Странница. Преграда — страница 63 из 67

А потом я стою у окна, упершись в подоконник, в привычной уже позе, и отдаюсь ставшему привычным страданию, как вчера, как позавчера, как все предшествующие дни. Мне не плачется больше, я гляжу на бульвар, пожухшую от солнца траву на насыпи, тоже окрашенную зарею, с интересом провожаю глазами проходящее стадо, которое оберегают хрипло дышащие собаки. Случается даже, что я улыбаюсь, глядя на игры уличных кошек, – а почему бы мне не улыбаться, все равно любое зрелище существует на незыблемом фоне моего страдания, нимало его не облегчая.

«Боль отсутствия»… Оттого что я все время невольно твержу эти два слова, все время одни и те же, стоя у этого окна, тоже одного и того же, у меня постепенно странным образом сдвинулся их смысл. Оттого что я стою, склонившись в одну и ту же сторону, опираясь о низкий подоконник, я намяла себе о косяк окна левый бок, и слова «боль отсутствия» связались у меня с физической болью вот тут, ниже сердца, с этим местом, которое я нежно прижимаю к косяку окна…

Боль отсутствия… Это очень простое страдание – такое же простое, как смерть. Как далека я от низменного смятения ревности, от ее убийственного сумбура. Все во мне и в моем несчастье так просто: прежде он был со мной, теперь ушел. И есть только одна надежда, только одно желание – чтобы он вернулся! Любящий или не любящий – это не важно… лишь бы он вернулся… лишь бы вернулся…

Засвистел дрозд. Его свист усиливает сотнеголосое чириканье пыльных воробьев, звучащее не слишком-то музыкально, он скорее напоминает шум мокрого гравия, который насыпают на мостовую. Небо и мостовая стали вдруг одинаково белесыми, но ненадолго – вот-вот взойдет красное солнце. Эти благостные минуты садовники в моем родном краю, озабоченные тем, чтобы собрать холодные и твердые ягоды, называют «часом клубники»…

«Час клубники»… Существуют такие старинные выражения, которые касаются в нашей душе каких-то таинственных струн и вызывают к жизни целый сонм образов и прозрений… Скорее унесем в помятую постель это выражение, чье обаяние вызывает из небытия, увы, необоримое привидение… Из-за того что я стою в такой неудобной позе у окна, меня от усталости сотрясает озноб от воображаемого холода и сразу же возникает чувство страха: а вдруг я заболеваю? Но ни сумасшедшие, ни те, кого пожирают изнутри навязчивые идеи, не заболевают…

Я медленно отступаю от окна, я нерешительно откидываю простыню на постели, которая, я знаю, еще хранит его невнятный запах: нужно не поддаться отчаянию, не нарушить унылое равновесие предстоящего дня взрывом рыданий. А тут как раз встает солнце. Скоро проедет первый поезд кольцевой дороги, потом постучит молочник в окошко подвала, а затем раздадутся шаги почтальона… Он мне ничего не принесет, никакой весточки от Жана… Но после него мимо дома пройдет еще много других почтальонов, и я буду прислушиваться к их приближающимся, а затем удаляющимся шагам – ибо они разделяют мой день на приливы и отливы надежды…

Вот так же настанет время приема ванны, потом завтрака, час послеобеденного сна с приоткрытыми ставнями и час томительной прогулки, а потом – ужина с Массо и вслед за тем – ночь… Снова ночь, душная ночь летнего Парижа. Чего только не отдашь за сырой туман, за низкую тучу, пахнущую росой и влажной землей… Снова ночь, одиночество, бессонница и неизбежное пробуждение…

Иногда я говорю себе: «Нет никаких оснований думать, что не все дни и все ночи будут такими до конца жизни, если он не вернется…» Но это предположение окажется чересчур обывательским, чтобы заставить меня содрогнуться: я ожидаю лишь чего-то невероятного – его возвращения.

* * *

Вот уже месяц, как он ушел. Он расстался со мной, поцеловав меня, – его родители, мол, ждут его в деревне, его отец то ли больной, то ли нет, но требует его приезда… Я сказала Жану: «Пожалуйста, не забудь дать о себе знать!» – с сомнением в голосе, хоть и весело, как говорят с младшим братишкой, уезжающим на неделю, который всегда забывает попроситься на горшок. Он мне ответил: «О чем ты говоришь!» Я глядела, как он пересекает широкий тротуар, не спуская глаз с его спины, которая явно врала. Я его окликнула:

– Жан!.. Прости, я ошиблась, мне показалось, что я забыла положить в машину твой плащ!

Он обернулся, и я успела разглядеть на его красивом упрямом лице, в его глазах, почти зеленых в тени платанов, выражение предательства, нетерпения, своего рода ласковой трусости тех, кто при виде причиняемого ими зла готовы зарыдать…

Если бы в эту минуту я сама была искренней, я протянула бы к нему руки и прошептала бы такие преувеличенные слова, которые только любовь находит простыми: «Если ты уйдешь, я могу умереть. Поверь мне, вполне возможно, что я перестану существовать, если тебя не будет, потому что я тебя люблю. Это же катастрофа, что ты идешь сейчас не ко мне, а от меня. Прости, что я так долго об этом не догадывалась…»

И он ушел, крикнув в последний раз: «До свидания!» Он врал. Я вернулась в его дом и начала ждать «письма», как говорила Майя, «письма, сообщающего, что все кончено».

Я ничего не получила, даже этого письма, от которого я могла бы защититься, спорить с ним, в крайнем случае – угрожать. Я не получила ничего, не считая двух двусмысленных телеграмм, отправленных, видимо, для того, чтобы выяснить, живу ли я все еще в его доме, который мне не принадлежит. Когда я получила вторую телеграмму: «Будь добра вели Виктору выслать костюм для верховой езды сапоги обнимаю», я расшифровала ее по-своему и тут же, не колеблясь, надела шляпу и отправилась в Батиньоль посмотреть, в порядке ли моя мебель, которую я хранила в маленькой двухкомнатной квартирке, служившей складом для моих вещей. Я оглядела все в царящем там мрачном полумраке, вытерла пальцами пыль с расколотого стекла рамки пастельного рисунка, покачала головой и громко сказала: «Нет, не могу». И вернулась в дом Жана.

На следующий день я попросила в гостинице «Мёрис» один из синих номеров, в которых я привыкла жить за последние три года. Пока служащий расхваливал те усовершенствования, которые сделала администрация, называя меня при этом «госпожа Рене», я с ужасом слышала, как в холле скрипки «выстанывали» чувствительный вальс, связанный отныне для меня с таким жгучим воспоминанием.

В этот час я проявила, быть может, самую позорную слабость в своей жизни. Я познала холодный ужас, страх перед змеей, которую никто не видит, но которая ползет где-то здесь под ногами, страх ямы с осыпающимися краями, напоминание при каждом шаге, ежеминутно, о том, что я потеряла… «Нет, не могу». И я вернулась домой к Жану.

Здесь, по крайней мере, меня ничто не отвлекает от мыслей о нем, а чувствительный вальс пою я сама.

* * *

– Что с тобой?

– Со мной – ничего.

Один из нас постоянно задавал этот вопрос, другой отвечал на него, и постепенно мы свели к этим фразам все наши диалоги.

Наше общение свелось к тревоге, ибо во время объятий не говорят. Постепенно слова покидали нас, как, наверно, понемногу глохнут на остывающей звезде и крики, и пение – теплые звуки живых созданий. Наша любовь, рожденная в молчании и объятиях, умирала в объятиях и молчании. Однажды я осмелилась спросить Жана: «О чем ты думаешь?» – но тут же начала смеяться и говорить, не дожидаясь его ответа, одинаково боясь лжи и признания. Я чувствовала его рядом с собой, но трепещущим и выскальзывающим, как птица, уже поднявшая крылья для полета. Однако каждая ночь возвращала его мне, и ни разу я не нашла в себе решимости отказать ему в его желании, которое требовало полной темноты, и я подражала его мрачному и упорному молчанию. После яростной любовной схватки он вырывал наконец у меня негодующее наслаждение, а потом с вызовом покидал меня. Пропасть между нами, еженощно углубляющаяся под тяжестью наших тел, разделяла нас и на остаток дня.

Я дошла до того, что с восхищением разглядывала запечатанные письма, которые приносил ему почтальон, и думала о том, что есть же на свете люди, находящиеся с ним в переписке, обменивающиеся идеями, планами, говорящие с ним о будущем… Люди, которые, хоть и повстречали его на своем пути, познакомились с ним, полюбили его, продолжали после этого жить по-прежнему, думать и вести себя нормально… Я завидовала даже Майе, которая так легко от него освободилась. Я отрицала, мысленно проследив в обратном направлении наш короткий и крутой путь, что может родиться здоровая и сильная любовь после нескольких недель фальшивого товарищества и поцелуя в затылок, – и в то же время память о том тяжелом поцелуе все еще гнет меня вперед… Но если это любовь, то почему мы не более счастливы, чем есть?..

Прошло время задавать себе этот вопрос. Я не посмела спросить его почему, а ведь, может быть, он это знал… Я не посмела. Он был всего лишь мужчиной, который видел меня обнаженной.

* * *

Он ушел. Сказали ли об этом Майе? Виделись ли они? Она была всего-навсего маленькая бедная невинная пророчица. Теперь, когда судьба поставила ее на свое место, я думаю о ней строго. Более того, я обвиняю ее, ее и ей подобных, ее и тех, кто был до нее, я обвиняю их в том, что они были близки с Жаном, который еще не знал меня, что они формировали его для незнакомки, которая непохожа на меня, к которой он стремится, отшвыривая нас всех… Видится ли он с Майей? От этого вопроса моя кровь не бурлит сильнее, никакой оскорбительной картины не встает перед моим внутренним взором: мысль об измене занимает так мало места в моих страданиях… И дело здесь не в моем благородстве или презрении, но я чувствую необъяснимую безопасность и убеждена, что между Жаном и мною не стоит какая-то реальная женщина. Он ушел, выведенный из себя, не могущий больше выносить тяжесть нашего молчания, чреватого какими-то тайнами, но мысленно занятый единственно мною. Однако это не оставляет мне никакой надежды, разве что несколько очищает мою боль, разве что избавляет меня от жалких усилий сравнивать, искать и находить в молодой, хорошо сложенной первой встречной основание презирать то немногое, что осталось от моей красоты. Хотя я уже на пути увядания, меня несколько утешает моя привлекательность, но при этом я не ошибаюсь насчет того, чем могу еще располагать, а что безнадежно утрачено. Если бы горе съедало годы, то я была бы уже глубокой старухой. А так, несмотря на бессонницу, на слезы, которые не всегда удается сдержать, на навязчивую идею, отнимающую куда больше сил, нежели слезы и бессонница, я слежу за своей внешностью, готовая к неожиданному появлению Жана с момента пробуждения до того, как ложусь в постель, и даже Массо ни разу не видел меня разобранной.