Странные существа — страница 3 из 37

В колокол, висящий на временной деревянной звоннице, усердно бил отец Пахомий. Я молча прошёл мимо него, перекрестился и вступил под ветхие своды.

Отец Силуан служил всенощную, можно сказать, под открытым небом. Конечно, ни Царских врат, ни иконостаса тут ещё не было. Кое-где на стенах висели образа, старинные потемневшие доски соседствовали с бумажными глянцевыми картинками, явно вырезанными из календарей. Голос настоятеля поднимался под своды, открытые вечернему небу, и растворялся в нём. Он служил размеренно и неторопливо, будто перед ним лежала вся вечность. Пение его было уверенным, благозвучным, но каким-то резким. Батюшка предпочитал греческие распевы, и, что меня поразило, часто переходил и на греческий язык. Пахомий подпевал ему, как умел – и за диакона, и за клирос. Я представил, как они служат так дважды в день – год от года, вдвоём, в полуразрушенном храме среди огромных мрачных сопок, и снова невольно поёжился. А ведь раньше старец жил тут один, и греческим распевам внимали только окрестные лисы и рыси.

Старец помазАлся, почему-то не снимая клобук, лишь слегка сдвинув его. Потом помазАл Пахомия. Я подошёл к сбитому из ящиков аналою и принял на чело елей. Рука батюшки, к которой я прикоснулся губами, была мозолиста, густо покрыта жёстким чёрным волосом, суха и прохладна, как мощи.

Сумрак, разбавляемый рваными язычками свечей и несколькими лампадами, вдруг взорвался магниевой вспышкой. Саша снимал от входа. Этот парень непрошибаем! Двадцать раз инструктировал его, как вести себя в монастыре, но он по-прежнему готов наплевать на всё ради хорошего кадра. Впрочем, в его положении все поучения уже можно пропускать мимо ушей и делать то, что считаешь нужным – но какой же я идиот, что взял его с собой!..

Однако отец-настоятель, судя по всему, нисколько не разгневался на помеху в службе. Он спокойно поднял глаза на фотографа и подозвал его движением руки с кисточкой. И – о чудо! – желчный агностик Саша, гордо умирающий двадцатипятилетний пацан, опустил камеру и смиренно подошёл под елеопомазание.

Спали тихо и бестревожно, на сыроватых тюфяках, под целыми ворохами старых одеял. В желудках у нас была незатейливая вечеря – молодая картошка с монастырского огорода, да только что пошедшие колосовики – подберёзовики и маслята. Тайга вокруг угрожающе молчала, изредка доносилось потрескивание ветки или крик ночной птицы. Где-то на краю сознания шёлково шелестело озеро. Призрачный ветерок юркал сквозь дырявую крышу. А мы спали.

Колокол разбудил меня на рассвете. Я рывком поднялся с лавки. Сашка спал мёртвым сном, лицо посерело и исказилось, на совершенно голой после лучевой терапии голове проступили капельки пота – видимо, боль вернулась к утру, но он так устал, что не проснулся. Быстро одевшись, я тихо вышел на улицу.

Монахи готовились к литургии. Перед деревянным крестом на могиле первого настоятеля – преподобного Силуана Рысеозёрского (думаю, ещё и монашеское имя основателя обители привело сюда современного отца Силуана) стоял грубо сколоченный престол, на котором разложен был старый-престарый антиминс. Я разглядел на нём только четырёхконечный крест и полустёртые греческие надписи.

Опять послышались греческие распевы и молитвы. Я не думал причащаться – не читал накануне каноны, и, хоть с вечера не ел и не пил, не чувствовал себя достойным подойти к Чаше. Но отец Силуан жестом подозвал меня к самодельному аналою, на котором лежал крест и Евангелие.

– Причащаться будешь? – спросил он отрывисто, без всякого елея в голосе.

– Не готов, батюшка, – ответил я. Почему-то стало жутко. Впрочем, перед исповедью всегда так.

Настоятель резко мотнул головой.

– Готов, – убеждённо сказал он. – Каяться есть в чём?

Мне было в чём каяться. Отношения с женой и дочерью, с которыми не живу уже несколько лет. Новая любовь. Безуспешные попытки воцерковиться. Заказы на левую рекламу в газете. Ежевечерние редакционные пьянки. Да много ещё чего. Я журналист и живу в смутные времена. Я человек.

Была не была!

Подойдя поближе к батюшке, я начал рассказывать, но он прервал меня в самом начале.

– Всё знаю. Вставай на колени.

Почти помимо воли я преклонил колена и ощутил на голове лёгкое бремя епитрахили.

– Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти чадо Евгения, и аз недостойный иерей Его властию мне данною прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.

Слушая знакомые слова разрешительной молитвы и почти физически чувствуя, как бремя грехов покидает душу, я всё думал, думал: «Неужели и правда знает? Откуда?..» Я был в опасном состоянии доверчивого недоверия. Для моей работы это катастрофа. Но сейчас я не работал.

Когда пришло время освящения Даров, отец Силуан благоговейно снял клобук. Несмотря на святость действия, я невольно вздрогнул – голова настоятеля была повязана плотной чёрной повязкой. Неужели он служит с повреждённой головой? Ведь кровоточивым нельзя… Впрочем, никакого кровавого пятна по повязке не расплывалось. Мало ли что у него там…

Когда я подходил к причастию, позади опять защёлкала камера. Батюшка этого как будто не заметил.

После завтрака – горячий хлеб с прошлогодним черничным вареньем и травяной чай – начался долгий, жаркий и исполненный трудов день. Монастырское хозяйство было небольшим, но для двух человек работы более чем достаточно. Две лошади, требующие сена, огород, грибы-ягоды в лесу, рыба в озере – всё надо заготавливать, иначе зимой зубы на полку. Да маленькая хлебопекарня. Да восстановление храма. И много-много всего.

Я всё время старался оказаться рядом со старцем. Интервью он мне, конечно, даст, но очень полезно видеть его в привычной обстановке, понаблюдать, может быть, услышать пару интересных фраз. Но настоятель словно бы читал мои мысли и всё время отсылал от себя подальше – благословлял то строить поленницу, то помочь отцу Пахомию в пекарне, то набрать в лесу крупной сладкой земляники к вечере.

Придя из леса с полным лукошком, я случайно подсмотрел поразительную картину. Сашка, который весь день крутился у всех под ногами, то и дело щёлкая камерой, видимо, совсем раскис. Во всяком случае я знал, что морфин он себе колет в самом крайнем случае. Наверное, тот как раз настал. Метастазы уже пошли парню в ноги, и боли, надо думать, были страшными. Серый Саша сидел на бревне, дрожащей рукой пытаясь попасть в вену. Неведомо откуда чёрным вороном возник отец Силуан – закатное солнце на миг заслонила его развевающаяся ряса. Он молча взял шприц, сказал Саше что-то, легко и быстро коснулся рукой его головы. Сашка как сидел, так и остался, а настоятель исчез, унося наркотик с собой.

– Как ты? – спросил я, подойдя к фотографу.

Тот поднял на меня глаза. Они были какими-то удивительными – не мутными, не бессмысленными, наоборот, ясными. Слишком ясными.

– Нормально, – ответил он со странным спокойствием, встал и быстро ушёл.

Я только пожал плечами. Если отец Силуан и манипулятор, то его способности в этой области уникальны. Уже это оправдывало мой приезд сюда.

После всенощной настоятель позвал нас в трапезную, вернее, за длинный стол с самодельными лавками на задах храма, где монахи по тёплому времени вкушали плоды земные. После длительного благословения, возглашённого старцем, отцы к трапезе не приступили, хотя на столе уже стояли щавелевые щи, свежевыловленная жареная плотва, зелень с огорода и собранная мной земляника. Горела керосиновая лампа.

– Достоин еси Господи прияти славу и честь и силу, яко Ты еси создал всяческая и волею Твоею суть сотворена, – тихо запел Пахомий.

Настоятель взял початую бутыль церковного кагора, который здесь берегли, словно драгоценность, плеснул чуть-чуть в круглую пиалу, долил тёплой ключевой водой и стал читать греческие молитвы. Сашка изо всех сил таращил глаза и, думаю, жалел, что не взял камеру. Сам я был удивлён побольше его – знал, что происходит необычное.

Это была настоящая агапа, «вечеря любви», литургия первохристиан. Я слышал, что кое-где по приходам этот обычай возрождается и что отношение к этому в Церкви настороженное.

Отец Пахомий отвечал на молитвы настоятеля «аминь», иногда «ей, аминь», а когда настоятель закончил молиться, возгласил по-русски:

– Сидящему на престоле и Агнцу благословение и честь и слава и держава во веки веков.

Казалось, окрестные горы, лес, озеро и само небо торжественно притихли, внимая церемонии.

– Если кто свят, пусть подходит, а кто нет, тот пусть кается, – проговорил отец Пахомий.

Старец переломил ковригу хлеба, обмакнул в пиалу и откусил кусочек. Переломил ещё раз, обмакнул и передал Пахомию. Тот откусил так же благоговейно. Настоятель протянул хлеб мне.

Я был в растерянности: несомненно, это было причастие, но вопиюще неканоничное… Я опасался быть втянутым в какой-то еретический ритуал. Однако выхода не было. «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного», – пронеслось в моей голове, и я откусил мягкое, сладковатое, отдающее ветром над полем пшеницы и солнцем над виноградниками.

Приобщился.

Последний кусок достался ничего не понимающему Сашке.

Потом, как и следовало на агапе, мы тихо и степенно приступили к еде, прерываемой речами настоятеля. Сейчас, да и сразу после той вечери, я не смогу точно вспомнить, что он говорил. Речь текла гладко-увесисто, словно спокойный, но мощный поток. Это была даже не проповедь, просто рассказ о душе, её месте в мире, борьбе и страданиях. О поющих в вышине ангелах и нечисти в тёмных провалах. О невидимой войне, тысячелетия ведущейся вокруг нас и за нас, в которой мы побеждаем и гибнем, но иной раз даже не сознаём этого. Иногда старец прерывался и что-то пел по-гречески, на латыни и ещё каких-то странных языках. Иногда по-церковнославянски пел Пахомий.

Это продолжалось долго, может быть, несколько часов. Ночь опустилась на тайгу. В сопках тревожно закричала птица, откуда-то издали ей ответило мяуканье рыси, на озере шумно плеснула щука. И настала тишина. Лампа выхватывала из темноты стол с остатками ужина, белую, как снег, чашу, бороду Пахомия и огненные глаза Силуана.