— И все же, наверно…
— Нет, нет, — уже с раздражением прервал Вальсуани. — Да если бы даже у меня что-то было, я бы вам не отдал, понимаете? Не имею права.
— А вон ту восковую фигурку? — спросил я.
— Это вещь уникальная, подаренная моему отцу самим автором.
— Но вы могли бы сделать отливку…
— Да, но тогда она уже не будет уникальной, — вполне резонно ответил хозяин.
На том разговор и закончился.
Впрочем, закончился лишь применительно к тому дню. Потому что потом я еще не раз заглядывал к Вальсуани и всегда находил повод заговорить о восковой фигурке, пока он в конце концов не сдался:
— Хорошо… Зайдите через десять дней. Получите, получите вы, наконец, эту бронзовую отливку…
К Рюдье мне удалось попасть благодаря одному соотечественнику, который делал копии античных терракотовых ваз, их раскупали туристы в Лувре. Собственно, он был знаком не с ныне здравствующим Жоржем Рюдье, а с его покойным дядей Алексом, но это был достаточный повод для визита и вступительного разговора на тему «Какой изумительный человек был ваш дядюшка».
По правде говоря, я понятия не имею, каким человеком был покойный Алекс Рюдье, но готов подтвердить, что это был большой мастер своего дела — впрочем, это признавал и сам Роден, чьи лучшие произведения отливались в его мастерской.
Племянник оказался человеком прогрессивных взглядов, и тот факт, что я болгарин, не только не напугал его, но даже в какой-то мере расположил ко мне — правда, это ничуть не приблизило решения интересующего меня вопроса.
В конторе у Рюдье было нескольких чудесных вещей — память о литейном искусстве покойного дядюшки, но больше всего приковал к себе мой взгляд висевший над дверью барельеф Домье «Эмигранты». Разговор, естественно, зашел об этом барельефе, но хозяин, естественно, и слышать не хотел о том, чтобы продать его, так же как и остальные три-четыре работы из бронзы, и хотя мы расстались друзьями, я ушел от него не солоно хлебавши.
Мастерская Рюдье, как и мастерская Вальсуани, находилась в отдаленном предместье. Но в Париже недостатка в транспортных средствах нет, и я раз в две-три недели навещал мастера, привозил ему сливовую ракию, к которой от относился с одобрением, и сигареты, которые принимал лишь из вежливости, ибо курил только свои вонючие «Голуаз». В общем, я надоедал ему до тех пор, пока он, в свою очередь, не поднял руки. Причем это был жест не только капитуляции, но и великодушия:
— Я отдаю вам барельеф за четыреста тысяч. С другого я бы взял столько же лишь за литье.
Всего через несколько лет на аукционе в Галиера 14 июня 1966 года один экземпляр этого барельефа был продан за четыре миллиона триста тысяч, а год спустя другой экземпляр достиг цифры в десять миллионов. Должен добавить, что я приобрел эту работу Домье не для себя, а для нашей Национальной галереи, где до того времени не было ни одной иностранной скульптуры.
С той же целью довелось мне вести длительные переговоры с директрисой музея Родена, мадам Гольдшедер. Ее постоянными клиентами были богатые коллекционеры и большие художественные галереи, располагавшие достаточными средствами, чтобы не торговаться. Но я не располагал подобными средствами и потому попросил замолвить за меня словечко одного знакомого, который занимал в ту пору должность генерального директора национальных музеев Франции.
— Ну, разумеется, я переговорю с ней, — согласился он. — Но галерея Родена принадлежит городу, мне она не подчинена.
Так или иначе, на следующий день я был принят мадам Гольдшедер, столь же обходительной, сколь и несговорчивой.
— У меня есть отливка интересующей вас головы, — сказала она, когда мы наконец подошли к деловой части нашей беседы. — Но почему вы считаете, что я должна уступить ее вам по более низкой цене?
— Прежние наши власти не интересовались Роденом и не приобрели ни одной его работы, как, впрочем, и других французских скульпторов, — начал я издалека. — Между тем люди искусства у нас в стране ценят Родена, и один его оригинал послужит пропаганде творчества этого мастера.
— Но когда что-либо ценишь, следует и платить подобающую цену, — с легкой усмешкой заметила дама. — Именно потому, что я горячая поклонница Родена, я не хочу, чтобы его работы продавались за бесценок. Разве я не права?
Мы еще какое-то время продолжали этот академический спор, но не пришли ни к каким конкретным результатам. Дама с самого начала сказала «миллион франков» и до самого конца не шла ни на какие уступки.
Я сообщил своему знакомому о плачевном итоге моего визита.
— Я сам к ней заеду, — пообещал он.
— Мне так неловко отнимать у вас время…
— Оставьте, — прервал меня генеральный директор. — Дело не в услуге вам лично, а в принципе. Я считаю, что творчество больших мастеров не должно быть предметом торговли. И, думается мне, сам Роден тоже был бы против этого.
Не знаю уж, какие доводы пустил он в ход, но два дня спустя мадам Гольдшедер сама позвонила мне:
— Триста тысяч вас устраивает? Это цена одного только литья.
Этот бюст Родена теперь тоже собственность нашей Национальной галереи, и излишне говорить, что за несколько лет его рыночная цена возросла более чем в десять раз — так же, как и бронзовой статуи Майоля, знаменитой «Леды», которую я выторговал после длительных поисков за сумму, которая даже в те годы была смехотворно мала для работы Майоля.
Частые мои прогулки по Блошиному рынку постепенно вовлекли меня в новую сферу искусства — негритянскую скульптуру. Собственно, это была для меня не такая уж новая сфера, я уже давненько заглядывал в лавки, где продавались африканские маски, изучал экспонаты в Музее человека и даже сумел проникнуть в его обширные запасники. Но эта материя требовала серьезных знаний, иначе не научишься различать стили различных племен и не сможешь отличить настоящую статуэтку от ремесленной поделки, изготовленной год-два назад где-нибудь на Берегу Слоновой Кости. Поэтому я сначала потратил довольно много времени на изучение соответствующей литературы, разглядывание товара и разговоры с торговцами, а уж потом перешел к рискованной, но куда более увлекательной деятельности коллекционера.
Даже самые старинные произведения африканской деревянной скульптуры, именно потому, что она деревянная и именно потому, что африканская, датируются не слишком отдаленным временем. Созданные в тропической зоне, подверженные губительному воздействию влаги и термитов, не говоря уж о массовых сожжениях «цивилизованными» миссионерами, эти произведения датируются в лучшем случае лишь концом прошлого века. В Европу они попадают чисто случайно, их привозят торговцы не как произведения искусства, а как бытовые курьезы, не обладающие особой ценностью.
В начале этого века африканская скульптура привлекает внимание лишь отдельных художников, представителей авангардистских школ, и становится предметом массового коллекционирования лишь по окончании первой мировой войны, после нескольких больших выставок, организованных такими торговцами, как Девамбез, Поль Гийом и др.
Период между двумя войнами — это в основном время, когда европейцы грабили произведения негритянской скульптуры, уцелевшие в селениях племен бауле, бамбара, догон, бобо, дан, ашанти, бамилеке, балуба и других так называемых «племен скульпторов», потому что далеко не каждое африканское племя создает пластические изображения. Когда же наличные запасы начинают иссякать, изобретательные торговцы приступают к массовым заказам новых партий товара. Но это уже ремесленное подражание старым образцам или невежественная комбинация местных традиций с европейскими влияниями. Искусство умирает, уступив место тем топорным фигуркам красного и эбенового дерева или слоновой кости, которые антиквары предлагают невзыскательным любителям экзотики.
Однако проблема материала — это лишь одна из многих проблем, связанных с подлинностью африканской пластики. Существует целый ряд тонкостей, которые я постепенно постигал не столько из книг, сколько от торговцев, умеющих и рассказать и показать. Таких торговцев на Блошином рынке было несколько. Самый молодой из них занимал нечто вроде навеса в одном из дальних уголков Вирнезона. Обе стены — обе, потому что других вообще не было, — были увешаны масками и фигурками, все — племени сенуфо. Сам владелец сарая обычно сидел в углу, уткнувшись в книгу.
— Вы продаете только сенуфо? — спросил я, когда впервые попал в это сыроватое и крепко продуваемое местечко.
— По правде говоря, я распродаю свою собственную коллекцию, — спокойно ответил юноша, поднимая глаза от книги. — А она состоит только из сенуфо.
— В таком случае, большая часть этих работ, наверно, подлинная…
— Все, без исключения. Есть постарше, есть поновее, но все работы настоящие.
Он поднялся со стула и стал показывать мне произведения одно за другим, неторопливо, подробно перечисляя их достоинства.
После долгого осмотра я выбрал одну ритуальную маску.
— Почему вы решили распродать коллекцию? — спросил я, уплатив за покупку.
— Потому что ушел от отца, — без стеснения ответил юноша. — А я учусь, надо же на что-то жить.
— Да. Это в какой-то степени выход…
— Не знаю… не уверен… Запасы быстро тают, а пополнить нечем. Я не в силах состязаться с другими торговцами ни в покупке, ни в продаже…
Впоследствии я еще не раз заглядывал к нему во время своих прогулок по рынку и при каждом посещении убеждался в том, что стены навеса все более оголяются. Последний раз я был у него поздней осенью. Дождь зарядил с самого утра. Мерный и упорный, он изливался длинными тонкими струями и, казалось, не думал останавливаться до самой весны. Юноша, закутавшись в плащ, сидел на обычном месте в углу и пытался читать, что было, вероятно, нелегко, так как в этот еще не поздний час было сумеречно, как вечером:
— Неужели вы останетесь тут и на зиму? — спросил я после того, как мы поздоровались.
— А что мне тут делать зимой? — он пожал плечами и красноречиво поглядел на стены, где висели всего три совершенно источенные фигурки и две маски в столь же плачевном состоянии. — Я торчу здесь потому, что уплатил за аренду до конца месяца. А потом посмотрю… Мне обещали в одном месте работу на полдня… Поденщиком на кухне, но за неимением лучшего…