ятно, прошла бы куда спокойнее.
Не так уж приятно признаваться в этом даже самому себе, ведь и ребенку известно — настоящий писатель лишь тот, кто пишет потому, что не может не писать, не поделиться тем, что распирает его сердце. Допускаю, что такие люди, которым само Провидение предназначило быть творцами, действительно существуют на свете. Но мне известно, что многие, которым это предопределено роком не столь уж категорически, кокетливо лгут, будто писать для них необходимей, чем дышать. И горечь от сознания, что я не принадлежу к первому типу людей, в какой-то мере компенсируется утешительной мыслью, что я не принадлежу и ко второму.
Сдается мне, что даже бесспорно наделенные писательским талантом люди не обязательно становятся писателями — вопреки этой пресловутой жажде поделиться тем, что ты носишь в себе, стремлению сбросить с себя ношу, накопленную работой твоей мысли и фантазии. Потому что эта жажда может быть утолена иначе: можно ведь не писать, а говорить — способ гораздо более простой и древний. Известно, насколько легче становится на душе, когда выговоришься. Это относится даже к человеку, обладающему литературным даром, независимо от того, реализовался этот дар или он еще только в зародыше.
Был у меня в молодости приятель, которого звали Замбо, обладавший, по общему мнению, огромным дарованием. Сначала он предпринимал какие-то попытки использовать его. Купив в ближайшем киоске химический карандаш и бланки для заявлений, он садился в полутемный угол «Трявны» и здесь, осушив стаканов десять вина, сочинял страниц десять художественной прозы. Это были не то рассказы, не то раздумья — нечто напоминающее тот гибридный жанр, рождение которого наша критика возвестила лишь несколько десятилетий спустя. Так что будь Замбо еще жив и не принадлежи он к тем, кому плевать на славу и реноме, он бы по праву претендовал на роль родоначальника жанра. Иной раз он читал нам свои сочинения — под вечер, в той же «Трявне», прежде чем начинала звучать модная песенка в исполнении скрипача Макарыча и аккордеониста Саши Лукича:
Сердце, тебе не хочется покоя,
Сердце, как хорошо на свете жить…
Замбо писал свои рассказы, как истинный художник; не помышляя о благах земных и даже не претендуя на публикацию. То единственное, что ему приятно было получить в уплату, он получал: восхищение всей нашей компании. И все же со временем творческие взлеты в его жизни стали редеть — вернее, облекаться в более непосредственную и простую форму: он говорил, комментировал, передавая в общее пользование свои остроумные словечки или причудливые ассоциации. Ему не угрожала опасность задохнуться или лопнуть от того, что распирало его сердце, потому что он давал этому выход. И, обладая столь щедрым дарованием, писателем не стал.
А вот был у меня другой знакомый, значительно старше меня — тот действительно стал писателем. Не будучи Чеховым нового времени, он тем не менее не был лишен и некоторых способностей. Однако и у него писательские взлеты угрожающе редели, сменившись не рассказами за трактирным столиком, а попытками занять высокий пост. Впрочем, его голова продолжала что-то рождать. Было мучительно слушать его разглагольствования о сюжете будущей книги. Она так и оставалась ненаписанной, так же как и следующая и еще следующая. Если бы мысль занимала место в пространстве, он заполнил бы фолиантами своих неосуществленных замыслов весьма поместительную полку.
Нельзя не признать, что общество делает немало для того, чтобы своевременно распознать вундеркиндов. Чтобы не упустить математически одаренных детей, мы в расширенном объеме преподаем математику даже детям, у которых нет никаких математических способностей и которым математика никогда не понадобится. Тем не менее есть математически одаренные люди, которые никогда не будут заниматься математикой, как есть литературно одаренные люди, которые не написали и не напишут ни одной книги. Конечно, вряд ли по этой причине число вакантных мест в той и другой сфере угрожающе возрастет. Они закономерно заполняются лицами, лишенными каких бы то ни было дарований, кроме единственного: стремления к успеху.
Не знаю, насколько это стремление свойственно мне, но, признаюсь, я никогда не ощущал в себе фатальной предначертанности к литературному поприщу. И если это относится даже к поэзии и прозе, которым я отдал особенно много времени и которыми был особенно сильно увлечен, то к прочим сферам литературной деятельности — тем более. Мои успехи в области философии ограничиваются университетским дипломом. Работа в области эстетической теории сводится к лекциям, бесконечному числу лекций на протяжении четверти века — они произнесены и растаяли в воздухе. Труды в области искусства — доклады и статьи — давно канули в вечность, да есть еще несколько монографий, которые я и сам-то едва ли возьмусь перечитывать.
И когда я, бывает, размышляю о себе и о пройденном мною пути — как свойственно всем нам на склоне лет и на склоне ночи, — меня охватывает тягостное сомнение: а что, если я всегда был и буду всего лишь чудаковатым коллекционером, не больше.
Само собой, коллекционер коллекционеру рознь, и даже в припадке жесточайшей самокритики я не кажусь себе собирателем спичечных коробков, хотя никогда нельзя знать, что тебя ждет и до чего можно докатиться. И все же если существует страсть, которая на протяжении долгих лет неукротимо поглощала все мое свободное время, — это коллекционирование.
Я не слишком люблю это слово, означающее, в сущности, собирательство, но вынужден пользоваться им, потому что с течением времени оно приобрело оттенок, благодаря которому оно несколько отошло от своего буквального смысла. Собирательство как таковое присуще не только человеку, но и ряду зоологических видов — млекопитающим, птицам, насекомым. И человек развился как человек не благодаря собиранию того, что предлагала ему природа, а благодаря переработке даров природы посредством труда и орудий труда. Но рефлекс собирателя в той или иной степени дремлет в каждом из нас, проявляется ли это в том, что вы заполняете свое жилище полезными предметами, или собираете коллекцию серебряных пряжек для пояса, или же, подобно Плюшкину, копите груды всякого хлама.
И все же коллекционерство отличается от простого собирательства, причем дело тут не в языковом педантизме, а в многовековой деятельности самих коллекционеров, придавших этому понятию особый смысл.
Одна из характерных черт упомянутой деятельности состоит в том, что она не преследует узкопрактических целей. Человек, покупающий мебель, чтобы благоустроить свой быт, — не коллекционер, он просто обставляет квартиру; коллекционер же — хоть он может и пользоваться приобретенной мебелью — приобретает ее не ради того, чтобы ею пользоваться. Репродукции, собранные в свое время моим отцом, были не коллекцией, а просто собранием для чисто учебных целей. Однако и собрание картин — подлинников, купленных с единственной целью вложить деньги в ценности, которым не угрожает инфляция, тоже не есть коллекция, как бы значительны ни были эти картины сами по себе, а лишь материальный результат финансовой операции. Даже самые крупные торговцы картинами на Западе не имеют никаких шансов сойти в глазах публики за коллекционеров, хоть и хранят в своих складах сокровища, которым позавидует любой коллекционер.
Невзыскательное собирательство, даже если оно не преследует никакой корысти, тоже еще не настоящее коллекционирование. Человек, забивший свою квартиру без разбору купленным старьем, загромождает свой быт, но не создает коллекции.
Истинное коллекционирование лишено грубых материальных соображений. Оно ведется на основе определенной системы и сообразно с определенными критериями. Система может быть выработана самостоятельно или заимствована из какого-либо пособия, а вот критерии всегда бывают личные. Они отражают степень понимания и вкус самого коллекционера.
Именно поэтому коллекционирование в определенных обстоятельствах может уподобиться творчеству, а сама коллекция стать оригинальным художественным произведением, отражающим в какой-то степени личность самого собирателя. Только творчество это — с помощью готовых элементов, с помощью произведений, созданных другими людьми, то есть бледное подобие творчества, псевдотворчество. Потому что в конечном счете коллекционер — это поклонник, а не созидатель. Причем поклонник платонический, не имеющий никаких шансов стать отцом.
Первые мои собрания, как у всех мальчишек того времени, состояли из разноцветных стеклянных шариков, раскрашенных игральных костей или оловянных солдатиков. Потом все это уступило место книгам. Само собой разумеется, я охотился за книгами для того, чтобы их прочесть, но, будучи прочитанными, они превращались в бескорыстный объект коллекционирования. Я терпеть не мог рваных или выпачканных книг. Каждую неделю расставлял их и переставлял, переплетал в синюю, зеленую или красную бумагу, наклеивал маленькие круглые ярлычки и пронумеровывал. К приключенческим романам я добавил обнаруженные на чердаке томики Гейне на немецком языке. В немецком я не смыслил ни бельмеса, но томики были так красиво переплетены, золотые корешки так сверкали, что я не мог не включить их в свою библиотеку.
Потом, естественно, подошла очередь почтовых марок, но с филателией мне не слишком везло, потому что денег на покупку марок никогда не было и единственным источником для пополнения коллекции служили старые конверты да еще то, что я выменивал у других мальчишек не богаче моего. Помнится, лишь однажды в этой области выпал на мою долю успех, и то не коллекционерский, а чисто материального свойства, и обязан я им был персидской серии.
Возвращаясь домой из школы, я обычно делал небольшой крюк, чтобы пройти мимо филателистического магазинчика и поглазеть на выставленные в витрине марки — не рассчитывая что-либо приобрести, а просто чтобы пофантазировать, что было бы, будь эти марки моими. Однажды, подойдя к магазинчику, я увидел несколько персидских марок со знакомой эмблемой «лев и солнце» — они были позолочены и посеребрены по краям и потому показались мне необыкновенно красивыми. До того красивыми, что я осмелился переступить порог и спросить о цене.