая, как правило, оборачивается весельем, ибо во всех чрезмерностях, связаны ли они с болью или с радостью, я всецело завишу от тебя. Но сегодня что делать? «Нет… а я другого мнения».

Я это сказала. Я вложила в эти слова этакую театральную значительность, что-то неоспоримое, чтобы показать, что это больше чем бегство от него, это возвращение к тем, кого Жан иногда называет «твоими»… «Твои» – этим словом он пользуется, чтобы обозначить все то, что ему неведомо в моей жизни. Он говорит «твои», словно речь идет о каком-то враждебном племени, кого он инстинктивно ненавидит, «твои» – те, о ком он говорит с глубоким недоверием в те часы, когда глаза его так ясно вопрошают меня: «Откуда ты явилась? Кто ты есть?..» – когда он, кажется, хочет разглядеть в моей тени стольких почти неразличимых и еле видных теней исчезнувших образов, переиначивавших меня каждый по своему образу и подобию… они все тоже были «другого мнения». Из-за них ли только Жан в такие минуты, как эта, приходит от меня в отчаяние?

Любовь – то единственное, что нас связывает, – отдыхает, забившись в какой-то темный уголок, и вот мы стоим друг против друга, не друзья, не родные… Всё – ругань, неуклюжие фразы, быть может даже разрыв – было бы лучше, нежели наша пагубная игра, которая может длиться бесконечно, хотя у Жана такой малый запас терпения: если он дог, то я кошка, взобравшаяся на самую макушку дерева…

Жан, мой нелюбимый любимый… Еще раз мы идем по разным дорогам. Я с горечью возвращаюсь к тому времени, когда я называла его «мое маленькое приключение», «мой Прохожий»… А он, видимо, в своих мыслях возвращается к дням моего изначального совершенства и вновь переживает первые недели нашей любви, задним числом расцвечивая их запоздалой поэзией, – это был тот период, когда он вдруг стал в меня верить, в то, что это надолго, и в то, что я полностью подчиняюсь его воле. Он, видимо, повторяет про себя слова, которые находил в то время, чтобы возвеличивать мои малые добродетели: мое глухое молчание превращалось в его устах в «мудрую задумчивость», а моя всегдашняя лень, которая так бесит его теперь как полное равнодушие ко всему обессиленной странницы, восхищала его в те дни как проявление королевской невозмутимости.