Странный брак — страница 2 из 2

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Большая беда излечивает малую

Бернат вздохнул свободнее, лишь потеря сапога вызывала у него чувство досады. Он хорошо представлял себе, как смешно выглядит босиком, — но что же делать, не может же он надеть один сапог и хромать, как Гораций в своей "Ars poetica" [ "Искусство поэзии" (лат.)] храбро мешавший ямб с хореем. Жига задумался. Эхе-хе, дурная это примета! Чем может он теперь помочь Яношу? Даже в изодранном платье и дырявой шляпе человек остается человеком, босиком же и Наполеон не Наполеон. Бернат порылся в памяти, перебирая события всемирной истории, и отыскал лишь одну успокоительную аналогию: однажды, убегая с поля битвы, Михай Телеки[29] увяз в грязи; ногу-то он вытащил, хоть и с трудом, а сапог так там и остался.

"Ну что ж, — подумал Бернат, — что потеряно, того не вернешь. А сейчас — скорей отсюда!" Крадучись, он пробрался через сад Ижипь и, никем не замеченный, достиг их дома.

Идти напрямик через двор было небезопасно — мало ли тут разной челяди. Держась поближе к каменной ограде, Жига обогнул дом. Заглянув в единственное освещенное окно, он увидел одну из барышень Ижипь. Она сидела у стола и забавлялась с белым мопсом: ласкала и гладила собачку, завязывала на ее шее голубой бантик.

Жиге невольно вспомнилась история с шимпанзе, и ему пришла в голову озорная мысль: положить на окно уцелевший, но теперь уже ненужный сапог, — вот была бы пища для догадок!

Еще два-три шага, и вот Жига на дороге. Он свободен, как птица! Но что предпринять? Кому жаловаться? Кого звать на помощь? Здесь ведь все зависят от Дёри и боятся за свою шкуру.

Поразмыслив, Жига двинулся к корчме достопочтенного То-ота. Ему трудно было идти босиком по камням и рытвинам, но он шел и шел вперед, задыхаясь от быстрой ходьбы (бежать он не решался, не желая привлекать к себе внимание). Встречные удивленно вглядывались в темноту и, не слыша шагов, решали, что это какой-нибудь босоногий бродяга.

В домике корчмаря светилось только одно окошко. Когда Бернат постучался, Тоот как раз собирался раздеваться. Его хозяйка, лежа на краю постели и оставив место у стены для своего супруга, курила трубку.

— Кто там? — спросил Тоот и приоткрыл окно.

— Это я, прохожий студент.

— А-а!! Я из тысячи узнаю ваш голос. Сейчас открою. Иоганна, дай-ка ключ, он у тебя под подушкой.

Господин Тоот взял свечу и вышел. Впустив студента в питейный зал, он крайне удивился, заметив, что Бернат босой.

— Ах, произошли кошмарные события, ужасная история!

И Бернат подробно рассказал обо всем, что случилось.

Добрый малый ушам своим не верил. Он то и дело скреб затылок и в такт рассказу покачивал головой, руки его непроизвольно сжимались в кулаки; широко раскрытыми глазами он уставился на Берната, — по всему было видно, что трактирщик сильно взволнован.

— Опять эти попы! Все зло в попах! — гневно воскликнул хозяин и сразу же прикрыл рот рукой. — Тсс! Говорите тише, а то услышит моя жена; эта ханжа спит в соседней комнате. А во всей истории поп-то оказался слугой дьявола! Недаром ему запретили появляться в доме, верно что-нибудь там натворил. Потому-то все и делалось наспех. Ну что ж, поживем — увидим. Такие дела не могут долго оставаться в тайне. Не пройдет и девяти месяцев… хе-хе-хе!

— Что вы говорите? — вскричал в ужасе Бернат (у бедняги даже волосы встали дыбом). — Неужели вы думаете?..

— Именно так и думаю. Человек, как известно, не грешит без причины. Фиалка распускается из своих семян, капуста из своих, картошка из клубеньков вырастает, а грехи человеческие — из других грехов. Ежели барон пошел на это из жадности, то что могло заставить попа решиться на этакий рискованный шаг? А потом, поверьте мне, и баронессы созданы из того же фальшивого ребра, что и прародительница Ева. Остается только пожалеть, что в прошлый раз вы не отведали моих цыплят. Ай-яй-яй! Что же намерена ваша милость еейчас предпринять?

— Прежде всего хочу освободить моего друга.

— А сколько у вашей милости солдат и пушек?

— Ничего у меня нет. Но я пришел к вам попросить верховую лошадь, чтобы добраться до Патака, где живет Фаи, опекун Бутлера; он очень влиятельный человек и наверняка сообразит, что надо делать. А еще одолжите мне, если можно, пару сапог.

При этих словах Тоот сразу помрачнел и покачал головой.

— Сапог я не дам, хоть господин Гибара, сапожник из Тальи, принес мне сегодня новые, шевровые, да такие, что и князю под стать. Но… но, если господин Дёри узнает, что я одолжил вам сапоги, завтра же он вышвырнет меня из деревни вместе со всеми пожитками… Коня я вам тоже не дам, зато дам мудрый совет: уведите одну из моих лошадей; там же, на конюшне, и седло висит на гвозде.

— Как?! Я должен украсть лошадь?

— Ну, послушайте, оба мы — дворяне и, конечно, сумеем понять друг друга. Господин сможет потом вернуть лошадь, но в деревне все должны думать, что верховую у меня украли. Вы понимаете меня? А я сейчас же позову к себе конюха, чтоб он натер мне мазью спину, — это единственное из оставшихся мне земных наслаждений. Вы же тем временем спрячьтесь за стойку, а потом выходите, берите свечу и спокойно седлайте на конюшне сивую. Ищи ветра в поле! А знаете ли вы, какое наслаждение, когда вам натирают и массируют спину! Правда, для пользы дела необходимо, чтоб человек перед этим плотно покушал, это, так сказать sine qua non [Обязательное, непременное условие (лат.)] но у меня постоянная тяжесть в желудке. Н-да… Но попы-то, а? Ну и попы! Эта история не выходит у меня из головы.

Бернат согласился на предложение корчмаря. Да и как он мог не согласиться?

Все произошло, как по-писаному: конюха позвали в дом, и Бернат сумел незаметно пробраться в конюшню, где быстро нашел, что требовалось, оседлал лошадь, и спустя несколько минут она уже весело мчала его по дороге на Петрахо.

За Петрахо следует нынешняя Йожеффалва. Тогда эта деревня называлась иначе. Да и вообще весь комитат Земплен выглядел в те времена совсем по-иному. Сейчас вся территория комитата напоминает своими очертаниями сапог с ботфортом (какие носил Ракоци в Беч-Уйхее), в начале же прошлого века она походила скорее на запеленатого младенца. Ножницы венского двора искромсали волшебный край холмов и долин, взрастивший куруцев. Местность за Тисой, поблизости от Виша, Кенезле и Залкода, и южнее — Чобайд, Ладань и Тар-дош прирезали к комитату Сабольч. Комитату Унг тоже кое-что перепало, правда в обмен на Синнайский уезд. Люди, конечно, остались на своих старых местах и думали, и чувствовали, и тосковали, как и прежде. Зато теперь они не собирались на ко-митатские дворянские сеймы в Уйхее. Большое желтое здание комнтатского собрания в этом городе — настоящее осиное гнездо, там зреют зерна крамолы.

В Йожеффалве Бернат повстречался со знакомым возчиком из Патака, дядей Череиешем, который вез пустые ульи и, остановившись у корчмы, кормил лошадь.

— Ну, что нового в Патаке? — спросил Бернат.

Возчик сообщил все последние новости: сегодня на рассвете на берегу Бодрога нашли зарезанного человека и сегодня же по этому делу в Патак прибыл вице-губернатор, благородный господин Тамаш Сирмаи; он и сейчас еще в Патаке. ("Само провидение послало его туда", — решил студент.)

— Не у почтенного ли господина Иштвана Фан остановился вице-губернатор? — спросил студент у дяди Черепеша.

— Нет, у управляющего имениями. Господин Иштван Фаи очень расстроен и поэтому даже не звал его…

— Надеюсь, с ним не случилось никакого несчастья? — испуганно спросил Бернат.

— Да как сказать… — пробормотал Черепеш, — дело в том, что его милость выписал из-за границы на тысячу форинтов каких-то тюльпанных луковиц…

— Знаю, из Голландии. Я сам составлял письмо-заказ еще перед пасхой.

— Так вот, прибыли, стало быть, эти луковицы по почте, в специальных ящичках, завернутые в вату. Сегодня господин Фаи собрался сажать их, вынес в сад и положил на окошко домика, где живет садовник, а сам стал подготовлять землю для этих заморских растений. Пока он, стало быть, возился с грядками, работавшие в саду поденщики-словаки решили позавтракать. И надо же было, чтоб один из них заприметил луковицы. Он подкрался к окошку, сгреб их и разделил между товарищами. Разрезали они луковицы на дольки и съели во славу Божию!

— Ах, негодяи!

— Можете себе теперь представить, барич, как рвал и метал бедный господин Фаи. Но самое удивительное то, — добавил Черепеш, удивленно вскинув брови, — что луковицы поели словаки, а колики начались у его благородия. С ним так было плохо, доложу я вам…

— Это у него с досады.

— Ну, послали за доктором; тот велел обложить живот грелками. Слух об этом сразу же разнесся по городку. Смеялись, конечно, и жалели доброго господина. А вице-губернатор, как узнал о несчастье, решил остановиться в другом доме. Эх, и до чего же хороша у него четверка лошадей! Просто загляденье!

— У кого, у вице-губернатора, что ли?

— Ага! Как они разом вскидывают головы! Видно, к вольным лугам привыкли?

— Полагаю, что так, Черепеш.

— А, знать, обширные эти луга?

— Есть и такие, что в один конец — как отсюда до Патака.

— Черт бы побрал этого Красного рака! [Красный рак — герб рода Сирмаи. (Прим. автора.)] — сказал в сердцах Черепеш. — И как он ухитрился столько загрести своими клешнями?!

Бернат расхохотался и, подхлестнув сивого, поскакал в сторону Патака, больше уже не останавливаясь до самой усадьбы Фаи. Когда он домчался к месту, петухи еще безмолвствовали, — значит, не было и полуночи.

Старый барин еще не спал; он сидел в кресле у себя наверху, в библиотеке, и горько вздыхал, сетуя на потерю тюльпанных луковиц. Страстному садоводу был нанесен такой удар, что, казалось, он лишится разума.

Услышав конский топот, он выглянул в окно, но, так как зрение у него уже притупилось, не узнал Жигу.

— Это я, дорогой дядюшка, я!

— Так поздно, — отозвался Фаи страдальческим голосом. — Ну что ж, дети, ложитесь спать. Меня не тревожьте — я болен, у меня и сейчас пиявки на животе. Если голодны, разбудите повариху: ваша бедная тетушка только что легла.

— Я один приехал, дядя Пишта.

— А Янош?

— Янош попал в беду.

При этих словах Иштван Фаи сразу позабыл о своем недомогании. Он принадлежал к числу тех людей, которые болезненно воспринимают мелкие неудачи, крупные же неприятности закаляют их. Фаи порывисто поднялся, голос его зазвенел, и он напустился на Жигу:

— О, проклятье! Так иди же быстрее сюда и рассказывай!

Жига спрыгнул с лошади и вошел в комнату, слабо освещенную двумя сальными свечами. На лбу у старика был зеленый козырек, защищавший его слабые глаза от света.

— Что за чертовщина? — удивился Фаи. — Что у тебя с ногами? Я не слышу твоих шагов.

— Я босиком, дядя Пишта.

— Ты что же, рехнулся?

— Бог с вами, просто я без сапог: потерял их, спасаясь бегством из плена.

— Что ты несешь околесицу? Из какого плена? Рассказывай по порядку, коротко и ясно!

Пришлось снова пересказать всю историю от начала до конца, то есть все, что уже было описано мною выше, только Жига изложил все гораздо более сбивчиво, чем я; впрочем, оно и не удивительно, ибо старик перебивал его, разражался бранью, стучал кулаком по столу и готов был надавать Жиге тумаков.

— Ну зачем вас понесло туда? Ослы! Поделом вам! Неужели вы не видели, что это западня? Не оправдывайся, пожалуйста! Ты-то должен был соображать — ты же ведь не граф! Однако и ты оказался ослом. Если я вижу, что меня встречают жандармы, то обязан смекнуть, что не следует туда идти. Как это у вас не вызвало подозрения такое необычное гостеприимство? А появление попа, которому отказали от дома? (Нужно совсем не иметь головы на плечах, чтобы не понять, почему он попал в немилость.) А эти попытки споить вас? А то, что Яноша увели куда-то?.. Эх, все-таки ты порядочный разиня! Да и с сапогами тоже — хоть бы связал их чем-нибудь покрепче, раз уж полез на дерево. Не хватает только, чтобы еще ты простудился и протянул ноги. Впрочем, невелика потеря. Ну да ладно. Беги обувайся скорей, и сейчас же отправляемся! Ужасное происшествие! Скандал на всю страну! Боже мой, какой скандал, какая мерзость!

Не мешкая ни минуты, старик начал срывать с себя теплые платки, которыми был обвязан его живот, и всевозможные грелки, пока наконец не превратился в худощавого, стройного человека. Добравшись до пиявок, он безжалостно оторвал их от своего тела, проворчав: "Довольно пить мою кровь, любезные", — и с остервенением швырнул в окно, будто они вовсе и не стали его родней по крови, а были злейшими врагами. Потом старик застегнулся на все пуговицы, натянул зеленый сюртук, надел шляпу, отыскал свою трость с серебряным набалдашником в форме утиной головы и засунул в оба кармана по пистолету.

— Ну, теперь пошли к вице-губернатору, ибо periculum in mora [Промедление смерти подобно (лат.)]. Сегодня же ночью брахиум[30] должен отправиться в Рёске.

В передней старый слуга Мате Бакша, в прошлом куруц, смазывал салом сапоги. Увидев, что его господин собирается куда-то идти, он в крайнем изумлении загородил ему дорогу.

— Нет уж, барин, — заворчал слуга, — из этого ничего не получится — на ночь глядя отправляться на прогулку в город! Я не допущу этого. Вы больны, извольте-ка оставаться в постели, а не то я сейчас же доложу барыне.

— Нет, ты не сделаешь этого, старый сухарь, — прокричал ему в уши Иштван Фаи (старый слуга, привыкший к голосу пушек, был туг на ухо). — Не сделаешь, понял? Дело солдатское — сегодня ночью мы начинаем военную кампанию против одного злодея. Это тебе не тюльпанные луковицы! Понял? Ну, что я сказал?

Для верности приходилось заставлять слугу повторять сказанное, чтобы убедиться, хорошо ли он все расслышал.

Лицо старого Мате просияло: его господин уже смеется над историей с луковицами (большая беда излечила малую).

— Что это дело солдатское, — отвечал он, — и что я не пойду к барыне с рапортом…

— Но если она позвонит среди ночи и спросит обо мне, скажи, что я спокойно сплю в постели. Так что сейчас делает барин?

— Его благородие спокойно спит в постели.

— Ты на диво понятлив, Мате! Но что ты хватаешься за мой сюртук? Норовишь застегнуть? Не касайся меня, пожалуйста, своими жирными пальцами, а не то получишь по загривку.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Брахиум

Они быстро зашагали по главной улице. Господин Фаи шел пружинистой походкой старого гренадера, позабыв о своей подагре.

Все говорило о том, что вице-губернатор и его гости еще не отошли ко сну. Вокруг дома барского управляющего сновало множество людей, все окна были ярко освещены. Женщины, девушки и парни, всякого рода праздношатающиеся сбежались сюда: одни — поглазеть на живого вице-губернатора (и через окно не каждому это удается), другие — послушать музыку. Звуки ее мягко лились в открытые окна и казались такими чистыми, словно они не касались еще господского слуха. Не удивительно, что у парней сердце щемило от сладкого и волнующего пения скрипки; кто посмелее, подхватывал за талию первую попавшуюся красотку — благо в темноте все кошки серы — и кружил ее прямо на дороге, пока какая-нибудь проезжая повозка не расстраивала танец.

В воротах господского дома толпились стройные гусары, жандармы, гайдуки; они весело заигрывали с наиболее смелыми молодками, которых так и тянуло к ярким мундирам.

Женщины подходили все ближе и ближе к освещенным окнам, где лучше можно было разглядеть их рожицы. Здесь, при свете, молодки становились еще кокетливее, и это разжигало любовный пыл гусар.

Просторный двор был забит колясками, ландо, бричками и самыми разнокалиберными господскими повозками. Слуги, собравшись возле конюшни и посасывая трубки, перемывали косточки всей комитатской знати.

Важная персона был земпленский вице-губернатор, разве что с самим солнцем можно было его сравнить; за ним всегда следовал целый сонм блуждающих звезд, образующих его свиту. В Патак привело его, конечно, не только убийство — оно лишь совпало с очередным выездом; каждую весну и осень посещал он наиболее крупные пункты своего комитата: Патак, Хомонну, Токай и Премонтрейский монастырь в Лелесе. Всюду в его честь устраивались грандиозные приемы, а кое-где в ознаменование такого события даже салютовали из пушек. Выезды его сопровождались большой помпой: четверка серых в яблоках лошадей, на козлах — кучер и егерь, на запятках — двое гусар, рядом с экипажем — стремянный. На второй повозке следовал домашний лекарь: его превосходительство пил и ел всегда в присутствии врача, опасаясь апоплексического удара (в случае чего, пусть доктор будет в ответе). Вместе с лекарем ехали два поляка-приживала, которых вице-губернатор всегда возил за собой, так как любил с ними побалагурить. Прочие господа, сопровождавшие его, тоже запрягали самых лучших лошадей, тем более что эти выезды были одновременно и конской ярмаркой, где демонстрировались молодые чистокровки. Весь день на дворе шла бойкая торговля: гости подбирали и выменивали лошадей, заключали сделки, запрягали коней в различные упряжки, объезжали и снова распрягали.

И сегодня здесь собралось все окрестное дворянство — Мельцеры, Докуши, Бониши, Янто, Гилланьи и Семере, близнецы-гиганты Бодо (трудно было поверить, что эти дюжие молодцы рождены одной матерью, а не совместными усилиями двух матерей), и стройный, изящный Шеньеи (сбруя на его лошадях позвякивала так музыкально, что деревенские молодки бросали квашню и, как были, с руками по локоть в тесте, спешили к воротам — посмотреть на проносившийся экипаж. Бубенчики позвякивали, а женские сердца стучали им в такт).

Сюда же, словно кулики осенью, слетались и неисправимые картежники. В таких случаях обычно велись крупные игры, а нюх у картежников необыкновенно тонок: они-то уж точно знали, когда вице-губернатор будет в Патаке. Семейство Иб-раньи, граф Вандернат, Пилиши и Векеи начали съезжаться еще со вчерашнего дня; правда, Пилиши, как рассказывают, вернулся с полпути: у Борши ему перебежал дорогу заяц, и после такого дурного предзнаменования он почел за благо вернуться домой и сесть за пасьянс. Среди гостей были такие уважаемые ученые мужи, как, например, члены комитатского суда Антал Сирмаи и Ференц Казинци, которые могли заставить покраснеть каждого, кто согрешит против норм языка.

Вот и сейчас, ночью, чем еще могли заняться господа, как не картами? Гости уже давно оставили большой стол, ломившийся под тяжестью яств, и разместились за ломберными столиками. Управляющий имениями герцогов Бреценхейм, Амбруш Балашхази, который щедро угощал комитатских вельмож, а издержки относил за счет расходов по имениям, то и дело извинялся перед дорогими гостями:

— Простите меня, господа, что, принимая вас в своем скромном доме, я предложил лишь самые обыкновенные кушанья и не смог угостить вас таким дорогим и изысканным блюдом, какое получили сегодня на завтрак словаки у господина Фаи.

Почтенные же господа, вполне насытившись, охотно простили ему и немало посмеялись над историей с тюльпанными луковицами, особенно те, которые были в выигрыше.

Хозяин дома позаботился и о тех, которым не везло. Он раскрыл большой железный сундук, стоявший в зеленой комнате, где хранилась господская казна в золотых монетах, в талерах, банкнотах, да так и оставил его открытым, объявив об этом во всеуслышание (сам он тоже собирался сесть за винт в дальней комнате):

— Кому понадобится, может брать отсюда взаймы! Конечно, ему легко было проявлять щедрость. В те времена еще не было ни бедных дворян, ни мошенников, ни растратчиков; что касается незадачливых игроков, — а такие и тогда водились в изобилии, — то они часто и охотно навещали железный сундук, черпая оттуда, сколько душе угодно; было б неприлично их контролировать. И тем не менее наш достойный господин Амбруш Балашхази клялся и божился, что гости так аккуратно возвращали долги (тут же клали в сундук или присылали позднее), что итоговые подсчеты казны сходились до последнего гроша.

Игра была в полном разгаре; кудри упали на лоб, усы обвисли… И в этот самый момент дверь вдруг широко распахнулась, и в зал, как полуночное привидение, вошел наш господин Фаи в сопровождении Жиги Берната.

Все радостно повскакали со своих мест, ибо Фаи был очень популярен в комитате.

Могущественный господин!

Дважды его единогласно избирали вице-губернатором, и оба раза он заявлял, что если есть хоть один человек, которому не по душе его кандидатура, пусть поднимет палец, и он откажется от этой высокой чести. Вполне понятно, что среди делегатов дворянского собрания такого не оказывалось хотя бы потому, что он рисковал жизнью, так как галсечские дворяне тотчас же прикончили бы его (даже не потому, что они очень любили Фаи, а потому, что у них всегда чешутся руки кого-нибудь отправить на тот свет).

Сам вице-губернатор бросил карты и устремился к Фаи, желая по-родственному обнять его, — Иштван Фаи приходился вице-губернатору дядей с материнской стороны, — но почтенный старик остановил его суровым жестом. Отвесив глубокий поклон вице-губернатору, он начал громовым голосом:

— Ваше превосходительство, господин вице-губернатор, Я пришел сюда в полночный час, забыв о своей болезни, не обниматься, а просить правосудия у главы комитата, защиты от подлости и наказания того злодея, который осмелился схватить моего названого сына, графа Яноша Бутлера, и, в сообщничестве с одним бессовестным священником, насильно обвенчать со своей дочерью, хотя граф был уже помолвлен с другой.

— Кто он? Кто этот злодей? — воскликнуло разом несколько человек, слушавших, затаив дыхание, свежие новости.

— Кто бы он ни был, он рискует головой! — бросил вице-губернатор.

Слова вице-губернатора прозвучали столь веско, значительно и торжественно, что всем на секунду почудилось, будто зазвенели мечи, развешанные под сводчатыми потолками зала.

Но Фаи не дал сбить себя с толку.

— Несмотря на то, что церемония этого святотатственного брака совершена и что мой названый сын совершеннолетний и является законным членом палаты магнатов, его до сих пор держат взаперти, принуждая провести ночь в спальне навязанной ему невесты.

— Но ведь это ужасно! — воскликнул вице-губернатор. — Чьих рук это дело?

— Святотатство это произошло в Рёске, в доме Иштвана Дёри.

При этом известии наступило всеобщее замешательство; все были подавлены. Сам вице-губернатор растерянно почесал затылок.

— Дёри, хм… Дёри? Черт побери, так, значит, Дёри?.. Могущественный и коварный человек, и большая родня у него… Что же мы будем делать?

— Я прошу послать брахиум, и притом немедленно; он должен освободить из Рёске моего названого сына.

— Но уже ночь, дядя Пишта, — взмолился вице-губернатор, — послать сейчас брахиум в дом магната?

— Господь бодрствует и ночью, уважаемый вице-губернатор, следовательно, и правосудие не должно дремать.

Вице-губернатор не на шутку растерялся; он начал выискивать отговорки, что привело в ярость Иштвана Фаи; он побагровел, как рак на гербе Сирмаи, и в сердцах ударил кулаком по столу.

— Так вот: или немедленно отправляйте брахиум, или же вам не бывать больше вице-губернатором. Это говорю я, старый Иштван Фаи!

Угроза подействовала. Вице-губернатор сдался и стал утихомиривать разошедшегося Фаи.

— Ай-яй, дядя Пишта, я совсем не то хотел сказать! Я только задумался над вашими словами, дядюшка, когда вы изволили заметить, что господь бодрствует и ночью. Н-да, ему-то легко бодрствовать, ведь его не избирают на три года, он вечно над нами! Впрочем, я ничего не говорил, ничего не думал, только не сердитесь! Ну, не смотрите на меня так сурово. Не я же съел ваши луковицы! Конечно, мы поедем туда. Я и сам немедленно отправлюсь. Жандармы, гусары, по коням! Здесь, кстати, наш губернский прокурор, два исправника, Кандо и Пало-ци, и присяжные Пуки и Дравецкий. Сейчас же запрягать!

Судьба — настоящая лиходейка — в буквальном смысле этого слова спутала карты; один за другим игроки вставали от своих столиков, оставив начатые партии. И долго потом, несколько недель ругали они — кто Иштвана Фаи, расстроившего вечер, кто Дёри, заманившего Бутлера в такую западню, а кто и самого Бутлера. "И чего только ему надо? Ведь из Маришки могла бы получиться вполне приличная графиня!" Тем более что игра как раз начинала хорошо складываться для них. Те, кто уже выигрывал партию, со вздохом прикидывали, какой бы куш им достался, если б Мария Дёри еще хоть день потерпела в своем девичестве. Поистине печально, что картежники такие эгоистичные и циничные создания!

Около двадцати жандармов и гусар вскочили в седла. Брахиум выступил в поход. Он выглядел маленькой армадой. В предутренней тишине земля словно содрогалась и стонала под конскими копытами.

Господа поехали в экипажах. Фаи сел вместе с вице-губернатором; на переднем сиденье, но лицом к ним примостился Жига, пространно излагавший Сирмаи все события. Сирмаи с грустью думал о том, какой предлинный протокол придется составлять ему завтра. Кому бы из присяжных поручить это дело? На кого он больше всего сердит?

Была чудесная весенняя ночь; земля, казалось, мечтала о любви; первые поцелуи солнца навевали на нее задумчивость и негу, которые она, по свойственной ей щедрости, сообщала людям. Леса тоже шептались о любви, на деревьях распускались почки, весенний ветер шаловливо проносился над землей, напоенный пряным ароматом акаций, и опьянял людей. Всё было полно сладости и томления.

Но вот на востоке цвет неба начал меняться; и когда кавалькада достигла Петрахо, небосвод засветлел на горизонте. Предутренний ветер словно отогнул темную пелену у края неба. Как брызги пламени, полились розовато-белые блики. Какое-то возвышенное чувство охватывало душу. Казалось, рассвет набрасывал на небо волшебную белую скатерть, на которой вскоре засверкает золотое блюдо — солнце.

— Светает, — произнес вице-губернатор.

— Скорее! Надо спешить! — нетерпеливо торопил Фаи. Всадники пришпорили коней, старались не отставать и повозки. Так мчались они, попеременно обгоняя друг друга.

Между тем становилось все светлее. Наконец из-за деревьев показалась баронская усадьба.

— Вот он и сам! Смотрите, идет! — восторженно закричал вдруг Бернат.

Через зеленеющие всходы пшеницы, на которых еще лежали белые и плотные, как паста, пары тумана, бежал к ним навстречу человек в господском платье. Он бежал, спотыкаясь о комья земли, не разбирая, где межи, а где посевы.

— Кто это? — спросил вице-губернатор.

— Это Бутлер! Ей-богу, Бутл ер.

Бернат привстал в бричке и начал махать платком.

— Ну и здорово! — прошептал вице-губернатор и облегченно вздохнул. — Deo gratias! [Благодарение богу! (лат.)] Он очень был доволен, что теперь ему уже не придется вмешиваться в эту историю.

Да, это был действительно граф Бутлер. Но в каком он был виде, бедняга! В лице ни кровинки, взъерошенный, без шляпы, дрожавший всем телом.

Господа соскочили с повозок; сам вице-губернатор поспешил графу навстречу, еще издали крича по-латыни (чтобы челядь не могла его понять):

— Consummast ine matrimonium, domine frater? [Совершил ли ты бракосочетание, господин брат мой? (лат.)]

В усталых глазах молодого человека вспыхнули огоньки ненависти.

— Non, domine vicecomes, пес corpus tetigi [Нет, господин вице-губернатор, я даже не коснулся ее (лат.)], — ответил он глухим голосом.

— Да воздадут небеса хвалу господу! — благодарно вскинув глаза к небу, проговорил Игптван Фаи. Он до того волновался, что не мог сойти на землю и сидел в повозке неподвижно, словно истукан, глядя прямо перед собой застывшим взглядом.

— Все в порядке! — объявил вице-губернатор, удовлетворенно взмахнув при этом рукой, словно отбрасывая в сторону ненужные документы. — Ничего страшного не произошло. Не-начатый апельсин — все равно что целый, и, пока в него не вонзились чьи-нибудь зубы, его даже грек примет обратно. Такой брак святой суд каноников расторгнет по первому заявлению. Вся история не стоит и выеденного яйца! Ничего еще не потеряно, разве что твоя шляпа, граф Янош. Садись-ка в мою бричку, рядом с Жигой, здесь и твой названый отец… Но что такое, что с вами, дядюшка Пишта? — испуганно воскликнул вице-губернатор, взглянув на Фаи. — На вашем платье кровь!

— Ага! Так вот в чем дело! — радостно вскричал Фаи, как человек, сделавший важное открытие. — Так вот отчего я так ослаб, черт побери! Ну конечно, теперь я понимаю! Ночью я ставил себе пиявки и в спешке плохо залепил ранки трутом. Найдите поскорей немного трута.

В те времена каждый порядочный человек имел при себе трут. Отправляясь в путь, люди непременно брали с собой кремень, трут и огниво, ключ от своего заветного сундучка и стальной перочинный ножик. Господин Фаи быстро привел себя в порядок, а вице-губернатор тем временем отдал приказ о возвращении. Брахиум потерял теперь всякий смысл, ибо господин граф, которого он, вице-губернатор, готов был спасти хоть из самого ада (почтенный господин любил громкие слова — разумеется, если они не налагали никаких обязательств), был на свободе, о чем по возвращении надлежит составить официальный протокол, так как заранее можно предвидеть, что мирное разрешение этого инцидента невозможно.

Прежде чем сесть в экипаж, Бутлер попросил у вице-губернатора конного гонца, с которым мог бы отправить письмо.

Сирмаи подозвал одного из гусар, и Бутлер вручил ему увесистый конверт, на котором стоял такой адрес: "Письмо предназначается достойной и благородной Пирошке Хорват, моей любимой нареченной, в Борноце".

— Когда это ты написал? — спросил Фаи.

— Ночью.

— Там, под замком?

— Там.

— Так, значит, вы не были вместе? — продолжал он допрашивать.

— Нет, были.

— Да не отвечай так лаконично, — словно тебе в аптеке слова отмеривают. Рассказывай-ка все по порядку.

У Бутлера, как у любого другого человека, который оказался бы на его месте, голова шла кругом от всего происшедшего, и он начал изложение от Адама и Евы: как они приехали к Дёри, как тот старался напоить их и т. д., и т. д.

— Ну, вся эта история нам уже в основном известна, подробно поговорим позднее. А сейчас расскажи о том, что с тобой произошло после свадьбы.

— Все шло так, как и было ими задумано. Подкупленные и хорошо выучившие свою роль слуги внезапно исчезли, и я остался один, запертый в так называемой канцелярии, что на первом этаже. Через некоторое время слуга принес мне ужин и постель. Я схватил его за горло и хотел задушить мерзавца — в этой комедии он играл роль свидетеля, — но увидел, что за дверью стоит вооруженная стража: значит, на бегство все равно не было надежды.

— Тебе не известны их имена? — поинтересовался Сирмаи.

— Нет.

— Дальше!

— Когда негодяй убрался, я вновь взялся за письмо. Забыл вам сказать, что сразу же после идиотской церемонии я сел писать Пирошке. Это отняло у меня несколько часов, приблизительно до половины одиннадцатого, и я излил в письме все, что наболело. Но человеческая печаль подобна бездонной бочке. С горя я совсем потерял голову и повалился в кресло. Я пребывал в полусне, в полубреду. Глаза мои были открыты, но я ничего не видел. Сознание помутилось, хоть я и отдавал себе отчет во всем происходившем. Вдруг я почувствовал, что поднимаюсь в воздух, но в тогдашнем моем состоянии это не показалось мне странным. И я только тогда совершенно пришел в себя, когда услышал рядом с собой плач. Я вскочил и был поражен картиной, открывшейся моему взору. Комната освещалась двумя свечами, стоявшими на ночном столике, покрытом белым тюлем; баронесса лежала ничком на разобранной постели и горько плакала. Видение это или сон? Разве в этой комнате я заснул? Ведь там свечи горели на письменном столе и не было такой постели. Постепенно я начал прозревать: это не моя комната, меня подняли сюда с помощью какого-то механизма — это заключительная сцена разыгранной ими комедии.

— Ах, сукины дети, — прищелкнул языком вице-губернатор. — Занятная ситуация! И что же ты сделал с девушкой?

— Ничего. Даже не взглянул на нее.

— Постой, она была раздета или как?..

— Нет, лежала в платье и плакала, уткнувшись лицом в подушку.

— А хороша она, кхе-хе? Когда я видел ее в последний раз, она была еще нераспустившимся бутоном.

— Довольно миловидная, — ответил Жига Бернат.

— Ну, граф Янош, и чертовски же холодная кровь течет в твоих жилах!

— Добрая ирландская кровь, — вмешался в разговор Ищт-ван Фаи. — Бутлеры происходят из Ирландии. Когда-то их вскармливали козы. — Старик Фаи любил этой шуткой поддразнивать своего названого сына.

— И девушка тоже не старалась заговорить с тобой? — допытывался вице-губернатор, который был весьма охоч до чужих тайн, если это не влекло за собой никаких последствий.

— По-моему, она дважды обращалась ко мне, заламывала руки и, признаюсь, поистине тронула меня, если только ее поведение не было хорошо продуманной игрой. "Простите меня, — лепетала она, — простите! Меня заставили! Все это помимо моей воли…" Я отвернулся от нее и крикнул: "Никогда, сударыня, не обращайтесь ко мне, я вас не знаю, я даже голоса вашего не хочу слышать, никогда, никогда!" Всю ночь я простоял у окна, глядя наружу. Попробовал было выломать решетку…

— Хороша брачная ночка, скажу я вам! — покачал головой Сирмаи.

— Значит, тебе удалось выломать железные прутья решетки? — спросил Фаи.

— Это оказалось мне не по силам.

— Тогда как же ты все-таки смог убежать?

— Очень просто. На рассвете дверь открылась, и на цыпочках вошел седой камердинер, которого я раньше не видывал в доме Дёри. Он спросил, можно ли взять почистить платье. "Вы же видите, что я одет", — ответил я. За ним в дверь просунула голову смазливенькая горничная: "Ее сиятельство графиня прикажет подать завтрак в постель?" Тут мне стало совершенно ясно, зачем понадобилось поднимать меня на второй этаж: только для того, чтобы эти два новых "свидетеля" застали нас вместе. Хитрый же план составила эта старая лиса! Я догадался, что роль моя, очевидно, на том и заканчивается и я свободен. Я вышел через открытую дверь, миновал столовую и спустился во двор. Ворота тоже были распахнуты настежь, и я, как был, с непокрытой головой, без оглядки бросился вон.

— На твоем месте я малость пощипал бы хоть горничную, — надо ж было как-то отомстить за невесту, которую тебе силком навязали, — сказал Сирмаи. — Месть, как известно, всегда сладка, а в такой форме особенно!

— Что было, то прошло, — заключил Фаи. — А теперь мы должны думать о том, как бы хорошенько отомстить Дёри за его злодеяния. Следует позаботиться о том, чтобы нагреть котел для грешной души Дёри. Эта проделка не пройдет ему даром.

— Боюсь, мой дорогой опекун, что нам предстоит много хлопот.

— Не бойся ничего. Терпенье, и только терпенье. Дай только мне заняться твоими делами.

— И все же много времени уйдет на это, — с сомнением произнес Бутлер, повесив голову. — У меня-то хватит терпенья, но что скажет Пирошка? Согласится ли и она ждать?

— Если любит, то согласится, если же не любит, то в Венгрии столько девушек, поверь мне, сколько сусликов в поле!

После этих слов Янош загрустил еще сильнее. Что ему за дело до всех полей и бегающих по ним сусликов, если сердце его приковано к девушке, единственной в целом свете.

Старый Фаи не мог равнодушно видеть такой скорби своего названого сына, его страдальчески кроткого взгляда. Он взял голову Яноша в свои большие ладони, ласково потрепал спутанные волосы юноши и принялся утешать его:

— Ну, не будь таким печальным! Мне всегда в подобные минуты вспоминается твоя бедная мать. Улыбнись же, хоть ради меня. Да не так, упрямец ты этакий! От такого, братец, смеха плакать хочется. Ну, смейся же по-настоящему. Поверь, все это преходяще, как кратковременный дождик! А потом, послушай, что я тебе скажу.

— Слушаю, мой дорогой опекун.

— Так вот знай, что барон Фишер, эгерский архиепископ, — мой друг-приятель.

Бутлер не сразу понял, чему тут радоваться.

— Я расскажу ему, как было дело, и от одного его дуновения все их козни лопнут, как мыльный пузырь.

Но и это не рассеяло печаль Бутлера, и Фаи прибег к новому аргументу:

— Я, брат, такой человек: что замыслю, того и добьюсь'! Если потребуется, я к самому папе римскому отправлюсь, мой милый сынок, ведь он мне… мм-м…

Чтобы утешить Яноша, Фаи готов был сказать что-нибудь внушительное, вроде того, что и папа ему сродни, однако одумался и уже другим тоном добавил:

— …Этим я не уроню своего достоинства.

Тем временем они подъехали к Патаку; уже приветливо кивали им величественные липы и каштаны, окружавшие усадьбу Фаи. Солнце сбросило утреннюю сонливость и зажгло своими лучами железную кровлю башен. Только в воротах их ожидала грозовая туча: там стояла достойная госпожа Фаи, вооруженная метелкой, и угрожающе размахивала ею в ожидании своего супруга.

Старик испуганно втянул голову в плечи и прикрылся пледом.

— Ну и достанется же вам на орехи, братец! — шепнул Фаи вице-губернатору. — Теперь уж ты выручай меня, если есть в тебе совесть.

— А за что сердится на тебя тетушка Анна?

— Да все из-за пиявок, ведь я больной убежал из постели. Впрочем, сам понимаешь: волос длинен, а ум короток!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Знаменитый профессор Кёви и адвокат Перевицкий

Перестань, маленькая, глупая пчелка, биться слабыми крылышками о стекло. Знаю, чего ты хочешь! И вчера, и позавчера, и раньше было открыто окно, на котором стоит распустившийся цветок. Забравшись в его чашечку, ты покачивалась в ней, упиваясь ароматом, наслаждаясь нектаром. Было хорошо и тебе и цветку. Но вот неведомая рука закрыла окно, и ты не можешь проникнуть сюда. А ты устала, тебе так нужен был бы отдых. Погода сырая, холодная, льет дождь, и цветок — единственное место, где ты могла бы счастливо отдохнуть. Но безжалостная рука закрыла окно, и ты не можешь попасть в дом.

И вот ты бьешься крылышками об окно, слабая, маленькая пчелка, не понимая, что крылья твои сломаются раньше, чем стекло. Ты жужжишь, споришь, просишь его: "Не задерживай, впусти!" Но ведь не от стекла это зависит, как ты этого не понимаешь, безрассудная пчелка?! Не сюда надо стучаться, если ты хочешь проникнуть к цветку. Не потому идет дождь, что закрыто окно, а потому и закрыто окно, что идет дождь. Лучше взлети над тучами, к самому солнцу, и попроси его вновь послать на землю свои живительные лучи. Как только засияет солнце, окно снова откроется.

Бесполезно говорить все это пчелке, она все равно не поймет. Однако и у человека часто бывает не больше ума, чем у пчелы, — особенно когда он влюблен.

По крайней мере, именно так поступал наш Бутлер.

Добравшись до своей комнаты в доме Фаи, где были одни лишь книги, он весь день писал Пирошке. Сочинив одно письмо, он разрывал его и тут же принимался за второе, затем за третье, четвертое. Письма позволяли ему хотя бы мысленно быть с нею.

Вечером кто-то постучал в дверь.

— Можно, — рассеянно пробормотал Янош.

Дверь отворилась, и вошел Миклош Хорват. Подвижный и живой старик был надломлен; он казался сильно постаревшим. Письмо Яноша он получил в тот же день пополудни (знать, добрая лошадь была у гусара!); да и гости управляющего, разъехавшиеся ночью по домам, успели разнести слух (дурные вести не залеживаются). Так что вскоре все четыре комитата окрест знали о "свадьбе в Оласрёске", и все десять тысяч старух из этих комитатов возмущались происшедшим: "Стоит ли жить на белом свете, если такое творится!"

Пирошка, прочитав письмо упала в обморок, и мадемуазель Фриде пришлось опрыскивать ее водой. Когда девушка пришла в себя, она хотела сразу же отправиться в путь, но старик отец не разрешил ей этого, а приказал заложить лошадей и, нигде не останавливаясь, примчался в Патак.

Бутлер, просияв, бросился ему навстречу.

— Ах, это вы, дорогой дядюшка! Как вы здесь очутились?

Но старик отстранил его:

— Погоди, дорогой мальчик, я еще не знаю, что и как. Теперь ты загадал мне хитрую загадку, и я не могу ее разгадать. Прежде расскажи, как все случилось.

— Где Пирошка? — нетерпеливо спросил Бутлер.

— Ее подкосило это известие.

— О боже, боже мой!

— Ладно, не хнычь. Поговорим о деле; мне надо знать, что еще можно сделать.

И вновь Бутлеру пришлось от начала до конца пересказать все до мельчайших подробностей.

Узнав о приезде Хорвата, в комнату вошли супруги Фаи. Старики долго обнимали друг друга, потом все вместе принялись возмущаться происшедшим.

Рассказ Яноша несколько успокоил Хорвата.

— Сущая нелепость! Этот брак будет обязательно расторгнут! Да-с.

— Я того же мнения, — сказал Фаи.

— Если есть на небе бог, он не допустит подобной несправедливости, — твердила госпожа Фаи.

— Очень хорошо, что ты приехал, — продолжал Фаи, вновь и вновь пожимая Хорвату руку. — Я сегодня пригласил к ужину Шандора Кёви, знаменитого профессора права, и Криштофа Перевицкого — самого ловкого адвоката в Венгрии. За ним я послал экипаж в Уйхей. Составим маленький консилиум.

— И я хотел предложить что-нибудь в этом роде. Да-с.

— Не оставлять же нам мальчика в беде, — сказал Фаи, с любовью глядя на своего названого сына.

Услышав столько ободряющих слов от своих близких, Бутлер ожил было, как оживает увядшая трава, обрызганная росой. Но тут госпожа Фаи заметила:

— Однако жаль, дорогой Хорват, что вы не привезли с собой нашу Пирошку.

На это Хорват вежливо возразил:

— Сударыня, в подобных вопросах я человек строгий и считаю, что графу Яношу нельзя видеться с Пирошкой до тех пор, пока не рассеется весь этот туман. Да-с, туман!

Ответ Хорвата окончательно сразил графа Яноша. "Пока не рассеется весь этот туман!" Подобное чувство испытывает заключенный, видя, как замуровывают последнее отверстие, через которое могли проникнуть к нему лучи солнца.

Что с ним будет, если он не сможет видеть Пирошку? "Пока не рассеется весь этот туман…" А если он долго не рассеется?

Тут господин Хорват и госпожа Фаи заспорили, как это было вообще принято в те времена, о том, кто старше, хотя это было совсем нетрудно установить — стоило только вспомнить, в каком году каждый из них родился. Но законы вежливости заставляли усомниться в старшинстве собеседника, и они наперебой принялись величать друг друга "дражайшей племянницей" и "дражайшим племянником", пока не приехали долгожданные гости — сначала Шандор Кёви, а немного погодя и Кршп-тоф Перевицкий. Последний был человек со странностями, таких немало было в ту пору в Венгрии. Он имел обыкновение носить при себе сразу по нескольку пар часов, для чего у него на жилете были сделаны даже дополнительные карманы. За день он неоднократно сверял и регулировал свои многочисленные часы и вообще возился с ними, как другие с собаками или лошадьми, полагая, очевидно, что после того, как он их хорошо выдрессирует, они будут тикать и ходить в полном соответствии с его желанием.

Появляясь в каком-нибудь доме, Перевицкий прежде всего вынимал часы и спрашивал у хозяина, сколько времени.

Он и сейчас не изменил своей привычке, и первыми его словами, обращенными к Фаи, были:

— Сколько на ваших, милостивый государь?

— Пять минут девятого.

— Черт побери! — воскликнул адвокат. — Вы счастливый человек, сударь.

— Почему же, мой дорогой?

— Потому что ваши часы идут совершенно так же, как мои. Это великое дело, уверяю вас. Вчера я был у графов Андраши в Тёкетеребеше. Так, вы знаете, все часы показывали разное время. Некоторые спешили на четверть, а то и на полчаса.

— Ничего удивительного. Дорогие часы, как и дорогие лошади, ходят быстрее дешевых.

Перевицкий рассмеялся:

— Шутка неплохая. Поздравляю от чистого сердца, превосходные часики. Если вздумаете их когда-нибудь продавать…

— Знаете, дорогой, если мы выиграем процесс, я подарю их вам сверх гонорара. Так уж, видно, суждено: одну луковицу у меня черт утащил, другую я сам ему отдам. Ведь между адвокатом и чертом нет разницы, не так ли, господин Кёви?

Господин Кёви мило заморгал глазами, опушенными седыми ресницами, и добродушная улыбка заиграла на его губах. Перевицкий же, потирая руки, отвечал:

— Благодарю вас, сударь, я к вашим услугам.

Мужчины отправились совещаться, а хозяйка — на кухню: столь уважаемым господам, которым приходится напрягать свой ум, необходим сытный ужин.

Фаи пригласил на совещание и Жигу Берната, который впервые участвовал в такой серьезной конференции ученых мужей и смущался, как красная девица.

— Мы просили пожаловать вас, господин Кёви, и вас, господин Перевицкии, — начал Иштван Фаи, — чтобы вы дали совет в одном неприятном деле. Вероятно, вы оба уже слышали о том, что произошло?

Адвокат действительно уже знал о случившемся.

— Еще бы! Как не слыхать о бракосочетании графа Бут-лера Парданьского, которого имею честь видеть здесь! Прескверная эта история, надо сказать.

— Не пугайте нас, господин Перевицкии. Быть может, вы соблаговолите выслушать сначала все обстоятельства дела?

— В этом-то как раз и нет никакой необходимости, — заметил адвокат.

— Как? — прервал его Кёви. — Ведь вам известно об этом случае лишь по слухам. Не зная истины, нельзя брать на себя смелость делать заключение по делу.

— Истина — вещь второстепенная, — упорствовал Перевицкии, — тем не менее следует послушать, так как по этому можно будет судить, какие из своих лживых утверждений сможет доказать наш противник.

И граф Янош — кто знает, в который раз, — снова от начала до конца рассказал всю историю. Жига добавил то, что было известно ему. Слушая их, Перевицкии присвистывал, гмыкал, делал какие-то заметки на лежавшем перед ним листе бумаги и время от времени восклицал: "великолепно", "ну-ну", "ого-го". Словом, было впдно, что он потешается над всем этим и смотрит на дело, как портной на сукно, вслух раздумывая, что из него можно будет выкроить.

В противоположность Перевицкому, господин Кёви, крупный ученый-юрист, о котором Казинци сказал однажды, что каждое его слово достойно быть высеченным на мраморе, то бледнел, то краснел от негодования, беспокойно ерзал в кресле и нетерпеливо шаркал ногами по полу.

Когда повествование было закончено, все повернулись к нему, с нетерпением ожидая от него ответа, как от оракула.

— Так вот, господа. Случай сей — не теленок, не бочка и, тем более, не бракосочетание, — начал Кёви в той же манере, в какой обычно начинал свои лекции, полные красочных сравнений и ярких образов. — Потому что у теленка есть четыре ноги, у бочки — обручи и дощатые стенки, а брак возникает лишь тогда, когда имеется налицо взаимное согласие двух особ противоположного пола. Правда, венчание состоялось в присутствии священника. Но ведь в присутствии священника в прошлом году у вас, господин Фаи, на празднике сбора винограда готовили жаркое из баранины. Однако это жаркое нельзя было назвать браком, хотя в нем наличествовали части овцы и части барана. Что касается варева Дёри, то оно достаточно дурно и, надо думать, не пойдет повару на пользу. Таким образом, здесь можно возбудить двоякого рода процесс: во-первых, перед администрацией комитата — по поводу посягательства на личную свободу графа Яноша Бутлера и принуждения его к браку; а во-вторых, перед судом каноников, но не о расторжении брака, потому что его не было, а лишь о признании недействительными брачных уз, поскольку священник, пусть и принудительно, пародируя церковный обряд, все же соединил руки молодых людей под епитрахилью.

Перевицкии кивнул головой в знак согласия:

— Верно, так и есть.

А Фаи и Хорват спросили одновременно:

— Как вы думаете, господин профессор, какой будет исход процесса?

— Можно с уверенностью сказать, что, раз бракосочетание незаконно, священника упрячут в тюрьму (notabene: я бы, например, руки ему отрубил, которыми он держал епитрахиль).

— Ну, а Дёри что сделают?

— Его тоже за решетку (notabene: я бы и имущество его конфисковал). Всех в тюрьму засадят, и жандармов и свидетелей (notabene: им бы я велел уши отрезать, чтобы некуда было вату запихивать).

Слушая это, Криштоф Перевицкий отрицательно качал головой и махал руками, словно отгоняя мух, садившихся ему то на нос, то на лоб. Но поскольку мух в комнате не было, такое его поведение не предвещало ничего доброго.

— К сожалению, я совсем другого мнения, — каким-то необычным, шипящим голосом произнес он. — Не все часы показывают время одинаково, и не все люди рассуждают на один манер, — в частности, не так, как уважаемый профессор. Да это и понятно: такая голова — одна на всю страну! Это каждому известно, об этом и воробьи чирикают на всех перекрестках. Ах, как было бы хорошо, если б у всех были бы такие же головы! Но, к великому огорчению, это далеко не так. Ваше дело, господа, как раз и будут рассматривать не такие головы. Какую же ценность имеют для нас суждения уважаемого господина профессора? Никакой. Лучше пригласите-ка такого человека, у кого ум хоть и не столь глубокий, но более практичный. И такой человек — я. Все происшедшее представляется мне таким образом, что достигнуть успеха будет нелегко. Перочинный ножичек Фемиды пригоден для того, чтоб отточить гусиное перо или почистить ногти, но для нас — поскольку нам придется воевать с самим дьяволом — нужно дьявольское оружие. Если Дёри решился на такое преступление, совершенно ясно, что он все очень хорошо продумал и крепко-накрепко приковал к себе свидетелей, которые будут показывать совсем не так, как здесь рассказывал его сиятельство граф Бутлер Парданьский. Они присягнут, что все произошло, как полагается. Поп тоже подтвердит, что жених сказал "да" и "люблю". Более того, явятся и новые свидетели — те, что утром после брачной ночи нашли жениха и невесту вместе. И когда эти свидетели предстанут перед судом каноников и расскажут, что "видели", вот тогда я попрошу обратить внимание, каким ничтожным клопиком будет выглядеть перед судом наша правота, хотя введем мы ее в зал львом рыкающим.

Тут разом вскочили оба старика.

— Разве нет в нашей стране законов? — стукнув кулаком по столу, воскликнул Иштван Фаи.

— Законы, разумеется, есть, и законы строгие, но в этом деле решающее слово будет за попами, а попы сильнее законов.

Профессор Кёви слушал адвоката Перевицкого с пренебрежительной улыбкой. Он снял с пальца большое кольцо-печатку, на котором разноцветными огнями играл благородный опал, подаренный ему в Берлине прусским королем за диспут с учеными, и, подбросив его в воздух, поймал на лету. Так он обычно забавлялся, выслушивая ответы своих учеников.

— Ну что же, — сказал Кёви. — Предположим, барону Дёри удалось подкупить свидетелей. Но подъемная машина — она-то будет свидетельствовать о насилии?

— Не беспокойтесь, Видонка упрячет подъемную машину.

— Тогда возьмем Видонку…

— А Видонку упрячет Дёри.

Бутлер был ни жив ни мертв, словно присутствовал на собственных похоронах. Перевицкий каждым своим словом будто вбивал один гвоздь за другим в крышку его гроба. Наконец Янош не выдержал и вскочил со стула.

— Если мы проиграем этот процесс, я пристрелю Дёри, как собаку, — задыхаясь от гнева, закричал он, — и вместе с ним всех судей, а затем застрелюсь сам.

— Ну-ну, — остановил его Миклош Хорват, — потише, сынок. Если такие угрозы просочатся наружу, они только осложнят дело. "Молчать и действовать" — вот что должно стать нашим девизом.

— Да, но ведь господин Перевицкий говорит, что мы проиграем процесс!

— Я этого не говорил, — возразил Перевицкий. — Я только сказал, что наша правота немногого стоит. Красив лик ее, да руки коротки; следовательно, их нужно удлинить.

— Каким же образом?

— Золотом, мой дорогой! Золотом можно удлинить ее руки.

Бутлер посмотрел на опекуна: он еще не решался распоряжаться своим имуществом самостоятельно, так как был совершеннолетним всего лишь неделю. Фаи понял его вопрошающий взгляд.

— Я так управлял твоими имениями, сын мой, — не без гордости заявил он, — что судей своих ты сможешь усадпть в кресла из литого золота.

— Чтоб потом они могли унести эти кресла с собой, — не без издевки добавил старый Хорват. — Теперь и я вижу, что господин Фаи рассуждает здраво и что нам нужно бороться всеми силами и всеми средствами, используя и наше влияние, и осведомленность, и деньги. Я одобряю его образ мыслей, потому что процесс — это сражение, а как выиграть сражение — нам дал рецепт генерал Монтекукколи. Ну что же, у меня ведь тоже найдутся деньжонки. Будем драться до конца. Так или иначе, но нам нужно победить!

Старый Хорват раскраснелся и даже похорошел. Бутлер подбежал и порывисто обнял его.

Но тут господин Кёви неожиданно пришел в негодование и так стукнул знаменитым королевским перстнем по столу, что стол загудел. Профессор заявил, что немедленно уходит, и господин Фаи не смог бы его удержать, не ухвати он его за лацкан долгополого профессорского сюртука.

— Клянусь, я не выпущу вас!

— Вы призвали меня сюда, — бушевал оскорбленный профессор, — чтоб я рассказал вам о полете орлов, а сами принялись советоваться о том, как набить животы шакалам. Отпустите меня!

Кое-как его уговорили, но он не мог скрыть своего недовольства и всевозможными колкостями то и дело давал почувствовать свое презрение. Когда граф Бутлер просил адвоката поторопиться с процессом, потому что каждый час разлуки с любимой невестой равен для него году, Кёви язвительно заметил своему ученику:

— И не надейся, мой дорогой, ибо колючка во мгновение ока проникает в ногу, но пока ее извлекут оттуда, приходится возиться несколько часов, и если делом займется добрый, честный фельдшер. А вот если колючку примутся вытаскивать адвокаты-крючкотворы, то они сначала засунут ее еще глубже, чтоб подольше затянуть лечение.

Бутлер не знал, что и отвечать, но старый Хорват подозвал его к себе и шепнул ему на ухо:

— Не слушай ты этого Кёви. Он не от мира сего. Он мудр и прямолинеен, а нам нужен хитрый пройдоха-адвокат, прошедший огонь, и воду, и медные трубы. Перевицкий как раз такой и есть, нужно отдать ему должное. А что касается ускорения процесса, положись на меня, я позабочусь об этом.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Приготовления

С этими словами господин Хорват поднялся и, отведя господина Фаи в оконную нишу, тихо совещался с ним некоторое время, а затем сообщил адвокату, что они предлагают ему вести процесс на следующих условиях: если он выиграет дело в течение года, получит гонорар в пять тысяч золотых; если сумеет справиться раньше года, то за каждый месяц получит еще по тысяче золотых; если же процесс протянется свыше одного года, гонорар уменьшится за каждый месяц на двести золотых. Согласен он на такие условия или нет?

Перевицкий согласился. Это был смышленый, ловкий адвокат, равного которому не было во всей Верхней Венгрии: бессовестный до цинизма, смелый и напористый, к тому же хитрец и тонкий психолог. В Пеште ходили легенды о том, как он обхаживал членов верховного суда. Всех сумел он обкрутить, и притом весьма простыми средствами. У кого была красивая дочь, он преподносил ей в подарок шкатулку с семенами редких цветов. Там, где было много детворы, появлялся с грудой всевозможных игрушек; дети уже знали его, и стоило ему показаться в доме, как они с радостными воплями: "Дядя Перевицкий, дядя Перевицкий!" — бросались ему навстречу, забирались на колени, на спину, на плечи, и почтенному папаше, выглянувшему на шум в переднюю, приходилось собирать своих отпрысков, облепивших адвоката, как гусениц с дерева. Если кто-нибудь из септемвиров[31] проявлял интерес к своему происхождению, адвокат из Уйхея прибывал со старыми, полуистлевшими от давности документами, которые подтверждали родственные связи септемвира с Мате Чаком,[32] Гарой или Омоде[33] (эти "подлинные" документы изготовлял для него один престарелый адъюнкт). Если же септемвир оказывался ловеласом, у Перевицкого и на него находился аркан. Адвокат отыскал в Туроце, где у него жила многочисленная бедная родня, трех красавиц, дальних родственниц; одна из них, женщина с изумительно красивой фигурой, была разведенной, а две другие — вдовушки, пленявшие белокурыми, как лен, волосами. Родственницы поселились в его доме, и Перевицкий, отправляясь в Пешт, всегда брал какую-нибудь из них с собой. Разумеется, вместе с нею он появлялся и в доме нужного ему судьи. В те времена еще не было принято наклеивать на прошения марки гербового сбора, но хорошенькая женщина в виде некоего приложения к бумагам не могла повредить делу. Перевицкий просил при этом извинения, что осмелился прийти к его высокопревосходительству господину септемвиру со своей племянницей, — к сожалению, он не может оставить ее одну в этом чужом городе. Затем он принимался излагать свои аргументы, а миловидная женщина тем временем строила глазки, помогая септемвиру понять (и тот обычно понимал), каким должно быть решение. Вполне возможно, что все это только сплетни, кто знает? Злые языки всегда существовали, так же как и дурные женщины, а вот честных и добродетельных адвокатов никогда не было. Но обсуждение данного вопроса не относится к нашему роману, тем более что у нас и без того много забот с этим бракоразводным процессом. Надо только сказать, что адвокатская контора Перевицкого преуспевала, а кроме того, его почитали в Уйхее как человека, который не только покровительствовал своим бедным родственницам, но даже баловал их и возил с собою в Пешт, тем более что, как говорят, родственницам этим и самим нравилось ездить в столицу.

Словом, судьба Бутлера попала в надежные руки. И поскольку в конце концов это признал и господин Кёви, которому пришлась по душе премиальная система оплаты, предложенная Хорватом, все уселись ужинать в полном согласии.

Однако ни жареному поросенку, ни каплуну не удалось развеселить общество, а тем менее заставить его переменить тему разговора. Участники трапезы то и дело возвращались к предстоящему процессу и к событиям в Оласрёске (вот уж, верно, икалось барону Иштвану Дёри в тот вечер!).

Лишь могучая сила вина несколько поддержала оптимизм собеседников, порешивших на том, что исход процесса будет благоприятным. Ну, а раз конец хорош, и все хорошо! За это стоит выпить!

Сотрапезники обсудили средства дальнейшей борьбы и распределили между собой роли: Перевицкий отправляется домой и тотчас же приступает к организации процесса ("денег, уважаемый, не жалейте"). Господин Фаи на этой же неделе поедет в Эгер к архиепископу барону Иштвану Фишеру с тем, чтобы лично рассказать его преосвященству обо всем, а Миклош Хорват — ко двору наместника в Буду, где у него большие связи, с помощью которых можно получить аудиенцию у наместника, хотя в это время года к нему очень трудно попасть, так как обычно он целыми днями возится в саду в своем имении близ.

Келенфёльда.

Сам господин Кёви добровольно вызвался сегодня же ночью написать убедительное послание его сиятельству графу Ференцу Сечени, кавалеру ордена Золотого руна, который в настоящее время живет в Вене и вхож к императору. Старый граф — давний почитатель профессора Кёви и ради него сумеет между делом изложить историю Бутлера императору Францу.

— Ах, если бы добрая императрица Людовика услышала обо всем этом! — вздохнула госпожа Фаи.

За ужином же решили, что граф Бутлер с завтрашнего дня займется своими имениями, оставив юриспруденцию, без которой вполне может обойтись.

— Конец твоей студенческой жизни, братец! Утром ты проснешься одним из богатейших магнатов Венгрии, — сказал Иштван Фаи. — Расправишь плечи, понял? Сбросишь эту девичью застенчивость — она приличествует какому-нибудь помощнику сельского писаря. Придет к тебе досточтимый профессор Кёви, которого ты так любишь, попросить на нужды университета, а ты заставишь его целый час прождать в приемной и ответишь, цедя сквозь зубы. Ну, что краснеешь? Это уж так принято, зря ты протестуешь, дорогой. А если я вздумаю навестить тебя, ты, прищурив глаз, с трудом признаешь меня. Я уже сейчас слышу, как ты буркнешь: "Na, wie gent es, Alter?" [Ну, как поживаешь, старина? (нем.)] А сам подумаешь: "Ведь я же магнат, а магнат должен быть гордецом!" Я тороплюсь высказать тебе это потому, что сейчас ты еще понимаешь по-венгерски. А пройдет год-два, и ты забудешь венгерскую речь, перестанешь ее понимать. Ну, что ты там расплакалась, дражайшая моя половина? (Господин Фаи заметил, что его жена уже вытирает глаза передником.) Зачем, мол, я нападаю на ребенка? Что ж ты думаешь, он век будет держаться за твой передник? Сейчас я выпускаю его в полет и, как курица-наседка, вырастившая дикого гусенка, объясняю, что он не нашей породы и может летать над водой выше нас, что может жить даже в болотах, если захочет подражать другим гусям… Много у тебя земель, лугов, мельниц, множество крепостных, сынок. Своим богатством ты обязан родине. Всю жизнь помни об этом и думай: что ты дал ей взамен? Всю жизнь погашай свой долг! И если окажется, что ты дал отчизне больше, чем она тебе, тогда мои старые кости успокоятся в могиле.

Бутлер тоже расчувствовался от этих торжественных слов, хотел что-то сказать, но не смог и разрыдался.

Хозяйка обняла его за шею, как она имела обыкновение это делать, и, поглаживая Яноша по голове, ласково принялась укорять то его, то мужа:

— Ну, не будь таким ребенком! Постыдился бы плакать перед своим будущим тестем. Что подумает господин Хорват? А ты чего раскудахтался, старый болтун? Подливал бы лучше гостям, не пьют они ничего.

Но старый Фаи высказал лишь то, что было у него на душе. Старик сообщил Яношу, что на завтра для него уже вызваны из Бозоша слуга, камердинер, гусар и четверка лошадей. Но в Бо-зоше Бутлер может пробыть ровно столько, сколько потребуется для торжественного вступления в права наследия, затем отправится в Пожонь на государственное собрание, чтобы блистать там, как подобает магнату. Ведь от того, кому многое дано, и ждут многого. Среди именитых дворян, собравшихся на сессию парламента, у него найдется немало земляков и родственников, которые смогут повлиять на исход процесса. Быть может Яношу удастся обратить внимание всего государственного собрания на беззаконие, совершенное в Оласрёске.

Наутро перед домом Фаи действительно стояла упряжка красивых лошадей, и Бутлер распрощался со своими опекунами, прослезившись вместе с ними по этому поводу; а в субботу господин Фаи отправился в Эгер (будучи кальвинистом, он не хотел делать этого в пятницу). В это время госпожа Бернат письмом известила свою невестку, госпожу Фаи, что старый Хорват тоже отбыл в Буду. Перед отъездом он написал завещание, исключив из числа наследников свою среднюю дочь, а исполнителем завещания "назначил, — писала госпожа Бернат, — моего супруга, с которым они так сдружились за последние дни".

Все пришло в движение, и только в Оласрёске царила полная тишина.

Падкое до всяких сенсаций общественное мнение с затаенным интересом следило за дальнейшим развитием событий. Стало известно, что Бутлер возбуждает процесс, но никто не знал, что со своей стороны предпримет Дёри. Иные много бы дали за то, чтоб потолковать с человеком, который видел новоявленную госпожу Бутлер хотя бы издали, хоть в окошко, а еще больше за разговор с тем, кто беседовал с нею лично.

Но, к великой досаде любопытствующих, все планы обитателей замка в Рёске и их поведение были окутаны тайной. Ворота с самого дня свадьбы были закрыты, на окнах спущены жалюзи, так что весь замок казался опустевшим.

Однако общественное мнение было столь жадным до сенсаций, что некоторые из великосветских дам (красавица госпожа Стараи и звонкоголосая супруга господина Пала Кетцера) решили взять себе служанок из села Оласрёске, чтоб хоть что-нибудь выведать от них о "графине". Краснощеким крестьяночкам в пышных юбках мало что было известно обо всей истории, но и эти скудные сведения оказались достаточно соблазнительными для сплетниц. Барыни с таким же апломбом заявляли "моя служанка из Рёске", как их мужья — "мой чешский егерь".[34] Шуточная затея скоро переросла в страстную моду, так что каждая уважающая себя барыня в комитате стала требовать от своего мужа, кроме флорентийской соломенной шляпки и шведских перчаток, еще и служанку из Оласрёске. И платили девушкам из Рёске в два раза больше, чем остальным. Эта мода не устарела и через двадцать — тридцать лет, когда семья Дёри уже и не жила в тех местах и никто не знал, чем знамениты девушки из этого села. Так уж повелось считать большим шиком, когда севрские чашки на стол, покрытый дамасской скатертью, подавала служанка родом из Оласрёске. Спрос на девушек из Рёске, словно на галочский табак, необычайно повысился. Разумеется, и замуж они выходили быстрее девушек из других деревень; псаломщики, зажиточные ремесленники, да и небогатые дворяне со всего комитата съезжались в Оласрёске на смотрины и выбирали себе какую-нибудь девчонку лет четырнадцати — пятнадцати.

А поскольку все девушки там рано выходили замуж, заполучить служанку из Оласрёске стало очень трудно. Только магнаты типа Шеньеи, Андраши и Майлат могли позволить себе роскошь за баснословные деньги нанять девицу из Оласрёске.

На счастье, и это сумасбродство закончилось, подобно многим другим, а то в наши дни рослые и пышные красавицы из Оласрёске выходили бы замуж только за королей.

Пока Дёри выжидали, господин Перевицкий развил лихорадочную деятельность. Составив и подав в суд каноников ходатайство о расторжении брачных уз, он отправился в Туроц за новыми смазливыми родственницами: каноники тоже люди из плоти и крови (причем, плоти у них в избытке) и могут стать более покладистыми, когда о существе дела им будет докладывать красивая женщина, а не старый адвокат с прокуренными желтыми зубами. Ничто не ускользало из поля зрения Перевиц-кого. В Вене он держал своего агента, который инструктировал папского нунция, как следует отписать о деле в Ватикан. Другой доверенный человек (тот самый адъюнкт Кифика, что ловко подделывал документы) был отправлен в Вену с наставлением создать нужное настроение среди иезуитских попов, пользовавшихся большим влиянием во дворцах земных владык, в особенности у набожных светлейших княгинь. Но действовал не один только Перевицкий; не дремали и другие. Возвратился из Эгера осыпанный множеством обещаний господин Фаи; господин Мик-лош Хорват в своих письмах из Буды на имя Фаи тоже сообщал обнадеживающие вести.

"Я встретил здесь могущественного патрона, — сообщал ои между прочим, — в лице моего школьного товарища, некоего графа Ласки, генерала в отставке, который каждый день вистует в обществе супруги наместника. Когда он рассказал супруге наместника о возмутительном злодеянии Дёри, названная дама пришла в сильное негодование и заявила своему мужу: "Какой же ты наместник, если у тебя в стране такое творится!" Этот Ласки мой хороший знакомый, в прошлом он довольно известный полководец. Однако наши венгерские патриоты третируют его и обвиняют в том, что он навеки испортил императорскую армию, будучи первым из тех, кто больше заботился о красоте солдат, чем об их храбрости… Я остановился в гостинице "Семь курфюрстов" в Пеште…" и так далее.

Только от Бутлера Фаи не получал никаких известий. Уже прошло несколько недель, а из Пожони не было ни писем с почтовым дилижансом, ни гонца (большие господа в те времена предпочитали посылать вести через гонцов, нежели писать самим). Бездействует мальчик или что-то предпринимает? Впрочем, он не обратил бы на это молчание серьезного внимания, если б депутаты государственного собрания от комитата Земп-лен, прибывшие на комитатский сейм, не сообщили Фаи, что Яноша Бутлера в Пожони нет и не было. Старик не на шутку встревожился, и хотя как раз в это время начал выступать Ференц Казинци и неудобно было "испариться" из зала, Фаи немедленно приказал заложить лошадей и, нигде не останавливаясь, помчался в Бозош.

— Где граф? — спросил он обитателей замка. Управляющий и лакеи доложили господину Фаи, что его сиятельство граф Бутлер был в имении месяц тому назад, он провел тут всего три дня и уехал.

— Не знаете, куда?

Никто не знал. Кучер, отвозивший молодого графа, рассказал, что доставил его до Капоша, где он и сошел на рыночной площади.

— Ну, а потом?

Кучер, туповатый малый, с трудом ворочавший непомерно большим языком, ни слова не ответил на вопрос Фаи, только выпятил нижнюю губу и пожал плечами.

— Ты что, онемел? — обрушился на него Фаи.

— Ну, сошли, больше ничего.

— Сказал он, по крайней мере, что-нибудь? Кучер подумал, поскреб затылок.

— Нет, ничего не сказали.

— А потом что ты делал?

— Вернулся домой.

— Почему же ты вернулся домой?

— Потому что они велели мне отправиться домой.

— Значит, он все же сказал тебе что-то, осел?

Фаи задумался. Уж не взбрело ли Яношу в голову осмотреть свой замок в Пардани, или в Розмале, или в Эрдётелеке? Молодые люди охочи до новых впечатлений, вот он, верно, и наслаждается осмотром своих владений.

Фаи приказал разослать столько гонцов, сколько у Бутлера было замков в этой части страны, с наказом отыскать барина во что бы то ни стало и как можно скорее, потому что Фаи будет с нетерпением ждать их возвращения. Кроме того, один всадник был отправлен в Борноц, к Бернатам.

На другой и на третий день гонцы стали возвращаться. Все докладывали господину Фаи, что графа нигде найти не удалось. Эти неожиданные розыски дали обильную пищу для пересудов; стали поговаривать, что молодой граф исчез. А если исчез, значит, наверняка это дело рук барона Дёри! Его люди и прикончили молодого графа. Бедный молодой Бутлер! Что ж, придумано неплохо, теперь из бракоразводного процесса не выйдет ничего, так и останется барышня Дёри вдовой — графиней Бутлер!

ГЛАВА ПЯТАЯ

На сцене появляется папаша Крок

Такие слухи повергли Фаи в смертельный страх, да и не только его: почтенный господин Будаи, управляющий имениями, беззаветно преданный этой семье, которой служили еще его предки, тоже не на шутку перепугался. Он почти не знал Бутлера, но с него достаточно было того, что это последний отпрыск рода. Когда останки графа будут опущены в Добо-Рус-кайский склеп, навсегда исчезнет и фамильный герб: больше уже не увидишь его ни на сбруе лошадей, ни на фронтонах замков, ни на дверцах экипажей — нигде, никогда! Земли графа останутся на месте, только владеть ими будут другие. А это последнее казалось управляющему особенно страшным…

— Нужно что-то предпринять, — проговорил Будаи, которого трясло как в лихорадке.

Фаи уставился на него остановившимся взглядом.

— Что же нам делать?

— Может быть, послать сообщение в комитатскую управу?

— В комитатскую управу? Отправляйтесь-ка вы ко всем чертям, сударь! — вскипел Фаи. — Если б она существовала с сотворения мира, то, поверьте, и по сей день велось бы расследование, кто убил Авеля. К тому же губернский прокурор так бы запутал дело, что вообще не представилось бы возможности разобраться в нем когда-нибудь. Нет, велите лучше запрягать и поезжайте в Унгвар[35] за доктором: я чувствую, что заболеваю. Это первое.

— Слушаюсь.

— Во-вторых, отыщите там старого горожанина по имени Матяш Крок: он проживает где-то за православной церковью в собственном каменном домике. Этого старика тоже привезите в Бозош.

Управляющий уехал и к концу дня уже вернулся. Двух затребованных господ он усадил в коляску, а себе нанял крестьянскую телегу, сказав, что делает это из медицинских соображений: на него, мол, напала хворь, а на мужицкой телеге ее вытрясет. Доктор пытался увещать Будаи, обещал прописать какое-нибудь снадобье, уверяя, что поездка на телеге не такое уж верное средство, но управляющий перебил его, говоря:

— Прошу прощения, сударь, но я все же лучше знаю, что мне нужно.

Правда, у него хватило догадки запрячь в телегу двух лучших лошадей из господской четверки, а потому в Бозош он приехал на полчаса раньше доктора и Крока.

Встретив его, Фаи недовольно воскликнул:

— Это что еще! Разве я не сказал вам, сударь, кого нужно сюда привезти?!

Но на сей раз управляющий не захотел смиренно выслушивать своего хозяина, а сам перешел в нападение; от гнева лицо его покраснело, как петушиный гребень.

— Да, но почему, сударь, вы не изволили мне сказать, что за личность этот Крок? Разве я мог ехать в одной коляске с таким человеком? Нет уж, скорее я пошел бы пешком, босым и по терновнику! Впрочем, они сейчас будут здесь, они едут в господской коляске.

__ Ну-ну, — примирительно заговорил Фаи, которому понравилось в управляющем чувство собственного достоинства. — Ладно, ладно! Но зачем же сразу набрасываться на человека? Вы ведь знаете, какой я раздражительный, когда меня мучат колики. Что касается Крока, то видели ли вы, сударь, как травят сусликов?

— Еще бы не видеть! Заливают их норки водой.

— А кто этим занимается?

— Большей частью валахские цыгане. __ Не правда ли? И было бы по меньшей мере странным, чтобы травлей сусликов занимались сами комитатские епископы. Для нашего дела понадобился Крок, а поэтому будем же снисходительны к нему, бедняге.

Этот Матяш Крок был когда-то в услужении у настоятеля одного из будапештских монастырей, Мартиновича.[36] В знойные летние вечера слуги, — а было их тогда у Мартиновича двое, — пользуясь отсутствием хозяина, раздевались донага, напяливали на себя просторные одежды настоятеля и резались в "дурака". Особенно им нравилось видеть в зеркале, как два монаха в сутанах дуются в карты. Как-то Мартинович вместе с друзьями вернулся домой ранее обычного; один из слуг, услышав стук хозяина, успел быстро переодеться и бросился открывать дверь, а другой, как раз этот самый Крок, растерявшись, с испугу забрался под кровать. Там он подслушал планы заговорщиков и выдал их венской полиции. Потом он с успехом подвизался в должности тайного полицейского агента и завоевал известность, пока наконец, уже на склоне лет, не приобрел маленькую усадьбу и домик в своем родном городе Унгваре. Правда, здешние жители знали его как "проклятого человека" и не желали общаться с ним.

Матяшу Кроку, человечку небольшого роста, было лет семьдесят от роду. Весь он — волосы, борода, брови, ресницы — был белый, даже глаза его казались какими-то белесыми, однако сверкали, как стекло, и так пронизывали человека, словно в тело собеседника впивались две булавки.

Фаи знал старика уже давно, и хотя начавшиеся колики исказили страданиями его лицо, он постарался приветливо улыбнуться Кроку, когда тот вошел вместе с доктором.

— Добрый день, старина Крок! Ну, как поживаем на этой грешной земле, а? Вижу, вы еще совсем молодец! Черт возьми, вы мне в отцы годитесь, а как сохранились! Здравствуйте, доктор, спасибо, что приехали. Хорошо добрались, не правда ли? Я мерзко себя чувствую, милейший доктор. Присаживайтесь, пожалуйста. Но прежде всего позаботимся о душе. А ведь она-то у меня и больна. Ее лечением займется сейчас старый Крок, а уже потом, доктор, обратимся к бренному телу.

И он, подмигнув Кроку, провел его в один из внутренних покоев.

— Знаете ли вы, папаша Крок, зачем я вас вызвал? Дело в том, что мой приемный сын, граф Янош Бутлер, исчез при весьма таинственных обстоятельствах. Или если не исчез, то, во всяком случае, его нет там, куда я его послал. Крок не проронил ни слова, только моргал своими белыми ресницами да потирал большим пальцем лоб, изрезанный тысячью морщин; от этого поглаживания глубокие морщины, похожие на рубцы, приходили в движение, изменяя выражение его лица.

Фаи рассказал, что Янош вернул из Капоша свой экипаж, не умолчал и о том, что молодой граф еще зелен немного: слишком чувствителен и нерешителен по характеру, однако честен, душа его правдива, а жизнь чиста; он не кутила, не картежник, не распутник, и с этой стороны ему не грозила никакая опасность. Однако есть другая сторона, своего рода маленькая катастрофа, которая произошла на днях.

Папаша Крок кивнул головой.

— Мне известна эта история с Дёри. Впрочем, соблаговолите рассказать.

После того как Фаи сообщил все, что считал существенным, папаша Крок задал ему несколько вопросов.

— Обещал ли граф Бутлер поехать в Пожонь?

— Да, на том мы и расстались. Он сам в этом кровно заинтересован, так как очень любит свою невесту.

— Не у нее ли он в Борноце?

— Нет! Я и туда посылал человека. Кроме того, ему запретили встречаться с невестой, пока не закончится процесс. А Бутлер — рыцарь своего слова, он не станет с ней встречаться.

— Что же думает ваша милость?

— Боюсь что-либо и предполагать.

— Сударь, вы подозреваете, что он покончил с собой, — сказал Крок, вперив в Фаи свой сверлящий взгляд.

— Мне больно говорить, но это не исключено. Юноша мечтателен. Он наизусть знает "Страдания Вертера".

— Чепуха, чепуха! — проворчал себе под нос папаша Крок. — Хорошие книги не убивают человека, скорее уж плохие. А если человеку впрыснут против самоубийства сто пятьдесят тысяч хольдов земли, так он устоит перед любыми впечатлениями, навеянными книгами!

— Итак, вы считаете…

— Я считаю, что вся история выеденного яйца не стоит. В подтверждение этого я мог бы оставить дома своей старухе-один глаз и одно ухо, тем более что она глуха и подслеповата.

— Не понимаю вас.

— Я хочу этим сказать, что вы, сударь, заказываете резчику по дереву топорище, которое мог бы сделать любой деревенский плотник. — И Крок не без достоинства взял понюшку табаку из своей табакерки и втянул в ноздри.

Фаи мгновенно оживился, поняв, что хитроумный сыщик согласен взяться за дело. "Я не пожалел бы сейчас и десяти золотых, чтобы заглянуть в его черепную коробку, — подумал Фаи. — Интересно, столько же извилин у него в мозгу, сколько морщин на лице? И что может таиться в этих извилинах?" Он попробовал выудить кое-что.

— А ну, скажите, папаша, почему вы считаете этот случай таким незначительным?

— Потому что нет никакого случая.

— То есть как это? — изумился Фаи.

— А очень просто! — Вот я спрошу вас, сударь, не теряли ли вы, скажем, ключи?

— Не знаю.

— Ну, хорошо, — выходит, что не теряли. Но если вы начнете искать какой-нибудь из ключей и не найдете сразу, вы тотчас решите, что он потерян. Так или нет?

— Может быть, и так.

— Вот видите! Если бы вы не разыскивали графа, вы не считали бы его пропавшим. А если б сейчас в Унгваре мой кум Лепицкий стал разыскивать меня и не нашел, как вы думаете, ваше благородие, означало бы это, что я пропал?

Фаи всерьез начал терять терпение от такой странной логики.

— Послушайте, папаша Крок, — воскликнул он запальчиво, — не считайте меня одержимым манией преследования. Я же не выдумал этого? По всей округе ходят слухи, что Дёри через своих подручных загубил Бутлера.

Крок рассмеялся.

— Как не быть слухам, если ваша милость с излишней поспешностью начинает поиски и этим будоражит всю округу. Вы роняете маленькое семечко, а сплетня подбирает его и возвращает в виде целого куста. Конечно, сейчас вас терзают ужасные предположения, а по существу ничего не случилось, кроме того, что графа Бутлера нет в Бозоше и где он — неизвестно.

— Все же вы милейший человек, Крок. Вы почти успокоили меня; я даже не чувствую больше колик. Черт бы подрал этого доктора! Уж и не знаю, что теперь сказать ему. — И Фаи озабоченно почесал затылок. — Ну, так вы беретесь разыскать графа? Только втайне, без всякого шума.

— Я берусь за все, что приносит деньги.

— И немедленно приступите к розыскам?

— Немедленно. Но, с вашего разрешения, я хотел бы допросить прислугу замка.

— Готов вам содействовать во всем. Распоряжайтесь слугами, экипажами, лошадьми, только спешите, спешите!

— Через двое суток вы будете знать, где пребывает граф.

— Буду вам крайне признателен… И вы останетесь вполне довольны, папаша Крок. Эхе-хе, что же мне сказать теперь этому доктору?

Папаша Крок без промедления взялся за дело и допросил прислугу замка. Он был ласков и обходителен в обращении, — это покоряло и сразу располагало каждого, с кем он заговаривал. Кроме того, он казался весьма достойным господином и производил впечатление почтенного старца. В его взгляде сквозили кротость и доброта, — господь бог иногда по необходимости и злодеям придает обличив добрых людей. Платье Крока тоже никак не соответствовало его душе: весь он, с головы до ног, был одет как настоящий венгерец, а на сафьяновых сапожная даже позвякивали шпоры. И черт не догадался бы, — если только не сам он скрывался под личиной этого человека, — что Крок был когда-то сыщиком в Вене и что по его вине отправилось на эшафот много венгерских патриотов.

Слуги не могли сообщить ничего существенного. Граф пробыл здесь три-четыре дня и за это время не общался ни с кем из посторонних; не было в замке и гостей.

— Где жил граф?

— В комнатах, что выходят на солнечную сторону.

— Проведи-ка меня туда, сынок, — попросил Крок камердинера.

Папаша Крок перерыл все в комнатах, но ничего не обнаружил.

— Кто здесь обычно подметает?

— Служанка.

— Она красива, сынок?

— Что вы, безобразна!

— Ну, слава богу, — проговорил папаша Крок с наигранным облегчением, — по крайней мере, мне не грозит опасность, если ты пришлешь ее сюда.

Камердинер прыснул со смеху и немного погодя втолкнул в дверь женщину лет шестидесяти, вдову одного из батраков.

— Ну, сестричка, кажись, ты убираешь здесь?

Тут старуха ни с того ни с сего послюнявила пальцы и принялась приглаживать ими волосы на голове.

— Я.

— Не выметала ли ты, сердечко мое, после графа каких бумаг? Изорванных и измятых бумажек, понимаешь, на которых было что-нибудь написано?

— Очень даже может быть.

— Не могла бы ты разыскать их? Коли ты это сделаешь, славной будешь бабенкой!

— Обязательно найду. Весь сор отсюда мы выбрасываем в большой ящик. А здесь так редко приходится подметать, что старый мусор еще и сейчас там.

— Ну-ка, сбегай, душа моя!

И старая карга проворно выскользнула из комнаты; пробегая по коридорам, она не устояла перед искушением расхвалить слугам, толкавшимся без дела, этого любезного старого господина: "И слова и обхождение его такие благородные!.."

Вскоре служанка вернулась и принесла в переднике целую кучу обрывков бумаги. Запершись в комнате, папаша Крок сложил из этих клочков часть письма, гласившего: "Милая Пи-рошка, удивляюсь, что ты не пишешь. Ведь не запретили же тебе и переписку? Это было б ужасно!" На том письмо и обрывалось. Затем Крок восстановил другой отрывок письма. "Милая моя Пирошка! Днем и ночью терзаюсь я мыслью, что ты меня не любишь, ведь если б любила, то писала бы мне. Ты знала бы, что в моем горе не может быть иного утешения. Неужели тебе запретили переписку? Было бы ужасно…" И это письмо осталось недоконченным. По-видимому, графа не удовлетворяло начало, и он разрывал письма. Таких вариантов Крок нашел около шести: во всех — более или менее складно — излагалась одна и та же жалоба.

И все же одно письмо, по-видимому, удалось Бутлеру, и он отослал его Пирошке. В мусоре нашлись обрывки и другою послания, написанного женским почерком. Папаша Крок склеил и эти клочки и с большим трудом прочел следующее:

"Мой милый племянник!

Молю господа, чтоб это письмо застало тебя в добром здравии. Пирошка больна, твои письма только волнуют ее. Ты же знаешь, какая она, бедняжка, нежная. Пощади ее, если она дорога тебе, и люби ее честной любовью. Не сердись, что я так говорю, мой милый Яника, и что письмо к ней я нераспечатанным отсылаю обратно через твоего верного слугу. Послушайся меня, свою тетку, которая молит о твоем благе господа, подвергшего тебя суровому испытанию. Я не хочу, чтоб на доброе имя нашей кроткой овечки, которая и так достаточно страдает (ведь она и болеет-то из-за тебя, милый сынок), пала хоть часть той тени, которую навела десница Господня на ваше счастье. Правда, счастье может вернуться, и оно вернется: у господа бога ведь две руки, и другая — не бойся, сынок, — не отсохла, и он еще коснется вас ею. Но добрую славу, сын мой, этот драгоценнейший клад каждой девушки, нельзя возвратить. И если она с самого начала окажется запятнанной, то никогда уж не сможет считаться безупречной. Что сказали бы люди, если б Пирошка переписывалась или встречалась сейчас с тобой? Вам-то, больше чем кому-либо, надлежит избегать друг друга. Этого требует и светское приличие, и отец дочери, оставивший Пи[37] рошку на мое попечение. Сам он старается для тебя в Будет и ниспошли ему на это господь сил, здоровья и удачи и избавн его и всех нас от лукавого (ты ведь понимаешь, о ком я думаю). Мне больно, что по той же причине я не могу позвать и тебя к нам. А как красив наш сад после вчерашнего дождя! Правда, удача сторонится нас сейчас. Часть фруктовых деревьев вымерзла, а Мотылек — верховая лошадь нашего сына Жиги, прыгая через изгородь, напоролась на кол. Ой, какая суматоха царит теперь в доме! Я даже рада, что живу у Хорватов. Хорошо, если б ты осторожно сообщил Жиге о несчастье с Мотыльком, потому что ни я, ни старик не решаемся написать ему об этом. Тысячу раз целует тебя твоя любящая тетушка.

Бернат.

P. S. Найди в себе силы и запасись терпением, мой милый племянник, думай о том, что и другие люди страдают: герцоги, короли и даже императоры. Все суть черви Господни и подчас не могут осуществить сразу всех своих желаний. Вспомни, как шесть лет тому назад я была прикована к постели из-за воспаления слепой кишки и целых два года потом мне было запрещено притрагиваться к фруктам, а я умирала от желания полакомиться ими.

Кстати, чуть не забыла, повариха Видонка больна рожей; бедная, добрая женщина, вряд ли она выживет.

Еще раз целую.

Она же.

Почтенный Крок не нашел в этих письмах никакой путеводной нити, ухватившись за которую он мог бы распутать весь клубок. Старик сумрачно собрал склеенные письма, чтобы показать их Фаи, который к тому времени уже благополучно отделался от унгварского доктора Гриби. Еще когда он во внутренних комнатах совещался с папашей Кроком, в комнату вбежал садовник, некий Андраш Капор, с горестными причитаниями: его жена при смерти, он слышал, что здесь доктор, так, может быть, доктор даст ей чего-нибудь, если, конечно, барин разрешит.

— Ну еще бы! Конечно, даст. Тем более что сам я уже не очень нуждаюсь в помощи доктора. (Фаи страшно злило присутствие доктора, когда он был здоров, и его отсутствие — когда бывал болен.) Какое счастье! Я хотел сказать, какое несчастье. Идите, идите, милейший доктор, к больной.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Гриби

На лице тощего, долговязого доктора появилась кислая мина, когда он узнал о внезапном выздоровлении прежнего пациента и неожиданном появлении нового. Тем не менее он с готовностью отправился к больной, захватив инструменты и сумку, в которой таскал свои испытанные средства от всех болезней. Немного погодя он вернулся чрезвычайно спокойный.

— Ну как, помогли ей?

— Помощь была ей уже не нужна.

— Уж не умерла ли она?

— Несомненно умерла; у нее уже не бился пульс. Фаи не удержался и посетовал:

— Ай-яй-яй, бедная, бедная тетушка Капор! А как хорошо она умела готовить вареники.

Затем, чтобы умиротворить доктора, Фаи распорядился подать на веранду прямо-таки царское угощение. Наступил прекрасный теплый вечер. Пока Крок возился с письмами, они беседовали о том, о сем, а главное — о почившем в бозе докторе Медве, о его чудесном искусстве врачевания.

— Да, да! Мы многому учились друг у друга, — снова и снова повторял доктор Гриби.

Фаи уже начинала наскучивать эта беседа, когда, наконец, послышались шаги и в комнату семенящей походкой вошел папаша Крок, держа в руке письма.

Фаи живо бросился к нему.

— Нашли что-нибудь?

— Почти ничего, единственное, что я узнал, — это что молодой граф уехал отсюда далеко не в хорошем настроении.

— Боже мой! Случилось что-нибудь?

— Соблаговолите прочесть!

Фаи пробежал письма; он был подавлен, руки беспомощно повисли.

— Я же говорил! Меланхолия, чувство неудовлетворенности.

— Совсем не следует сразу предполагать наихудшее. Я немедленно выезжаю в Капош.

— Бог вам в помощь! Сказать, чтоб запрягали?

— Извольте, только я хотел бы задать вам еще несколько вопросов. Нет ли здесь портрета молодого графа? Я ведь незнаком с ним, даже не видел его, а портрет мог бы мне очень пригодиться.

— У меня есть его миниатюра, в медальоне на часовой цепочке. Правда, она слишком мала.

— Не беда. К какому времени относится портрет?

— В марте этого года мы были с Бутлером в Энеде, у смертного одра одной из его теток — от нее он тоже получил наследство, — и там его изобразил в миниатюре на слоновой кости — представьте себе! — двенадцатилетний мальчуган, от горшка два вершка, некий Миклош Барабаш.[38] Я еще сказал тогда главному королевскому судье, чтоб он упрятал в тюрьму этого щенка: с этаким незаурядным талантом из него обязательно выйдет фальшивомонетчик!

— Разрешите посмотреть?

Фаи отценил золотую безделушку в виде гильотинированной головы Людовика XVI и нажал пружинку. Голова раскрылась, и в ней вместо мозга (впрочем, его и в оригинале было не так-то уж много) оказалась маленькая пластинка слоновой кости с эмалевым портретом Бутлера.

— Гм, граф — красивый молодой человек! Правда, о его сложении нельзя судить по этой миниатюре.

— Строен, как тополь.

— Эх, будь я таким, — вздохнул папаша Крок, — меньше чем на герцогиню и смотреть бы не стал!

— Я думаю, — машинально ответил Фаи.

— Нет ли иного портрета?

— Нет и, думаю, никогда больше не будет [Портрет графа Яноша Бутлера в натуральную величину, написанный маслом, висит в актовом зале Ноградского комитатского собрания. (Прим. автора.)]. Он слишком скромен и застенчив; я и так, можно сказать, силком заставил его сесть позировать этому сморчку-художнику.

— Могу я взять с собой портрет?

— Не возражаю, старина, но заклинаю вернуть его мне. А если попробуете присвоить этот дорогой для меня сувенир, — пригрозил господин Фаи, — то к будущей зиме придется вам отрастить порядочное брюхо! (Нужно сказать, что простолюдин мог тогда накопить себе жирок только в тюрьме.)

Папаша Крок угодливо улыбнулся.

— Во всех случаях я сохраню его, а пока хотел бы точно знать еще одно: как был одет граф, когда уезжал.

— Ну, это проще всего! Его камердинер наверняка знает, да и кучер тоже. У него и не было большого гардероба. Я сам заказывал для него костюмы в Патаке. Эй, кто-нибудь! — Фаи хлопнул в ладоши; на зов явилась ключница. — Пошлите ко мне, пожалуйста, камердинера!

Камердинера нетрудно было отыскать: подстрекаемый желанием знать, что происходит, он прислушивался к разговору, прячась за колонной.

— Эй, Мартон, как был одет граф, когда уезжал? Хорошенько соберись с мыслями и изложи этому почтенному господину все по порядку.

Мартон задумался, потом, мучительно напрягая память, стал описывать костюм графа.

— Что же на нем было? Что я ему принес? Были на нем, прошу покорно, серые панталоны, такая же… да-да, такая же жилетка и… Я уже сказал о сюртуке?

— Нет, не сказал.

— И серая жилетка…

— О жилетке мы уже слышали, болван… Да что ты все рот разеваешь, как щука на песке.

В этот момент блуждающий взгляд камердинера остановился на сюртуке доктора Гриби. Мартон неожиданно всплеснул руками, словно гусь крыльями, когда вдруг обрывается бечевка, которой он связан.

— На нем был точь-в-точь такой сюртук! — воскликнул он с жаром. — Если не именно этот.

Доктор покраснел до ушей, а Фаи принялся укорять камердинера.

— Ну-ну, не сочиняй! Такой — может быть; мне тоже что-то припоминается, только не говори, что именно этот. Иначе какая же вера твоим словам?

Но Мартон продолжал подозрительно разглядывать докторский сюртук. Глупые серые глаза камердинера готовы были, казалось, выскочить из орбит.

— А мы сейчас увидим, барин, этот или нет, — защищался Мартон. — Пока граф был здесь, я чистил его сюртук; на локте прожжена дырочка величиной с горошину. Его сиятельство нечаянно облокотился на уголек, выпавший из трубки. И подкладка, я знаю, была порвана. Что ж, посмотрим!

Не долго думая, он подошел к доктору Гриби и без всякого стеснения приподнял за локоть его руку.

— Ну, что я говорил? — воскликнул он торжествующим тоном. — Вот она, дырочка величиной с горошину! Я знаю, что говорю, барин! А теперь посмотрим и подкладку.

Доктор растерялся и покраснел, как рак. Камердинер отогнул полу сюртука.

— Прошу покорно, повернитесь, пожалуйста.

Бедный Гриби, остолбенело стоявший перед камердинером, повернулся, и Мартон показал на длинный шов, стягивавший разорванную подкладку.

У папаши Крока от неожиданности свалились с носа очки; счастье еще, что они не разбились о каменный пол веранды.

— Тысяча чертей! — воскликнул он. — Дело начинает принимать серьезный оборот. Усложняется, весьма усложняется! Тут уж не шуткой пахнет. Ну и прекрасно! Здесь и впрямь нужен настоящий Крок, знаменитый Крок, хитроумный Крок! Где вы взяли это платье, доктор?

Побелевший Фаи дрожал как осиновый лист. Ему ли не помнить этот шов, ведь его жена зашивала Яношу подкладку, когда тот однажды зацепился в саду за сучок.

Доктора бросало то в жар, то в холод, он мотал головой, смущенно пытался объяснить что-то, хотя, видно, и сам не очень-то понимал, что происходит. Но тут Фаи вдруг подбежал к нему и схватил его за воротник.

— Эй, сударь! — загремел он. — Где вы взяли этот сюртук? Дело начинало принимать нешуточный оборот, раз сам Иштван Фаи, могущественный магнат и председатель многих комитатских судов, яростно набрасывается на бедного добряка Гриби, который и мухи-то никогда не обидит. Тут нужно говорить правду.

— Это платье, — заикаясь, пробормотал доктор, — с неделю назад привез мне мой брат, хозяин трактира в Капоше. При его полноте этот костюм не подошел ему, а где он взял его, не знаю.

Лицо перепуганного Гриби дышало такой искренностью, что нельзя было сомневаться в правдивости его слов.

Фаи с глубоким вздохом повалился в плетеное садовое кресло.

— Его убили! — прохрипел он и закрыл лицо руками. Так оставался он с минуту; из-под пальцев его заструились слезы.

Но уже в следующую минуту он поборол свою слабость, вытер глаза и, взяв себя в руки, снова стал таким, каким мы уже видели его однажды: не человек, а сталь. Твердым, отрывистым голосом он приказал камердинеру:

— Скажи кучеру, чтоб немедленно запрягал. Я тоже поеду с вами, Крок. Пусть ко мне зайдет управляющий, я дам ему необходимые распоряжения.

Кучер запряг экипаж; откуда-то, со стороны домика садовника, приковылял на своих толстеньких ножках управляющий.

— Несчастье гораздо серьезнее, чем мы предполагали, Бу-даи, — проговорил Фаи. — Но, что бы ни случилось, следует содержать все в порядке и поменьше болтать. Оставшиеся яровые нужно посеять, отводный канал на участке у Вереницы — восстановить. Доктора пусть отвезет в Унгвар кучер Йожка. Да, еще эта бедная Капор!.. Похороните ее как следует, при двух попах, в ореховом гробу. Справьте и поминки за счет доходов по имению. Она заслуживает этого: на редкость вкусные вареники умела она стряпать!

— Кто знает, сударь, — простодушно заметил управляющий, — может быть, она еще и выкарабкается.

— Да ведь она уже с час как умерла.

— Кто это — сказал?

— Да доктор.

— Что вы, помилуйте! — возмутился управляющий. — Да она сию минуту разговаривала со мной!

Такое преследование судьбы вывело наконец из себя бедного Гриби. Что до сюртука, то бог с ним, он смирился с этой историей. Но чтоб какой-то профан так принижал его познания, этого он уж не мог стерпеть. Кровь закипела в нем, и с презрением во взоре (однако с достоинством ученого) он заявил:

— Она может разговаривать сколько угодно, и все же она умерла: у нее не было пульса.

Экипаж подъехал. Фаи дружески пожал управляющему руку.

— Смотрите за всем хорошенько, мой дорогой Будаи. Возможно, я не сумею скоро вернуться, но если на троицу приедет из Дебрецена Эжаяш, пошлите мне весточку в Патак. (Известный Эжаяш Будаи[39] приходился братом управляющему.)

Затем Фаи легко вскочил в экипаж.

— s Эй, доктор, доктор! — вдруг крикнул он. — Ну и бестолковый же я! Совсем забыл спросить: какой трактир держит ваш брат в Капоше? Вы, Крок, садитесь рядом с кучером: я один ноеду в экипаже.

— Трактир "Гриф", ваша милость, — ответил за доктора Крок.

— Трогай!

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Свадьба в трактире "Гриф"

То, что Фаи усадил "милого старичка" не рядом с собой, а на козлы, вызвало среди челяди большое удивление, так как господин их обычно был чужд всякой кичливости. Обычно, если в доме не было гостей, за господским столом всегда обедал кто-нибудь из доверенной прислуги.

И это не было редкостью в кругу помещиков средней руки. Чаще всего подобная барская милость выпадала на долю какой-нибудь старушки — бывшей няньки барина, барыни или их детей. А уж попав однажды по той или иной причине за господский стол, слуга потом в силу привычки, которую венгры почитали во все времена, занимал это место постоянно. Подобная милость служила признаком добрых отношений между господами и прислугой, а кроме того, такой человек был весьма полезен в доме, потому что, в равной степени будучи близок и к слугам и к господам, знал, чем они живут, ловко умел рассеять тучи и смягчить взаимную их отчужденность.

Четверка лошадей стремительно неслась вперед; так и летели в стороны комья грязи, ибо после продолжительных дождей дорога была порядком грязна. Не умели строить дороги наши предки, "грязь на грязь накладывали"; в сухую погоду пыль стояла здесь столбом, а в сырую — грязь коню по брюхо Но и наилучшая дорога показалась бы длинной господину Фаи, богатая фантазия которого лихорадочно работала, заставляя тревожно сжиматься его сердце — ведь оно было из такого мягкого золота, что на нем оставляло след всякое прикосновение. Он перебрал в уме все самые страшные беды, которые могли постичь Яноша. Порой он видел молодого графа лежащим глубоко на дне Тисы. Над ним проплывали сомы да осетры; вот они-то, а не старина Крок, наверно, знали, где находится Янош. То вдруг воображение рисовало ему другую картину: Янош падает, сраженный пулей, грабители подскакивают к нему, стаскивают с него одежду, чтобы поживиться хоть чем-нибудь… Нет, любая определенность, пусть самая плохая, лучше такого состояния!

— Эй, Петер, далеко еще до этого самого Капоша?

— Уже въезжаем в город.

Стемнело. Небо было сплошь затянуто тучами, а по земле стлалась густая пелена тумана, так что и в двух шагах уже ничего нельзя было разглядеть.

А жаль! Стоило бы описать городок, потому что в те времена города еще не были однообразны, как солдаты в строю, и не подразделялись на категории. Сейчас в Венгрии три сотни таких Капошей, похожих один на другой, словно близнецы; сотня Лошонцей, десятка два Кашш и наконец мать всех городов венгерских — Будапешт. Только эта мать не из тех, что своих детей вскармливают, а наоборот, сама кормится за их счет, и потому они такие хилые, маленькие, малокровные.

Прежде города не были так похожи один на другой, и путешествие было сплошным удовольствием. Тот, кто посетил много городов, испытывал такое ощущение, словно повсюду в большом мире у него знакомые да земляки, и это по тем или иным причинам доставляло удовольствие. Так, например, в Уйхее человек мог купить хорошее вино, в Тисауйлаке — замечательные щетки для усов, в Кёрмёце — такие кружева, будто и не кружева, а пена морская, в Мишкольце — пышные булки, в Римасомбате — фляжку, в Гаче — сукно, крепкое, как кожа, а в Леве — кожу мягкую, как сукно, в Эстергоме — седла, в Сабадке — фартуки, в Шельмеце — трубки, в Дьёре — складные ножи, в Либетбане — можжевеловую водку.

Теперь любую из этих вещей можно получить в каждом городе, в первой же лавчонке на углу, и совсем не нужно отправляться за ними в далекий путь. Однако следует признать, что предметы эти стали не так добротны, как прежде, и обладатель их не ощущает той радости, какую испытывал раньше, приобретая их во время своих странствований.

Что касается Капоша, то этот город славился ситами и решетами. Если капошское сито привозили красавице, жившей где-нибудь в другом конце Венгрии, она охотно награждала дарителя поцелуем. Сейчас же за него дают лишь восемьдесят крейцеров.

Нет, не так уж плох был мир в старину!

— Петер, знаешь ты, где находится трактир "Гриф"?

— Знаю, ваше благородие.

Экипаж загромыхал по булыжной мостовой. Если по грязи лошади еще могли идти рысью, то по остроконечным булыжникам тащились лишь шагом. Путникам казалось, что они едут целую вечность. Наконец они остановились под аркой ворот трактира. У входа висел маленький колокольчик, который господин Фаи тут же принялся нетерпеливо дергать. Ворота освещал тусклый фонарь. Внешне "Гриф" не производил особого впечатления. Это было длинное, низкое и узкое здание, словно стремившееся врасти в землю. Однако унылым оно выглядело только снаружи, внутри бурлила жизнь: играла музыка, было очень шумно, из открытых окон доносились веселые возгласы.

На звук колокольчика появился стройный парень в национальном костюме: черных суконных штанах и жилетке поверх вышитой рубашки с широкими рукавами. По всему было видно, что он шафер. На спину был небрежно накинут расшитый крученым гарусом доломан, круглую шляпу его украшали искусственные розы; опоясан он был малиновым кушаком в мелких белых цветочках.

— Что, комнату? — спросил он, горделиво выпятив грудь.

— Этого мы еще не знаем, хотелось бы прежде поговорить с хозяином. Где он?

— Сейчас с ним поговорить не удастся.

— А вы кто такой?

— Я-то? Буфетчик.

— Почему ж, однако, нельзя побеседовать с вашим хозяином? — вмешался папаша Крок. — Что, у него язык отнялся?

— Нет, он умеет говорить, и даже очень громко.

— Так уж не сошел ли он с ума?

— Ну, что вы! Только сейчас ум просветляться начал.

Папаша Крок решил, что следует действовать более энергично, и прикрикнул:

— Хватит шутки шутить, пустобрех! Не видишь, что с тобой разговаривает важный господин? А ну, шляпу долой, такой-сякой!

Буфетчик покорно снял шляпу. Он был добрый малый и после такого вразумления сильно смутился.

— Да я ничего, просто малость хлебнул сегодня, — оправдывался он с обезоруживающей улыбкой. — Ведь, по правде-то говоря, дело в том, что хозяин танцует сейчас с госпожой Хадаши, а из нее к тому времени, как новое вино поспеет, могла бы получиться такая трактирщица, что лучше и не надо!

— Что же там происходит такое?

— Свадьба, изволите видеть. — Парень как будто даже удивился, что нашлись люди, не знавшие об этом. — Так точно, свадьба. Хозяин выдает замуж свою младшую сводную сестру, ту, что раньше ведала всей кухней в трактире. А теперь уж, должно быть, там станет командовать госпожа Хадаши, потому что она умеет готовить еще лучше; к тому же Хадаши — вдовушка, дородная и молодая, и совсем не чурается мужчин. Тут, глядишь, дело скоро дойдет и до другой свадьбы. Хоть хозяин порядком-таки жирен да драчлив, однако сердце у него доброе, а это означает, что все может пойти прахом: слишком уж много у него всяких голодранцев-родственников, которые в одну минуту готовы все растащить…

Насколько вначале трудно было заставить веселого буфетчика говорить, так трудно было теперь его остановить.

— Ну, не болтай так много, дружище! Поди-ка лучше скажи своему хозяину, чтоб вышел на минутку.

Буфетчик пожал плечами.

— Не выйдет он.

Папаша Крок даже ногой топнул. На счастье, появился гусар господина Фаи, при пистолете и с саблей, который помогал кучеру во дворе управиться с лошадьми. Крок тут же воспользовался его присутствием, чтобы припугнуть буфетчика:

— Молчать! Прикажите гусару, ваше благородие, отрубить этому болтуну голову, если он еще пикнет. Почуяв беду, буфетчик стремглав бросился в комнаты, но тотчас же возвратился с торжествующим.

— Ну, что я сказал? Так и есть—не идет: хоть сам, говорит, наместник Йожеф его зови!

— Что ж, тогда мы пойдем к нему, — решительно заявил Фаи.

— Вот это другое дело! — радостно воскликнул буфетчик. — С этого и нужно было начинать. Так вам вернее удастся поговорить с хозяином.

С этими словами он проводил гостей в заднюю половину трактира, служившую хозяину квартирой.

Словоохотливый папаша Крок по дороге продолжал расспрашивать буфетчика:

— За кого же выходит замуж младшая сестра хозяина?

— Да за некоего Йожефа Видонку, он открывает в Польше собственную столярную мастерскую. Сегодня же после полуночи он сядет о молодой женой в повозку и укатит.

Господин Фаи вздрогнул, услышав знакомое имя. Так это же тот самый Видонка, который сделал для Дёри подъемную машину! Нити начинают распутываться. Вот где гнездо всех преступлений! Они на верном пути!

— Не он ли работал подмастерьем у столяра в Уйхее? — глухо спросил Фаи.

— Он самый, — отвечал буфетчик, — я давно его знаю. Был бедняк из бедняков, а тут сразу разбогател! И вот женится на Катушке, поскольку давно уже мечтал о ней, поскольку Катушка дочь его хозяина в Уйхее и поскольку мать моего хозяина, вдова Гриби, вторично выйдя замуж, стала женой столяра Одреевича в Уйхее и у них родилась вот эта самая Катушка.

— Вот так дела! — со вздохом проговорил удрученный Фаи.

Они шли по коридору, натыкаясь то на кровать, то на стол или буфет, вынесенные из комнат по случаю свадьбы. Фаи заглянул в зал и застыл у двери. В первый момент ему показалось, что комната не стоит на месте, а кружится вместе со множеством раскрасневшихся танцующих женщин и мужчин, по виду мастеровых, лихо колотивших руками по голенищам сапог. Шелест юбок, подымавших ветер, смешанный запах людского пота, трубочной гари, аромата цветов, украшавших женщин, дым и чад от сальных свечей — все это делало комнату похожей на некое подобие ада.

То здесь, то там вырывался из толпы громкий выкрик, покрывающий общий гул. Ну, прямо вельзевулова свадьба! "Э-эх! У-ух!" — это кто-то выражает свое буйное веселье. Вот слышится приглушенный визг — какой-то кавалер ущипнул свою даму. Ну да ничего… Ноги продолжают выстукивать так, что гудят полы и вздымаются облака пыли.

Женщины машут платочками, стремясь отогнать от себя пыль. Один на столике, в углу комнаты, готовит жженку в глиняной миске; другой подталкивает кружащуюся возле столика плясунью, и у нее от горящего спирта вспыхивает огромный бант; третий хватает кувшин и льет воду на пострадавшую, да так, что мокрыми оказываются головные уборы, по крайней мере, десятка ее соседок. Но и в этом нет большой беды — было б весело!

Тут же меж гостей шныряет пара сторожевых собак, и их никак не удается выгнать на улицу, потому что в доме жарко и двери приходится все время держать открытыми. Только прогонишь собак, они опять тут. И собакам нравится свадьба, хотя то и дело им наступают на лапы и хвосты. Надо заметить, что оскорбления эти они сносят далеко не безмолвно — визжат и оскаливают зубы. Вот не утерпела овчарка Бодри и вцепилась госпоже Лани в ногу (неразумное животное, а понимает, что красиво!). Так что сейчас в кухне госпоже Лани прикладывают к ноге примочки, а шельма Пишта Надь — чтобы ему ослепнуть — торчит там же и подглядывает.

В центре комнаты лихо отплясывает жених — коленце за коленцем и так без остановки, до изнеможения. А Катушка — до чего ж она хороша! — извивается, как змея, венчик на ее головке развязался и повис, но даже это идет к ней. Она то вырвется из рук жениха и, покачивая бедрами, примется отплясывать перед ним, то закружится вихрем, так что и венчик на ее голове завертится, задевая концами всех тех, кто окажется слишком близко.

Кружится, кружится, а затем вдруг нырнет в толпу танцующих. Жених за ней — то догонит, то вновь упустит, подпрыгнет, как козел, хлопнет ладонями по сапогам и, раскинув руки, словно собираясь обнять ее, мчится за нею в танце, мчится и напевает:

Сам я пан, важный пан, Вот, красотка, мой тюльпан.

Он то и дело позвякивает деньгами в кармане, а то вынет пару талеров,[40] подбросит высоко в воздух и, поймав на лету, кидает цыганам-музыкантам:

— Эй, цыгане! Это еще не последние! Поняли?

Монеты пролетают поверх людских голов, — хорошо, что мимо: могли бы попасть кому-нибудь в глаз. А впрочем, тут столько прелестных глаз, что стоит ли говорить о потере одного.

Господин Иштван Фаи почувствовал себя дурно в этом смраде, диком реве и людском водовороте. Буфетчик уже успел скрыться из виду, и Фаи обратился к какому-то мужчине в синей бекеше, что стоял неподалеку и щелкал серебряной крышкой своей трубки, которой, судя по всему, весьма гордился.

— Скажите, пожалуйста, кто тут пз них хозяин?

Благообразный господин, к которому обратился Фаи, передвинул чубук трубки в угол рта и показал рукой на одного из танцующих:

— Вон тот, жирный, как боров.

Хозяин трактира действительно был очень толст, пудов этак на двенадцать. Однако лицо у него было такое доброе и даже глуповатое, что Фап облегченно вздохнул: "Ну нет, этот не может быть убийцей".

От всей фигуры хозяина веяло беззаботным весельем. Его маленькие серые глазки сияли детским восторгом, когда он сверху вниз смотрел на дородную госпожу Хадаши, которую держал обеими руками за талию. У вдовушки были белоснежные плечи и озорные, манящие глаза. "О! Господин Гриби — еще мужчина хоть куда! — как бы говорило все его существо. — Он еще в силе!" Пусть он уж не может лихо отплясывать, как вон тот городской писарь, но все же не сдается: подпрыгивает, трясет своей огромной тушей, вертит вокруг себя свою даму, обнимает, прижимает к себе, а то и в воздух поднимет…

Но вот кто-то взмахнул рукой — скрипки неожиданно умолкли, и кавалеры отпустили дам.

Гриби сердито оглянулся, чтобы узнать, кто это сделал. Перед ним стоял незнакомец, по виду из благородных, голос повелительный. У трактирщика наметанный глаз, он сразу может определить важную персону, — кто знает по каким признакам, но может.

— Мне нужно сейчас же поговорить с вами, господин Гриби.

— Пожалуйста! — бесстрастно согласился хозяин.

— Только место здесь не подходящее. Не найдется ли у вас отдельной комнаты?

— Как вам будет угодно. Правда, у меня ни от кого нет секретов, и я сегодня не обслуживаю приезжих, но поскольку ваша милость…

— Благородие…

— Поскольку ваше благородие посетили мое бедное жилище, где каждый для меня — дорогой гость, я, разумеется, сделаю все, что прикажете. Прошу за мной.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Папаша Крок распутывает пить

Хозяин трактира снял со стены ключ, зажег свечу, провел господина Фаи в дальний конец коридора и открыл одну из комнат для приезжих. Папаша Крок неслышно, как мышь, следовал за ними — он умел при желании ходить бесшумными шагами. Поэтому Гриби был весьма удивлен, когда, поставив свечу на стол и обернувшись, увидел перед собой уже не одного, а двух неизвестных.

— Это мой человек, — пояснил Фаи.

— А с кем имею честь разговаривать? — спросил трактирщик.

— Иштван Фаи, из Патака.

— Слышал, слышал. Опекун графа Бутлера Парданьского? Чем могу вам служить?

Фаи и папаша Крок напряженно следили за каждым его движением, за выражением глаз, но их тревожные опасения с каждой минутой рассеивались все больше и больше.

"Посмотрим, — думали они, — что ты скажешь, когда мы откроем тебе главное!"

— Скажите, пожалуйста, — высоким голосом, с торжественностью, присущей всем обвинителям, начал Фаи, — каким образом к вам попало то платье, что вы подарили вашему младшему брату — доктору Гриби из города Унгвар?

Крок даже очки протер, чтобы лучше читать мысли на лице хозяина.

Почтенный Гриби зевнул.

— Ох, сколько же раз можно рассказывать эту пустяковую историю! Впрочем, оно понятно, ведь у нас в Капоше большие события редки. Живем потихоньку, вот и нет никаких происшествий. Помирать — и то по целым неделям никто не помирает. Недавно уехал отсюда, из "Грифа", один ученый немец; очень хотелось чудаку посмотреть православные похороны. Я посоветовал немцу подождать, пока умрет кто-нибудь из местных жителей. Бедняга прождал почти две недели, и, надо сказать, пришлось ему немало поистратиться. Просто непостижимо, откуда только эти немцы деньги берут! Каждый день он заявлялся ко мне с упреками: "Что ж это такое, до сих пор никто не умер?" Но чудаку не везло: две недели подряд умирали одни кальвинисты да римские католики. В конце концов он разозлился, стал упрекать меня, будто я дурачу его и специально удерживаю пустыми обещаниями. А позавчера я уж не выдержал и выбросил его из "Грифа" — отослал к моему младшему брату, доктору Гриби, в Унгвар: он-то может превратить живого человека в мертвеца, а я не могу.

Хозяин так был доволен своей шуткой, что его большой двойной подбородок заколыхался от смеха, словно студень.

"Убийца не мог бы так смеяться", — подумал Фаи и тоже улыбнулся: он вспомнил случай с тетушкой Капор в Бозоше.

— Очень хорошо, милостивый государь, — холодно прервал развеселившегося хозяина папаша Крок, пронизывая его взглядом. — Но платье-то как к вам попало?

— Ах да, платье! Это и вправду весьма странный случай! Так вот, остановился у меня дней десять назад один щегольски одетый молодой человек. Ну, в этом не было ничего странного, потому что в "Грифе" в свое время ночевал сам герцог Бретценгейм.

Старик Крок стал уже терять терпение.

— Шут с ним, с вашим герцогом! Не отвлекайтесь в сторону. Мы знаем, что и герцоги спят сами и никто не может за них выспаться. Рассказывайте про платье, разве вы не видите, что мы сгораем от нетерпения?

— Так это ж совсем неинтересно. Я вам говорю, что молодой господин, прибыв в "Гриф" поужинал, лег спать, а утром вышел из комнаты одетый простым подмастерьем. Обычно, если такое и случается, то чаще всего наоборот: подмастерье в одно прекрасное утро превращается в элегантного господина. О таких случаях можно часто слышать в Пеште, где немало больших трактиров.

Господин Фаи покачал головой.

— Непостижимо! Ну, а затем?

В наступившей тишине можно было, казалось, слышать, как бьется сердце старого Фаи.

— Он подошел ко мне… я в то время стоял за стойкой, а Катушка пришла спросить, сколько должен мне Михай Сабо и можно ль им еще отпускать в кредит. Я стал рыться в моих счетах (так ведь до сих пор и не нашел, черт бы его побрал!). И вот подходит молодой человек и дает в счет платы за комнату двадцатку. "Я, говорит, съезжаю". — "Ладно, думаю, я тебе сейчас покажу, как дурачить Гриби!" — и говорю: "Да вы со вчерашнего дня успели преобразиться!" Молодой человен сердито взглянул на меня и ответил, что это его личное дело.

А я опять: "Совершенно верно, только я спросил потому, что вы, я вижу, не взяли с собой прежней одежды. Что мне с ней делать?" — "Делайте, что хотите, — отвечал он, — продайте или поступите с ней, как вам заблагорассудится". На том наш разговор и кончился. Молодой человек ушел, а я эту одежду, поскольку мне она не подходила, хоть и была хороша, подарил своему младшему брату.

— Правильно сделали, — похвалил господин Фаи (чувствовалось, что он с радостью отдал бы господину Гриби для его младшего брата и свой собственный сюртук).

— Вот и все, — закончил почтенный Гриби рассказ об этом странном происшествии.

Господин Фаи радостно схватил большую красную руку трактирщика и крепко пожал ее. Настроение у него улучшилось, словно через какой-то невидимый краник ему вдруг пустили в жилы свежей, молодой крови.

— Вы даже не знаете, господин Гриби, какая гора с моих плеч свалилась! Я ведь ожидал куда более страшных вещей, а это, судя по всему, просто глупость. Ах, шельма! Только бы мне узнать еще, что он задумал! Ну, большое вам спасибо за ваше сообщение, господин Гриби.

— Я охотно рассказал вам все, что знаю, — просто ответил тот.

— Но где он взял одежду мастерового?

— Да у моего кума, портного Бодойи, тот хвастался этим на следующий день.

Господин Фаи повернулся к папаше Кроку, впавшему в глубокое раздумье.

— Слышали, Крок? Надо будет разыскать этого портного: может быть, Янош сообщил ему хоть что-нибудь о своих планах.

Папаша Крок вздрогнул, как человек, которого неожиданно разбудили.

— Понемногу все становится ясным, — пробормотал Крок и полез в карман за табакеркой, чтобы подхлестнуть свой мозг.

— Портной здесь, на свадьбе гуляет, — сообщил Гриби, — если угодно, я его сейчас пришлю.

— Вот это удача! — воскликнул Фаи, от удовольствия даже прищелкнув пальцами. — Теперь мне пришло в голову, что неплохо было б и поужинать. Прикажите-ка, дорогой хозяин, принести сюда еды и вина, да самых лучших, что только у вас есть. Мне хотелось бы также обменяться парой дружеских слов с Видонкой, но это потом, а пока что пришлите портного и ужин.

Слушая эти речи, Гриби с обиженным видом качал головой. Нет, они требуют от него невозможного! Раз господа попали на свадьбу, они должны пить и есть вместе со всеми гостями. Как раз сейчас станут накрывать, и он просит их к столу. По крайней мере, это ничего не будет им стоить, а ужин в отдельной комнате обойдется гораздо дороже, хотя и напитки и кушанья подаются туда не первосортные.

— Благодарим за любезность, хозяин, но если вы пришлете что-нибудь получше, то и здесь будет превосходно.

— Все, что есть наилучшего, будет подано на свадебный стол, — хмуро отвечал господин Гриби. — Я знаю, что такое честь, и понимаю разницу между гостем — хоть званым, хоть и незваным — и случайным проезжим. Да иначе и быть не может.

Господину Фаи пришлось поистине пустить в ход все свое красноречие, чтобы уговорить хлебосольного хозяина (как он не похож на своего младшего брата, доктора! Вот что значит не испорченный науками человек!). Им, мол, еще нужно будет посовещаться в этой комнате; у них еще много дел. Кроме того, люди они пожилые, усталые и т. д. и т. п.

Наконец с большим трудом хозяин согласился с доводами Фаи и сказал, что распорядится насчет ужина и пришлет своего кума, добавив, однако, при этом: "Если тот захочет прийти", — потому-де, как говорит пословица, — каждый портной из себя барона корчит.

Но дворяне города Капоша не придерживались этой пословицы и сильно обижались на Бодойи за хвастливую вывеску, которую он прикрепил над дверью своей мастерской напротив "Грифа": "Дворянин Мате Бодойи де Бодоло и Рина, портной". По мнению городских дворян, портняжное дело было унизительным для их сословия, хоть они и сами были ремесленниками — изготовляли сита и решета, что, однако, не являлось, на их взгляд, столь зазорным, как ремесло портного. Ведь сито в конце концов — игрушка для женщины, его может взять в руки и королева, а шить штаны… да еще штопать их!.. Нет, это уж самое последнее дело! Позор, видит бог, позор! И еще изобразить такую вывеску — с указанием полного дворянского титула! Поэтому они добавили к титулу портного еще два слова и называли его между собой: "Де Бодоло и Рина, утюг и парусина".

Немного погодя в дверь постучали. Это пришел господин Бодойи. Едва он переступил порог, как Фаи узнал в нем того самого человека благообразной внешности, у которого он спрашивал, как найти хозяина.

Портной знал мало; однако и то немногое, что было ему известно, он сообщил с необычайно важным видом. Молодой человек действительно заходил к нему несколько дней назад под вечер, когда уже пригнали коров ("Я как раз хлопотал с ними, потому что у меня их, слава богу, шесть штук"), выбрал себе черную куртку с мелкими пуговицами и застежкой из плетеного шнурка, какие обычно носят молодые мастеровые; черные штаны и жилетку. А поскольку господа хотят полной ясности относительно происшедшего, он может добавить, что одежда на молодом человеке сидела так, словно именно на него была сшита, и что молодой человек расплатился за нее сполна.

— Ну, разговор этот нам ничего не дал, — заметил господин Фаи, когда портной удалился. — Однако послушайте-ка, папаша Крок. Вы человек умный, опытный сыщик, что вы думаете обо всем этом теперь?

— Во-первых, что графа не убили и что он не покончил самоубийством, ибо для самоубийства не нужно менять одежду.

— Я того же мнения. Слава богу, что нам хоть это удалось установить.

— Что касается меня, — продолжал папаша Крок, — то я знаю гораздо больше. Я знаю, например, где он и что делает.

— Что вы говорите! — воскликнул Фаи, с сомнением поглядев на своего собеседника.

— Знаю совершенно точно. Только я хотел бы задать вам, ваше благородие, один вопрос. Есть у садовника в бозошском имении подручный?

— Нет.

— Это вы совершенно точно знаете? Подручный по фамилии Михай Вереш?

— Нет, раз я говорю.

— Ну, так пусть меня съедят кошки, если господин граф в эту самую минуту не работает в помощниках у садовника под именем Мишки Вереша!

— Неужели? Да полноте, папаша Крок! С чего бы это взбрело мальчишке на ум? И потом, откуда вы можете все это знать?

Он с подлинным изумлением смотрел на маленького человечка, кружившегося по комнате, суетливо размахивающего руками и смешно морщившего свой озабоченный лоб.

— Откуда? Из тех клочков бумаги! Среди них я нашел документ на имя помощника садовника Михая Вереша, подписанный графом и заверенный его печатью. Но так как печать на документе вышла плохо, граф разорвал бумагу и, по-видимому, написал другую. Тогда я не придал большого значения этой бумажке и даже не склеил ее обрывков.

— Возможно, так оно и есть. Но где же Янош сейчас? Как вы можете знать, где он?

— Он может быть только в двух местах: либо, чтобы способствовать успеху процесса, устроился под чужим именем помощником садовника к Дёри и там втайне следит за своей "женой", либо же в этом же обличье лишь наблюдает за действиями противника.

— Гм, это было бы неплохо. Однако — juventus ventus, — можно ли ожидать от него такой прыти, такой изобретательности.

Папаша Крок самодовольно ухмыльнулся.

— Могло быть и вот что. Прочитав письмо госпожи Бернат и узнав, что мадемуазель Пирошка больна, а старого Миклоша Хорвата нет дома, граф решил, подобно сказочному принцу, поискать работы при дворе своей возлюбленной. Сбрил бороду, подстригся, чтоб его не узнали, и бродит ночью под окном своего недосягаемого кумира, строя различные планы и ловя момент, чтобы хоть издали взглянуть на нее.

Господин Фаи живо вскочил, стукнув по столу широкой ладонью.

— Довольно, довольно, папаша Крок! — восхищенно воскликнул он. — У вас ума палата! Нет никакого сомнения, что граф Янош находится в Борноце. Это так же точно, как то, что я сейчас пущусь от радости в пляс. Даже с этой, как ее, вдовушкой Хадаши. Черт меня побери, если я этого не сделаю!

С этими словами он схватил шляпу и направился к выходу. Уже в дверях он обернулся и сказал Кроку:

— Быстренько поужинайте, Крок, потом немедля берите мой экипаж и поезжайте в Борноц за графом Яношем. Скажите, что я приказал ему тотчас же возвращаться вместе с вами. А я пойду на свадьбу, у меня есть еще одно важное дело.

Проходя по темной веранде, он с благодарностью поднял взор к небу, откуда мириады звезд ободряюще глядели на него, словно хотели вселить в него надежду.

— Глупый мальчишка! — вздохнул Фаи. — Вот так же и пчела: бьется, бьется в закрытое окно, за которым стоит цветок, полный нектара. Эх! А ведь окно-то открывается изнутри!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Настоящая коровка

Фаи вынашивал в своей голове хитрый план. Он был уверен, что Дёри дал Йожи Видонке денег и теперь отсылает за границу, чтоб лишить Бутлера самого важного свидетеля. Значит, барон не доверяет Видонке. Из этого следует, что Дёри не теряет времени даром: он выставит лишь тех свидетелей, в которых уверен и которые, все как один, покажут на суде каноников, что обряд бракосочетания был совершен по всем правилам.

При таких обстоятельствах было б непростительной беспечностью упустить этого единственного ценного свидетеля, дав ему возможность уехать в Польшу или даже в Америку. Наоборот, любой ценой надо заполучить Видонку и крепко держать его в своих руках. "Это знамение господне, — думал Фаи, — что Видонка встретился мне на пути".

Вот почему он так спешил к гостям, оставив в одиночестве старика Крока. Почтенный господин Гриби очень обрадовался, увидев Фаи (трактирщик с первого взгляда понял, что этот благородный господин — славный человек). А когда Фаи, присоединившись к гостям, пригласил на чардаш вдову Хадаши, Гриби готов был отдать за него жизнь. Фаи едва дождался минуты, когда смог отозвать жениха в угол, чтобы немного позондировать почву.

— Я слышал, молодой человек, что вы покидаете страну?

— К сожалению, да. Но что может поделать бедняк!

— Жалко, что такой молодец, такой на диво способный мастер уезжает на чужбину.

— Да, очень жалко, — согласился польщенный Видонка.

— Я слышал о вас много хорошего.

— Значит, правду говорили. Но что из того? Надо уезжать. Раз нужно, значит нужно!

— Я вот, между прочим, ничего не жалею для того, чтоб помочь отечественным талантам. Что бы вы сказали, если б я пригласил вас в свое имение столяром? Жалованье положу вам приличное. Только работайте, развивайте свои способности и знания.

— Я заплакал бы от досады, но все же ответил, что должен уехать. Лучше не бередите душу, ваше благородие.

Фаи ринулся в бой. Он знал, что сейчас борется с Дёри; это — битва, а на войне все средства хороши.

— Послушайте, а как было б чудесно! Вы жили бы в замке со своей молодой женой, чувствовали бы себя таким же господином, как и управляющий, лакеи звали бы вас не иначе, как "ваша милость".

Видонка вздохнул.

— В имении есть роща вековых ореховых деревьев; таких, что и трое мужчин обхватить не смогут. Можете рубить любое из них и мастерить, что только на ум взбредет.

Видонка застонал. Лицо у него исказилось от боли.

— А потом, одно дело сколачивать ящики да сусеки польским мужикам, а другое — мастерить золоченые шифоньеры, в которых герцогини и графини хранят своп шелковые юбки.

Видонку даже в дрожь бросило. Разбуженное тщеславие овладело всем его существом.

— Кроме большого жалованья наличными, вы будете получать сало, хлеб, дрова. За каждую удачную вещицу, сделанную вами, — еще по нескольку золотых; а сверх того вашей жене я подарю корову.

"Что такое? Корова для Катушки? Настоящая корова, которая будет есть господское сено, а молоко давать нам? Может быть, пеструшка? Конечно, и с большим выменем и пуговицами на рогах, чтоб не забодала Катушку…" Это окончательно сразило Видонку. На глазах у него выступили слезы, они струились все обильнее, а так как начало сказываться выпитое в изрядных количествах вино, то вскоре Видонка сам заревел, как корова.

— Невозможно, никак невозможно, — скулил он, захлебываясь от слез. — Я уже продан.

Господин Фаи не выразил ни малейшего удивления.

— Не беда, мы вернем деньги тому человеку.

Видонка на минуту задумался, по лицу его было видно, что его терзают сомнения. Потом он безнадежно махнул рукой.

— Это не поможет. Все кончено. Тому, кто меня купил, все подвластно. И если уж он что сказал, значит, так и сделает: придет с ружьем и — бум! — выпалит в меня. Фук! — вылетит из меня душа! И уж никогда не бывать мне почтенным столяром в имении, а Катушке — моей женой.

— Ну, положим, это не совсем так, потому что твой могущественный господин страшен только у себя дома, для своей челяди, да, может быть, еще в окрестностях. Но там, куда я увезу вас, есть другой человек, во сто крат могущественнее; перед ним хозяин твой столь ничтожен, что на него даже собаки лаять не станут.

Как известно, господин Фаи обладал большим красноречием и умением убеждать собеседника (недаром, будучи вице-губернатором, он пользовался такой популярностью). Он окончательно сбил с толку бедного Видонку; после этого разговора парень растерянно бродил среди гостей, кружился, как бьющаяся о стекло муха. Но Фаи все казалось недостаточным: чаша весов еще не склонилась в его сторону, а пока только колебалась туда-сюда. Фаи чувствовал, что нужно бросить еще одну гирю. Он втянул в дело и Катушку и господина Гриби, сильно раздразнив их своими предложениями; все трое начали оживленно перешептываться. Катушка и Гриби по очереди пытались уговорить Видонку, внося суматоху среди собравшихся. На гостей подавляюще действовала сумятица в доме хозяев. Они спрашивали друг друга: "Черт возьми, что с ними случилось? Вы ничего не слышали, куманек (или кума)?" И шафер Видонки, косой гайдук барона Дёри — Гергей (правда, здесь он был в господском платье и выдавал себя за губернского присяжного заседателя) учуял своим собачьим нюхом, что творится что-то неладное. Однако стоило ему подойти к группе возбужденно беседующих гостей, как те переводили разговор на обыденные темы. Словом, чаши весов колебались до тех пор, пока на прекрасных глазах Катушки наконец не показались слезы — первые слезы после замужества. Какой огромной всесокрушающей силой обладают эти слезы! Одна слезинка оказалась достаточно весомой, чтобы решить все; она выкатилась из-под пушистых черных ресниц, и чаша весов сразу перетянула в пользу нашего достойного Фаи!

Около полуночи он вернулся в свою комнату, но раздеваться не стал, а принялся ждать, зная, что семя, брошенное им, даст всходы. Поэтому он ни капельки не был удивлен, когда дверь тихо отворилась, и Видонка, осторожно проскользнув в комнату, бросился перед ним на колени.

— Я пришел, мой дорогой патрон, чтобы изъявить свое согласие на все, что вы изволили мне предложить. Господь не наделил меня храбростью, но жена моя отдала мне свою, и вот я осмелел и соглашаюсь на должность титулованного господского столяра и на корову. Но это не все, потому как на шее моей сидит злой дух. Настоящий дьявол. Видонке не под силу стряхнуть его. Кроме того, я дал зарок: правда, боженька, возможно, даже и не слышал его. А если не слышал, то, значит, и простит. Только вот злой дух — от него не отделаешься!..

Затем Видонка признался, что Дёри дал ему тысячу форинтов и обещал еще две: на них гайдук Гергей купит ему в Польше дом и мастерскую. Этот Гергей сегодня ночью отвезет его на крестьянской телеге, которая уже нанята и стоит под навесом. А две тысячи форинтов зашиты в жилетном кармане Гергея. Видонка не умолчал и о том, что поклялся перед Дёри на распятии: пусть покарает его господь, пусть земля не примет его прах, если он раньше, чем через двадцать лет, вернется из Польши, где будет жить под чужим именем! (Однако если он совсем не поедет в Польшу, то, значит, не сможет и вернуться оттуда, а тогда не нарушит и зарока.) Но его зарок — пустяки, вся беда в той клятве, которую дал Дёри: он поклялся, что если встретит где-либо Видонку, то застрелит на месте. Конечно, если он нигде его не встретит, то и не застрелит. Этого тоже можно избежать. Но вот злой дух, которого Дёри приставил к нему, — это уж в самом деле большая опасность! Зловредный гайдук повсюду шныряет за ним и следит за каждым его движением. Против него досточтимому патрону и следовало бы что-нибудь предпринять — тогда дело в шляпе!

Фаи призадумался; он досадовал, что отослал свой экипаж.

— Есть ли у трактирщика повозка? — спросил он.

— Есть.

— Ну, так дело проще простого. Нужно подпоить этого дьявола Гергея; тем временем хозяин запряжет повозку и будет ждать с ней где-нибудь в городе, в условленном месте. Заблаговременно на нее погрузят все сундуки и перины новобрачной. А сама она, ни с кем не простившись, выйдет будто для того, чтобы прикорнуть немного. Мой гусар будет ждать ее на улице перед "Грифом" и проводит до повозки.

У Видонки зубы застучали от страха.

— Ай-яй-яй! Ночью? Гусар? Молодая женщина? Нет, на это я не согласен! Что невозможно, то невозможно!

— Эх, что за глупая ревность! Ведь гусар-то — старая развалина.

— А как бы сначала взглянуть на него?

Тогда придумаем другой план. Выходите-ка потихоньку, словно идете на кухню или в сени целоваться, как это бывает в подобных случаях.

— Бывает, бывает! — радостно подтвердил Видонка, сверкая глазами. — Мы уже раза два выходили сегодня.

— Ну вот, а теперь вы пойдете не в сени, а прямо к повозке, куда отведет вас гусар; сядете на нее — а там ищи ветра в поле! Даже ни разу не остановитесь до самого бозошского замка. Гайдук же мой отвезет управляющему письмо, чтоб тот снабдил вас всем необходимым, немедленно обставил жилье и защитил вас от кого бы то ни было.

— А Гергей? — спросил Видонка, волнуясь.

— А Гергей сперва хватится вас, потом начнет искать, — а вас и след простыл. Добыча уплыла из-под носа!

— А если он кинется за нами?

— Пусть только попробует! Ручаюсь, что домой его отнесут на простыне: я прикажу управляющему, чтоб всыпал ему хорошенько, и Гергей, пока жив, будет помнить об этом! Управляющий у меня такой аккуратный человек, что и проценты выплачивает сразу же.

Видонка расхохотался, ему начинал нравиться такой оборот дела. И он решительно протянул руку:

— Ну, хорошо! Вот вам моя честная рука.

Последовало рукопожатие, и на лице Фаи заблистали лучи радостного удовлетворения. Он глубоко вздохнул, как человек, выполнивший тяжелую работу. Довольный, он подумал: "Ну, теперь процесс мы выиграли! Хотел бы я, чтоб Перевиц-кий видел, на что способен бывший вице-губернатор". Господину Фаи, разумеется, было уже не до сна. Впереди предстояло еще много дел: договориться с Гриби о повозке, дать указания гусару, написать письмо господину Будаи.

"Domine delictissime [Достойнейший господин! (лат.)]. Мой верный друг!

Я нанял мастера Видонку на должность столяра в моем имении. Он будет нашим свидетелем на процессе; поэтому-то барон Дёри своими подлыми махинациями и хотел удалить его с наших глаз.

Позаботьтесь, delictissime, о том, чтобы наилучшим образом обеспечить его и жену; пусть катается как сыр в масле, и пусть все называют его "ваша милость". Такового, конечно, я не мог бы нанять себе де-юре, однако все же нанял, ибо этого требуют интересы дела. Берегите его как зеницу ока, так как возможно, что его будут преследовать, может быть даже попытаются переманить.

Obligatus servus. [Ваш покорный слуга (лат.)]

Стефанус Фаи де Фаи.

P. S. Граф Янош, уехавший по своим любовным делам, нашелся, черт возьми!"

Покончив с письмом, Фаи продолжал бодрствовать до тех пор, пока все не совершилось (после двух часов ночи) так, как он предвидел и наметил.

Тогда он запер дверь, заткнул окно подушкой, чтобы заглушить звуки музыки, разделся и вскоре преспокойно заснул. Ему приснилось, что он — маленький мальчик и находит яйцо дикого голубя. Задыхаясь от радости, он несет яичко домой. Там он, к великому своему удивлению, встречает господина Пере-вицкого, который вдруг превращается в наседку. Она долбит яйцо клювом, раскалывает скорлупу надвое, и из яйца неожиданно выпрыгивает уродливый черный котенок. Громко мяукая, он бежит к Фаи, стучит лапками так, словно это совсем и не кошачьи лапки, а четыре маленьких молоточка.

Тут Фаи проснулся.

Солнце уже было высоко в небе и заглядывало в комнату через окно, неплотно заткнутое подушкой.

В дверь кто-то действительно стучал. Как хорошо! Значит, черный котенок только приснился!

— Войдите!

— Это я, дорогой опекун.

— Ах, так ты здесь, черт возьми. Не миновать тебе головомойки! Сейчас открою, блудный сын!

Фаи открыл дверь, и взору его предстал мастеровой парень, такой красавец, каких изображают лишь на медовых пряниках и какие в жизни встречаются очень редко, ибо ремесло накладывает на человека свой отпечаток. Мясник толстеет, отращивает второй подбородок, физиономия его лоснится — говорят, от испарений теплых мясных — туш, когда он сдирает с них шкуру; портной худеет, глаза у него западают, спина сутулится от могучих ударов кувалдой на лбу у кузнеца собираются морщины и резче обрисовываются скулы. Словом, каждая профессия накладывает на человека свой отпечаток. Как раз вчера на свадьбе кто-то рассказывал, что в Дебрецене недели две назад сошел с ума ученый профессор, ломавший себе голову над тем, почему все подмастерья сапожников веселые, а сами сапожники мрачные.

Бутлер выглядел очень привлекательно в этом простом суконном платье, в сафьяновых сапогах, с загорелым лицом. Фаи вдруг испуганно попятился: ему пришло в голову, что если Бутлер в таком виде поедет в Бозош, то "его милость" Видонку бросит в жар от ревности и он, чего доброго, еще сбежит со своей Катушкой.

— Ну-ну, входи, садись!

На этот раз объятий не последовало. Фаи даже руки не подал Яношу; он умылся, принялся одеваться, а сам тем временем все ворчал и бранил молодого графа:

— И какую же ты опять выкинул глупость! Если старый Хорват узнает об этом, он рассердится и бросит тебя на произвол судьбы. Ты же знаешь, какой это странный человек. Да и в глазах всех ты предстанешь в невыгодном свете. Создастся мнение, что у тебя слабый характер, что в тебе нет мужественности. А сколько ты упустил за это время! Разве ты забыл мой наказ? Ты должен был попасть в Пожонь и заручиться поддержкой всех собравшихся там сановников, магнатов и святых отцов из высшего духовенства. А ты вместо того едешь вздыхать и бренчать на гитаре. Но пока ты сторожишь возлюбленную в Борноце, здесь ты проигрываешь процесс, а следовательно, теряешь и девушку. Нет, приятель, так тебе не добиться счастья на этом свете!

Бутлер виновато опустил голову и молчал.

— А теперь ищи-свищи депутатов! Их и след простыл, если только не считать следов, оставленных их узловатыми пальцами на пожоньских карточных столах. Сейчас начались полевые работы, и они разъехались по своим имениям. Да и независимо от этого, как можно было так поступать? Разве это достойно венгерского магната? Кто ты — комедиант, или горный разбойник, или эзоповский волк, который столько раз меняет шкуру, сколько ему нужно? А потом — и это самое ужасное — разве достойно кавалера компрометировать невинную девицу? Эх, Янош, Янош, и как тебе не подсказала этого душа дворянина! Как глубоко, должно быть, заснула она!

— Я не совладал со своим сердцем, — глухим голосом ответил Бутлер. — Мне написали, что она больна, и я почувствовал, что умру, если не буду близ нее.

— Глупости! Отчего тебе умереть? Видел литы когда-нибудь, чтобы кувшин раскалывался оттого, что не может стоять рядом с резедой в горшке?

— Клянусь вам, мой опекун, что я не имел намерения с ней встречаться! Мне лишь хотелось поминутно знать, как она себя чувствует. Ведь я так несчастен!

Он поднял свои красивые глаза, и в них было столько грусти, столько тоски, что старик пожалел его и начал потихоньку сдаваться.

— Все ты выдумываешь себе несчастья! Таково уж свойство влюбленных. А ведь любовь — большое богатство, глупенький ты! Только она не удовлетворяет полностью. Влюбленный никогда не чувствует себя настолько счастливым, чтоб не испытывать потребности еще в чем-то. Но может ли он считать себя несчастным, если хранит в душе самое заветное, чего не променяет ни на какие сокровища мира?

Мудрые слова Фаи действовали на Бутлера, как бальзам: он смиренно кивал головой, покрытой дорожной пылью.

— Ну, разве я не прав? Ведь ты бы ни за какие богатства на свете не согласился потерять маленькую Пирошку. Разве ты согласился бы, чтоб она любила не тебя, а другого? А? Молчишь? Вот и выходит, чудак ты эдакий, что ты счастливый человек.

Затем, просунув руку в жилетку, он потянулся к Яношу и ласково щелкнул его по голове. Тот сразу заулыбался, ибо это означало полное примирение, к тому же Фаи удалось убедить Яноша в том, что он и в самом деле счастлив.

— Но ты видел ее, по крайней мере? — стал расспрашивать Фаи немного погодя уже шутливым тоном.

— Что вы! Она с тех пор не вставала с постели; сегодня ей впервые разрешили подняться на полчасика и посидеть у окна. Я уже давно мечтал об этом дне, но проклятье тяготеет над Бутлерами: надо ж было моему опекуну именно сегодня послать за мной этого типа.

— Крока? Что правда, то правда! Где ты оставил старика?

— Он пошел завтракать в столовую.

— Ну, братец, не из веселых нашел ты себе развлечение — подстригать деревья, сажать, копать, мечтать. Удивляюсь, как ты еще не сбежал.

— Напротив, я был вполне доволен, потому что от горничных постоянно слышал о Пирошке. Они передавали, что в бреду она говорила о своем женихе, о том, как путешествовала с ним на кораблях, на плотах, парила в облаках, взбиралась к солнцу. До чего сладко было мне слушать все это.

— Так… Ну, а чтобы получать известия, ты, ловелас, конечно, волочился за служанками, признайся?

— Как могли вы предположить такое! — запротестовал граф Янош.

— Ну-ну, не сердись, Иосиф Прекрасный! Я не хотел тебя обидеть, хотя, если уж правду говорить, кот котом и останется, — такого мнения я всегда придерживаюсь. Правда, не всякий кош сожрет мышь — иной с ней только поиграет… Не так ли, а?

От таких святотатственных слов Бутлер покраснел до ушей и отрицательно покачал головой.

— Ладно, ладно, оставим это, — примирительно сказал Фаи, — я ни о чем не сожалею. Мне было бы неприятно, если б тебя кто-нибудь узнал там.

— Я даже близко не подходил к дому, разве что ночью, потому что тетушка Бернат все время там вертелась, и я боялся, как бы она не узнала меня. Правда, раз я чуть было не поддался искушению.

— Ах, скажи пожалуйста! Все-таки поддался?

— С тех пор как Пирошка начала поправляться, садовник каждый день подбирал для нее букет и посылал со служанкой. И вот я задумал собрать букет и спрятать в нем записочку. Но мой хозяин оттолкнул меня да еще сказал: "Убирайся, балбес, что ты в этом смыслишь?"

— И ты не наградил его пощечиной?

— Я все терпел, лишь бы быть там, лишь бы меня не прогнали с места.

— Ну, а как же тебе удалось уехать?

— Садовник не хотел меня отпускать; дескать, теперь, когда он обучил меня делу, я должен пробыть у него, по крайней мере, год. Тогда этот Брок или Крок — чертовски хитрая бестия! — шепнул садовнику, что он, Крок, тайный полицейский агент, и даже показал документы. А про меня сказал, что я знаменитый Деметер Бавтя из разбойничьей шайки Яношика. Узнав об этом, немец — садовника звали Мюллером — пришел в ужас и сразу же рассчитал меня, заплатив за то время, что я пробыл у него, четыре монеты по двадцать крейцеров.

— С собой они у тебя? — спросил Фаи, который в это время стоял перед зеркалом и возился с пробором: неторопливым движением он разделял посредине свои серебряные волосы.

— Здесь, у меня в кармане.

— Хорошенько храни их, мой сын, а когда придет время, передай их своей невесте, — взволнованно проговорил Фаи, — ибо, скажу я тебе, этими четырьмя монетами ты сильнее привяжешь к себе девушку, если у нее доброе сердце, чем всеми поместьями Бутлеров.

— Я так и сделаю, мой опекун.

— Хо-хо, постой! Ты сделаешь это лишь тогда, когда я тебе разрешу, не раньше. Вообще же у меня есть к тебе серьезный разговор, граф Парданьский!

Лицо Фаи приняло торжественное, почти величественное выражение, а голос зазвенел нежно и мягко, как церковный колокольчик.

— Пообещай мне, дай мне слово дворянина, что ни в каком обличье ты больше не попытаешься приблизиться к своей Пирошке, пока я не позволю тебе. И на сем — мир! Никогда не будем больше вспоминать об этом маленьком инциденте и никому не станем рассказывать о нем.

Бутлер протянул руку.

— Как она дрожит! — сказал Фаи.

— Пусть дрожит. Раз я даю руку, я сдержу обещание.

— Я знаю. Возможно, тебе не придется долго ждать, ибо мы-то не теряли здесь времени даром, подобно тебе. Если б ты только знал, к каким изощренным уловкам прибегнул я сегодня ночью, чтоб удержать в качестве свидетеля словацкого парня — того, что сделал подъемную машину в замке Дёри. Дома я расскажу тебе все подробно. Я наобещал ему золотые горы, и рай земной, и даже дворянство, — хотя ты знаешь, как я сердит на словаков после того, как они съели мои тюльпанные луковицы. Но так нужно было! И сейчас этот парень, слава богу, уже у нас дома, в Бозоше. Да и в остальном наши дела обстоят неплохо. Архиепископ Фишер пообещал мне, что примет твою сторону, будущий тесть твой заручился поддержкой наместника, а Перевицкий разъезжает от Понтия к Пилату и пишет, что через три-четыре месяца можно ожидать приговора. Словом, пока я жив, — не бойся!

Бутлер просиял: опекун вдохнул в него новую надежду. Он бросился к Фаи и, склонившись перед стариком, поцеловал ему руку.

— Всей моей жизни не хватит, чтоб отблагодарить вас за го, что вы для меня делаете!

— Да что ты! Я же не поп, — запротестовал Фаи, нахмурившись. — За что ты должен меня благодарить? Не такой уж я глупец, чтоб ломать себе голову и лезть из кожи вон ради твоей благодарности. Меня ждет за это особая награда. Видишь ли, всякий раз, когда мне удается осуществить подобную виртуозную комбинацию, как с этим Видонкой, мне представляется, что моя сестричка Мари, твоя мать, смотрит на меня с небес и говорит там твоему отцу: "Ну и шельма же этот старый Пишта!" И при этой мысли я всегда так смеюсь, так смеюсь.

Он и впрямь попробовал изобразить улыбку и до тех пор растягивал рот и щурил глаза, пока в них не сверкнули вдруг две крупные слезы.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Невидимые руки

Шумят еще леса на унгских холмах, но уже не так, как в ту пору, когда к лесному шуму примешивались громкие вздохи Бутлера.

Много деревьев погибло с тех пор и мало выросло. Стареет земля, остывает. Исполины-животные, могучие деревья и большие страсти покидают ее.

Но ведь еще свивают гнезда птички, еще поют они и чирикают о любви; еще проносятся над Бозошем летящие в сторону Борноца божьи коровки. А есть ли кому до этого дело?

То здесь, то там можно еще увидеть опрокинутый межевой камень с высеченной на нем большой буквой "Б". Но означает ли он сейчас что-либо? Под плугами бозошских пахарей нет-нет да сверкнет блестящая пуговица или пряжка или вывалится из вспоротой груди кормилицы-земли полуистлевший каблук барского сапогами крестьянин, бредущий за плугом, вздохнет: "Э-эх, может, этот сапог принадлежал графу Яношу!"

А затем будут складывать легенды о добром старом времени, как и что было тогда! Как наезжали сюда экипажи и коляски с форейторами и грумами. Даже сам король не носит сейчас такой одежды, в какой разгуливали в те времена гусары Бутлера… Вспомнят о том, о сем, об этом грандиозном процессе и о многом, многом другом.

В ту пору даже крестьянин был сам себе хозяином. Особенно когда дело касалось топки печей. Нынче у нас уж и дров-то не осталось, а тогда повсюду валились деревья, срубленные в барском лесу. Истребление лесов начал еще почтенный Будаи. Каждый, кому было не лень, со всеми своими домочадцами тащил к себе сваленное дерево, и никто не спрашивал крестьянина, где он взял бревно. И никто тогда не видел в этом большего проступка, чем если кто поднимет в наше время с барской земли соломинку, чтобы прочистить мундштук своей трубки.

Огромное бревно с грехом пополам втаскивали в сени, посреди которых, против двери, Стояла печь. В нее совали один конец бревна и зажигали; люди грелись, варили пищу. Когда же часть бревна сгорала и превращалась в угли, его, насколько было возможно, запихивали глубже в печь. Так проходили дни, недели; медленно таял дуб-великан, подобно тому, как укорачивается карандаш у столяра.

Ясно, что, пока не сгорало почти все бревно, нельзя было закрыть наружную дверь дома, оно торчало через порог. Конечно, это было немного неудобно, но и распиливать да рубить тоже было не по душе крестьянину. И вот из этих двух зол он выбирал наименьшее — предпочитал не закрывать дверь. Во всяком случае, это стоило меньших усилий…

Перед домом стоит скамейка, во дворе под шелковицей еще одна, да к тому же то там, то здесь виднеется лавочка. Даже в будни на каждой скамейке, на каждой лавке сидит женщина в кокошнике; так и кажется, что наседки расселись.

Внутри, в доме, на высокой кровати в перинах нежится всю ночь и до позднего утра молодка. Над ней на веревках, спускающихся с чердака, висит люлька, а в люльке лежит маленький, это его колыбель. Стоит ему заплакать — никакой канители: толкнет мать ногой люльку, и та начнет качаться. Утомительное дело качать ее всю ночь, а так толкнуть можно и во сне. Если же люлька качнется слишком сильно, то ребеночек либо выпадет из нее, либо нет. Если не выпадет — хорошо, матери мало забот, а если даже и выпадет, то к ней на колени. Коли не выпадет, но примется плакать, то и на этот случай есть средство — нежная колыбельная песенка, которую в полусне напевает мать своему младенцу:

Спи же, крошка, баю-бай,

Поскорее засыпай.

Птичку бог принесет,

Клетку тятя собьет.

Мать тебя накормит, детка,

Янош-граф пришлет конфетку…

Давно выросли, а затем состарились и превратились в дряхлых, беззубых старух и седовласых стариков младенцы, которые в те поры грызли или сосали эту конфетку, а о "большом судебном процессе" они если и знают, то лишь по рассказам.

Но в свое время он взбудоражил всю страну, от Вены до Мункача. Даже в чужих дальних краях, в Брашове и иных местах, женщины, возвращаясь из церкви, толковали о процессе: "Чем же все это кончится?"

Протестанты и католики, попы и горожане, знатные и незнатные господа — все разделились на два лагеря; страна следила за процессом, словно за событиями какой-нибудь драмы, от развязки которой зависело состояние посевов.

Когда умер Иосиф II, то, несмотря на строжайший надзор, чья-то безбожная рука (полиция так и не сумела доискаться, кто это сделал) наклеила на саркофаге отпечатанный в типографии пасквиль, две последние строчки которого звучали так:

Монаршья голова и сердце не умрут: Они из камня ведь, а камни не гниют.

Воистину, это так! Все опасались того, что не умрут традиции Иосифа, столь они были еще свежи.

Церковь оберегала себя и старалась не допускать огласки своих дел. Лучше уж замазать поповские грехи, чем обнажить их, ибо ошибки и промахи отдельных лиц могли бы повредить всему духовенству. Сильные мира сего склонны были делать выводы, основанные на ложных посылках. Сатирические картины того времени недаром изображали Иосифа II с двумя сумками на шее: в одной было духовенство, а в другой — венгерская конституция. Монарх, размахивая руками, по очереди бил то по одной из них, то по другой.

Светские тузы до того привыкли к такому поведению Иосифа, что и после его смерти, когда он навечно оставил изрядно поколоченные сумки, всегда испытывали сильный испуг, если кто-нибудь касался одной из них, словно боясь, что тотчас же придет черед и другой. На самом же деле в одной сумке был рак, а в другой дрожжи, вещи, как известно, совершенно между собой не связанные.

Все равно. Светская знать пришла к мудрому решению, что дело о венчании в Рёске нужно вести с большим тактом.

…Ах, этот такт! Он всегда как назойливая собака, которая у нас в стране вечно путается под ногами истины.

Невидимые руки пришли в движение. Кто знает, как и откуда, но внезапно целые полчища всевозможных посредников, словно стаи саранчи, двинулись одни — в Патак, другие — в бозошский замок.

Интимному другу эрцгерцогини Марии-Луизы, пользовавшейся большим влиянием при дворе, могущественному графу Ференцу Зичи пришло вдруг в голову, что он, собственно говоря, приходится сродни Иштвану Фаи, а посему следует во главе всего семейства нанести ему родственный визит. Когда они сидели в курительной комнате, граф Зичи обмолвился Фаи, что ее светлость эрцгерцогиня Мария-Луиза была бы рада услышать о том, что он, Фаи, готов повлиять на графа Бутлера и уговорить его помириться с женой, вместо того чтобы компрометировать знатные роды и подрывать престиж церкви.

— Но, дорогой мой Ференц, она ведь не жена ему, — возразил Фаи с кислой миной.

— Вот именно. Пусть он признает ее своей женой!

— А если он ее не любит?

— Эх, неужели он не может совладать с собой, если этого требуют общественные интересы?

— Какие же это общественные интересы?

— Мир и спокойствие в обществе, доверие к церкви, которое никак нельзя подрывать у верующих.

— Но если он все-таки любит другую?

— Ах, оставь! Эти рассуждения достойны сапожника, который берет себе в жены какую-нибудь Жофику, и она после этого становится его вьючным животным, его усладой, служанкой, другом, спутницей жизни и советником! Конечно, он держится за ту, которую однажды выбрал себе. Другое дело — дворянин, такой большой магнат, как Бутлер. Жена нужна ему лишь для того, чтобы появляться с ней в свете. А для этого необходимо, чтоб на ней хорошо сидело платье, что же касается любви — бог мой, ведь сколько цветов распускается на белом свете! И пусть Бутлер срывает тот из них, к которому его влечет.

Все это было подано сиятельным Ференцем Зичи под соответствующим соусом, причем особо было подчеркнуто, что в случае благоприятного разрешения вопроса Фаи будет удостоен высокой награды. При этих словах хозяин дома еще сильнее помрачнел; он становился все менее разговорчивым, пока, наконец, не умолк совсем. При прощании Зичи еще раз спросил:

— Так что же все-таки передать эрцгерцогине? Что я должен сказать ей?

— Передай, что я сапожник!

В то же самое время графа Яноша Бутлера посетил в Бозоше граф Антал Мозеш Цираки, ставший впоследствии председателем верховного суда, влиятельнейшей персоной при венском дворе, любимцем императрицы Людовики. Дело изображалось так, будто он поехал в Унт на охоту к графу Шёнборну. Однако, как остроумно заметил один из охотников, Дёрдь Лоняи, "граф прибыл охотиться на кабанов, а хочет убить голубя". Потому что из Унга Цираки направился в Бозош, где познакомился и сдружился с Яношем Бутлером, в течение двух недель развлекался у него, с хитростью заправского дипломата увещая своего нового друга не страдать по Пирошке и оставить все дело так, как оно есть. Случаю угодно было, чтобы одновременно в тех же местах проездом оказался и его преосвященство трансильванский епископ Шандор Руднаи, который ночной порой заехал в бозошский замок, где, опять-таки случайно, встретился со своим любезнейшим другом и школьным товарищем графом Цираки. Тут уже за дело взялся и епископ, и они вдвоем повели разговоры с графом Яношем, а граф склонялся то в ту, то в другую сторону, напоминая собой молодую яблоню, крона которой гнется под сильными порывами ветра.

И все-таки уговоры оказались бесплодными, ибо гнется яблоня, ломаются ее ветки, опадает листва, но есть нечто, чего никак не удается изменить: цветы ее по-прежнему остаются розовыми…

Однако — увы! — и этим дело не кончилось. Невидимая рука перепробовала все. Графу Яношу предлагали высокий пост унгского губернатора — но какой ценой! И он отказался.

Тогда же случилось, что молодой граф Пал Шёнборн, обычно проживавший в Вене, выехал вместе с женой на лето в свой унгский замок. Они привезли с собой известную в ту пору актрису Эржебет Кларетон, которую император называл своей "милой кошечкой". Мадемуазель Кларетон учила якобы петь графиню Шёнборн. Супруги Шёнборн, конечно, пригласили к себе Бутлера, и мадемуазель Кларетон смертельно влюбилась в него, в чем эта очаровательная обольстительница с фигурой лесной феи и призналась ему, целомудренно зардевшись, при второй же встрече в парке; третья встреча не состоялась, так как граф Бутлер отклонил приглашение супругов Шёнборн.

Все это расценивалось "сторонниками Пирошки" как хороший знак. Старый Фаи, приезжая в Бозош "на вареники", как он обычно говаривал, — ибо тетушка Капор, уже было похороненная доктором Гриби, по-прежнему готовила их для Фаи, — весело рассказывал о всех этих искушениях.

— Они чувствуют, что суд каноников расторгнет брачные узы, иначе они не вели бы себя так нагло. Хотел бы я только гнать, кто стоит за этими ходатаями и направляет их? Дёри? Он недостаточно силен для этого. Иезуиты? Возможно! Во всяком случае, кто-то тут скрывается. Мы видим лишь перья павлина, саму же птицу не видим.

Так, в планах и надеждах, прошло лето. Перевицкий объехал всех членов суда, шестерых каноников, а главному судье на прошлой неделе послал два золотых блюда из фамильных-ценностей Бутлеров. Затем он разыскал в Лудани, в комитате Ноград, мадам Малипо, которая служила гувернанткой в семье некоего Дюрки. Она рассказала, что приходский поп в Рёске, отец Сучинка, был влюблен в баронессу Маришку Дёри и по утрам самолично клал ей на окно букет цветов. Мадам даже стыдила его за это, ибо считала недостойным подобное поведение учителя по отношению к своей ученице. Однако ничего более значительного против Марии Дёри мадам сказать не могла.

В Бозоше часто совещались. Раза два приезжал туда и старый Хорват. Кроме того, там постоянно обретались многочисленные родственники Бутлера: Майлаты, Стараи, Переньи, Кор-латы, старавшиеся добиться расторжения брака. Порою повариха даже не успевала готовить, и в помощь тетушке Капор приходилось звать молодую Видонку, которая в своем шелестящем белом переднике и таком же белоснежном кружевном чепчике тонкой работы была поистине очаровательна. Иногда могущественные магнаты сами забредали на кухню за угольком для трубки и щипали Катушку, нимало не заботясь о том, что за дверью стоял столяр с изуродованной губой и терзался горькими муками ревности.

В древнем замке всегда было многолюдно и шумно. Двор был заставлен множеством экипажей; слонявшиеся без дела господские кучера вовсю волочились за сельскими молодками, хотя отбить жену у дальновидного русина довольно трудное дело. Он ведь и заплаты на свои порты заставляет жену нашивать заблаговременно, чтобы в случае чего на колене разорвались не штаны, а заплаты.

Не только родня, но и именитые дворяне комитата — Оросы, Петроваи, Айтаи, Серенчи, Боты — заметили гостеприимно раскрытые ворота замка. Они устремились к знатному богачу и облепили его, как мухи кусок сахара. Они приучили Яноша к охоте, к картам и вину. А это было ему на руку: когда он пил, то забывался, а когда забывался — бывал счастлив.

Постепенно Бутлер становился весьма компанейским человеком. Он проводил время с гостями, кутил, играл, охотился, принимал участие во всех развлечениях. Втянули его и в общественную жизнь комитата, так что на осенней сессии коми-татского собрания он даже выступал, приветствуемый громогласным "виват!". Знатному магнату легко прослыть великим человеком. Бутлер выступал не по такому уж важному вопросу, говорил всего лишь о постройке столбовой дороги, но это не имело значения, — он стяжал лавры, достойные ораторского искусства Кёльчеи;[41] те, кому довелось слышать Кёльчеи, а теперь услышать Бутлера, ломали голову: кто из них сильнее?

Овации сопутствовали графу и после комитатского собрания; собственно говоря, они лишь теперь начались. Всегда находились поклонники "великого оратора", которые спешили сесть в свои кареты, коляски и брички, чтобы сопровождать его в бозошское имение. Там-то, наверное, их ждет лукуллово пиршество!

Так оно и было. Через пять залов тянулись столы, гнувшиеся под тяжестью яств, подававшихся на чистом серебре; закалывались быки, в жертву приносилось несчетное количество гусей и уток; все женщины села, умевшие сносно готовить, мгновенно созывались нашим достойным Будаи, и тотчас же начиналось пиршество, подобное тому, о каком рассказывал Миклош Эстерхази, вернувшийся на прошлой неделе с коронации русского царя.

Быстро подготовлялось, но долго длилось это пиршество: время клонилось уже к полуночи, а господа все еще сидели за столом; раскрасневшиеся и разгоряченные, они осушали заздравные чаши. Речи текли обильнее, чем вино, и каждый тост славил молодого графа.

Ни в одном саду не найти столько цветов, сколько пестрело в этих речах, а столько меду не сыскалось бы и в сотне ульев. Гости изыскивали все пути, чтобы польстить самолюбию хозяина.

Пили за счастливый исход процесса, — по слухам, через неделю начнется уже допрос свидетелей; пили за здоровье архиепископа Фишера (небольшой задаток не вредит попам). Некий дородный господин Вицманди поднял бокал за "отсутствующую". Все есть в доме магната, не хватает лишь нежной лилии во главе стола — благоухающей лилии, которая томится сейчас в борноцком саду и томится по солнечному свету, скрытому от нее тучами. "Но солнца, господа, не украсть!"

Почтенные комитатских заседатели разразились бурными аплодисментами и громкими здравицами, ибо в те времена действительно нельзя еще было похитить солнце; ныне, правда, тоже нельзя, но комитатские предводители не стали бы теперь устраивать овации по поводу столь прозаического факта.

Пока в залах шла речь о вздохах лилий да об их аромате, за стенами замка разразился сильный ливень. Могучие порывы урагана сотрясали и гнули вековые деревья, струйки дождя проникали сквозь щели в оконных рамах, и несколько слуг были заняты тем, что вытирали лужи.

Гостей в этот раз было такое множество, что на ноги была поставлена вся прислуга; даже сам управляющий имением почтенный Будаи таскал под мышкой бутылки с вином. Катушка подавала черный кофе, а Видонка с неслыханной ловкостью вытаскивал зубами пробки.

Вдруг вспышка молнии осветила парк, и последовавший тотчас страшный удар грома потряс могучие стены; на столах затанцевали чаши и бокалы. Затем наступила гробовая тишина, и граф Янош заметил:

— По-видимому, в дом ударила молния.

В ту же минуту пронзительно заскрипели ворота. Гости напряженно прислушивались: слышно было, как во двор вкатила какая-то тяжелая повозка.

— Видонка, — приказал граф, — ступайте и посмотрите, кто прибыл. Кто бы ни был этот путник, нужно приготовить ночлег и ужин. Дьявольская погода на дворе! Послушайте-ка, Видонка, если приезжий господского звания, можете ввести его сюда.

Через десять минут Видонка вернулся бледный как мертвец; колени его дрожали, зубы стучали.

__ Кто же там? — спросил Бутлер. — Вас что, трясет лихорадка, Видонка? Почему вы не отвечаете?

— Их сиятельство графиня здесь, — прохрипел Видонка.

— Какая графиня? — допытывался граф Янош.

— Да супруга вашего сиятельства, Мария Дёри.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Портреты двух прекрасных женщин

В зале наступила гробовая тишина, которую нарушало лишь торжественное тиканье больших бронзовых часов: тик-так, тик-так. В люстрах ровным пламенем горели свечи, отбрасывая трепещущие тени на стену, сплошь увешанную оленьими и турьими рогами и всевозможными охотничьими трофеями.

Граф Бутлер молча уставился на Видонку, словно перед ним был какой-то страшный призрак. Бокал вина выпал из его дрогнувшей руки и разлетелся вдребезги, а благородный напиток образовал на скатерти желтое пятно, которое поползло в сторону графа Яноша. В другое время раздались бы игривые восклицания: "Ого-го, быть крестинам!" Но сейчас никто не проронил ни слова. Казалось, все боялись нарушить страшное молчание, прогнавшее с уст сотни людей шутки и остроты, и только из соседних зал доносился шум веселья: там еще ничего не знали о происшедшем.

В это время господин Будаи распахнул дверь, первым нарушив тишину. Управляющий вместе с Видонкой вышел во двор на стук экипажа, однако сообразил, что с такой дурной новостью лучше послать вперед столяра, а сам, с вытянувшейся, испуганной физиономией, появился немного погодя. Он и сейчас не решался отойти от дверей и, остановившись у притолоки, смотрел на перекошенное судорогой лицо Бутлера, выражавшее растерянность и нерешительность.

Добряк-управляющий имел дурную привычку думать вслух. Обычно он старался преодолеть ее, но сейчас, напряженно ожидая, что предпримет его господин, Будаи не удержался и тихо сказал, словно беседуя с самим собой:

— А бедная госпожа больна.

Быть может, именно эти слова и предопределили ответ Бутлера в эту роковую минуту.

— Ну, что вы на меня уставились? — гневно воскликнул граф хриплым голосом, не сводя с Будаи своего неподвижного взгляда. — Что вы мне докладываете о подобных вещах? Раз приехала сюда несчастная, так дайте ей приют. Не в обычае Бутлеров прогонять кого бы то ни было, кто приходит под их кров, будь то разбойник, нищий или враг. Они никогда не спрашивали, кто он и как себя именует.

С этими словами Янош схватил со стола другой кубок и одним духом осушил его.

Будаи, сделав несколько нерешительных шагов, подошел ближе и глухим голосом сообщил:

— Госпожа не одна, ваше сиятельство. I— С кем же она?

Управляющий поколебался с минуту — объявить ли такую весть во всеуслышание?

— С нею… с нею…

— Ну, кто же с нею еще?

— Уж и не знаю, как сказать. С нею эта… повивальная бабка из Уйхея, — сказал господин Будаи и поспешил прочь опасаясь той реакции, которую должны былп вызвать его слова-он предпочитал услышать об этом от других.

Небо милостивое! Что тут произошло, какая поднялась суматоха! С каким треском лопнули все рамки приличия. Такой случай! Такой неслыханный случай! Как? Она осмелилась явиться сюда, да еще в таком положении?!

Поразительная весть в мгновение ока разбудила в людях завистника, который втайне злорадствует над чужим несчастьем, фарисея, который своими причитаниями отравляет атмосферу, любопытствующего, который хочет все знать, сплетника, жаждущего рассказать больше, чем он знает. Одни вскочили, чтобы разнести эту новость по залам, другие тайком переглянулись, пряча усмешку, а третьи на пальцах принялись высчитывать месяцы, — те, что поделикатнее, — под столом, а те, что поциничнее, — прямо в открытую: май, июнь, июль, август, сентябрь… Итого, пять месяцев! Ха-ха-ха, пять месяцев! За окном ветер продолжал раскачивать кроны деревьев, а порой врывался и в залу, словно повторяя вместе со всеми: "Ха-ха-ха, пять месяцев!" Даже часы, казалось, изменили свое тиканье и выговаривали: тик-так, пять-пять, тик-так, пять-пять!

Граф Бутлер откинулся в кресле, на лбу его выступил холодный пот. Словно молния осветила темные кулисы всего происшедшего, все стало ему ясно: что толкнуло Дёри на это покушение, поспешность, и дикое насилие, и все, все… О позор, вечный позор! Со стен огромной гостиной на него сурово смотрели предки — рыцари из рода Бутлеров, люди в доспехах и шлемах. Они, казалось, угрожающе хмурились, будто желая спросить: "Ну, что ты скажешь на это?" А великан Дердь Бутлер, чудилось Яношу, прямо на него направил свое копье.

Граф вздрогнул и закрыл глаза. Нет, это лишь видение. О боже, ведь все это только кажется. Но если б этот ничем не запятнанный витязь Дёрдь встал сейчас из гроба, то копье его с острым наконечником выглядело бы куда более правдоподобно, чем на картине, где всадник на белом коне торжественно держит его в одной руке, как это приличествует королевскому герольду на коронации, а в другой руке у всадника медная фанфара, тоже неподвижная, нарисованная. Но если бы ожила эта картина, если б всадник мог поднести фанфару к губам, о чем бы протрубила она тогда? В ее звуках прозвучал бы призыв: "Убей!"

Кровь кипела в жилах, грудь Яноша тяжело вздымалась, голова гудела. И казалось, все предки со стен гостиной, будто по сигналу великана Дёрдя, одновременно принялись кричать: "Убей, убей!" Тук, тук! — каждый звук казался ему теперь ударом молотка. Уже множество молотков стучало по голове Яноша Бутлера. Они били и били, вколачивали в нее одну и ту же мысль: "Убей! Убей ее!"

"Ну, хорошо, я убью ее!" — сказал он себе и быстро поднялся.

Взоры всех присутствующих обратились к нему. Стены рыцарского зала, где были накрыты столы для гостей, были увешаны всякого рода оружием: булавами, ружьями, пистолетами. Нужно было взять только одно. Да, но ведь эти люди вырвут у него из рук оружие.

— Разрешите мне удалиться, господа, — сказал он глухим голосом, шедшим словно из-под земли. — Я должен написать моему адвокату об этом неприятном случае. А вы продолжайте веселиться.

Янош направился прямо в свой кабинет. Двое слуг несли перед ним зажженные свечи.

— Можете идти, — отпустил он слуг.

Бутлер выдвинул ящик письменного стола, где всегда лежал заряженный пистолет, и принялся искать его. Пистолет оказался под бумагами, и графу долго пришлось рыться в них, прежде чем он нашел его.

Смотрит Бутлер и видит: под курком лежит свернутая белая ленточка и какая-то сухая былинка. Янош повертел былинку в руках, раздумывая, как могла она попасть сюда, не засорила ли пороховницу? Но пока граф прочищал и продувал пистолет, он вдруг вспомнил, что сухая былинка — это та самая белая гвоздика, искорка, которую первый бумажный кораблик, приплывший по ручейку, привез ему из парка Хорвата в Борноце, а белая ленточка — та самая, которой было перевязано первое письмо Пирошки! Эти реликвии любви, привезенные из Патака, спрятал его камердинер в этом ящике. От милых воспоминаний на душе у Яноша стало теплее, и он не удержался, чтобы не сказать: "Милая, зачем ты пришла сюда сейчас? Чего ты ждешь от меня в минуту, когда я решился на убийство? Ты хочешь стать мне на пути, испортить пистолет? Скажи, чего ты хочешь?" И засохшая гвоздика ответила: "Тогда, помнишь, я., предупредила тебя, чтоб ты не трогался с места, оставался, дома и не ходил в лес, — иначе быть беде. Сейчас я повторяю то же самое. Была я белой, теперь пожелтела, но мой совет тебе только один: не двигайся с места, не то приключится беда".

Кто-то постучал в окно. Бутлер вздрогнул от неожиданности и поднял глаза. Ах, ничего особенного, всего лишь птичка, мокрая маленькая ласточка, отбившаяся от своей стаи. Ее подруги еще позавчера улетели большим караваном на юг, а она, бедняжка, отстала и дрожит сейчас под дождем на осеннем про-: мозглом холоде. Она спряталась на подоконнике, но дождь и там продолжал ее преследовать; она ищет убежища. Бутлер сжалился над птичкой: надо впустить ее, ведь это птица девы Марии.

Янош положил пистолет и отворил окно. Ласточка впорхнула и принялась летать по комнате. С ее промокших крыльев стекала вода, капая на пол, на мебель. Наконец птичка уселась наверху большого зеркала в золотой раме, как раз туда, где был вырезан фамильный герб Бутлеров, и весело защебетала. Подняв на нее глаза, граф увидел в зеркале себя — растрепанного, с искаженным болью лицом, с дикими глазами, а позади — кроткое доброе женское лицо, которое глядело на него с портрета, отразившегося в зеркале, с портрета его матери — Марии Фаи. Алые губы ее, казалось, улыбались; ему чудилось, будто он слышит ее милый голос, говоривший: "Сынок, сынок, как же ты можешь убить кого-то, после того как пожалел эту продрогшую птаху?" И он обернулся, чтобы отдаться созерцанию портрета и выплакать перед ним свое горе.

Янош Бутлер опустился в кресло у письменного стола напротив портрета и так долго и пристально смотрел на него, что ему почудилось, будто портрет ожил. Зашуршали кружева белого шелкового платья, облегавшего ее стройный стан, засияли жемчужные нити.

Рядом с портретом матери висел другой, изображавший пречистую деву Марию, отличная копия Тициановой мадонны. У обеих женщин — высокий благородный лоб, ясные глаза. Портреты были расположены так, что лица женщин были обращены друг к другу, — словно для того, чтобы они могли иногда побеседовать между собой.

Что сказали бы они, если б могли?

Святая матерь — недаром она богородица, — наверное, утешила бы другую и сказала ей: "Мой сын нес крест, он был сильным".

На это госпожа Бутлер ответила бы: "И мой сын несет крест. И он будет сильным".

Так гордились бы своими детьми обе матери.

При этой мысли из глаз молодого графа хлынули обильные слезы, облегчившие его измученную душу. Он уронил голову на стол и горько плакал до тех пор, пока пистолет и засохшая гвоздика не стали совсем мокрыми. Только выплакавшись, он почувствовал облегчение. Так уж расплачивается бог с человеком: за влагу — влагу, за слезы — живительный бальзам веры!

Бутлер вытер глаза и вспомнил о гостях. Он поспешил к ним, почти успокоившись, но все залы были уже пустынны: гости разъехались с такой поспешностью, словно их метлой вымело.

Граф позвонил; вошел гусар.

— Все гости уехали?

— Все.

— Тогда оседлайте и мою лошадь.

Несколько минут спустя во дворе уже нетерпеливо ржал его любимый скакун Огонь. Граф в сером плаще прошел по коридору, где в углу заметил Будаи, с печальным видом курившего свою трубку. Узнав господина, управляющий почтительно встал.

— Вы еще не спите, дядюшка Будаи?

— Никак нет, ваше сиятельство. Любуюсь грозой, уснуть не могу.

— И все же идите и ложитесь. Старым костям нужен покой.

— Когда вернетесь, ваше сиятельство?

— Может быть, через неделю, может быть, через год, а может быть, и никогда. Только вы все время делайте вид, дядюшка Будаи, словно со дня на день ждете моего возвращения.

— Так точно, понял. Других распоряжений не будет?

— Нет, не будет. Да, впрочем, вот еще что: в моем кабинете закрыта ласточка, будьте добры, распорядитесь, чтоб ее завтра утром выпустили.

— Слушаюсь. А как относительно той?..

— Относительно нее никаких распоряжений не будет. Бог с ней.

Бутлер вскочил на коня и ускакал. Два дня скакал он без отдыха, останавливаясь изредка в деревнях да в небольших дворянских усадьбах — поесть, попить, накормить коня. Замки магнатов он объезжал стороной; заехал только в свой собственный замок в Иллехазе, но и там оставался всего лишь два дня: его подхлестывала забота, гнала печаль. На третий день он приказал заложить самых резвых из всего табуна лошадей и помчался в Патак, к Иштвану Фаи.

Старик встретил его, надувшись, как индюк:

— Опять наделал глупостей? Почему ты не выбросил эту женщину? Теперь можешь вернуться в свой бозошский замок, если тебе по душе детский плач или если ты хочешь поцеловать мадемуазель Бутлер, которой от роду один день. Нынче утром наш Будаи привез эту весть.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Горячие дни в Эгере

Все, что было потом, — бесконечные мучения и борьба.

Небо нахмурилось уже с утра. Солнце, еще совсем недавно весело шагавшее в своей пурпурной одежде по свежей росе, скрылось за клочьями туч, и вот уже не видишь его света, не ощущаешь тепла и лишь знаешь, что оно прячется там за облаками. Ждешь, вот-вот оно выглянет и согреет, однако набежавшее облако снова скрывает его. И какое маленькое облачко! Кажется, дунь — и следа от него не останется.

Вот вкратце и вся эта печальная история.

Едва рассеются тучи, появится надежда — глядь, надвигается — новое облако. И опять все сначала, пока не наступит вечер, а за ним и ночь.

Счастлив тот писатель, который в своем повествовании может нарисовать такое небо, какое пожелает. Но я пишу летопись. Граф Янош Бутлер ходил здесь, под этим небом, страдал среди нас; еще на каждом шагу можно повстречать людей, которые в свое время здоровались с ним за руку, глядели в его печальное лицо…

Слушание дела было назначено судом каноников на четвертое октября, однако заседание не состоялось, потому что у председательствующего архиепископа заболел живот. Говорят, он поел каких-то плохих грибов. Каноники, испугавшись, что архиепископа отравили, отложили дело. Бедный Перевицкий в ярости зубами скрежетал:

— Нами все было подготовлено! Все пошло бы как по маслу!

Заседание перенесли на январь.

Однако зима в тот год оказалась слишком суровой.

История приписывает ей две странные особенности: во-первых, в Токае дважды праздновали сюрет,[42] так как в начале октября, когда урожай винограда еще не был собран, склоны Хедьальи покрыл глубокий снег, стаявший лишь в марте, и виноград собирали уже весной следующего года, а осенью снимали второй урожай. Такова первая особенность.

Вторая особенность, прославившая эту зиму, известна всему миру: в России была разгромлена армия Наполеона. Ее помог разгромить великий русский полководец Декабрь. Остатки ее были уничтожены суровыми морозами.

Впрочем, история умалчивает еще об одном примечательном обстоятельстве — факт этот отражен только в нашей хронике, — а именно, что в Эгере тоже была суровая зима, отправившая на тот свет чуть ли не всех стариков в городе. Ввиду этого обстоятельства архиепископ, имевший обыкновение каждую пасху приглашать к своему столу старцев на так называемый "белый обед", не нашел в городе достаточного количества убеленных сединами людей, и по сему случаю их пришлось собирать по соседним деревням.

Да, страшная была зима! Она и среди каноников скосила сразу троих, в том числе и его преподобие Йожефа Яблонци, генерального аудитора. Как назло, все трое оказались из числа сторонников Бутлера. В особенности тяжелой потерей была смерть Яблонци: он являлся вдохновителем той части духовенства, которая стояла за расторжение брака. Он, бывало, доказывал, что тот, кто вынимает занозу из ноги и излечивает ногу, совершает богоугодное дело. Тот же, кто загоняет занозу поглубже, лишь бы ее не было видно, — не только не вылечивает ноги, но способствует заболеванию всего тела и поступается своей совестью.

Господин Перевицкий узнал о смерти троих каноников; утром Нового года. Он как раз собирался со своими родственницами в церковь и раскаленными щипцами гофрировал себе манишку. Пробежав письмо, адвокат воскликнул: "Обманули, ограбили, бегут с моими тысячами!"

И вдруг он схватился за сердце, выронил щипцы и, испустив такой крик, словно гнался за кем-то, замертво рухнул на пол. Должно быть, придя в волнение, он не удержался и бросился вдогонку за тремя отправившимися на тот свет канониками. Едва ли кто мог теперь позавидовать святым отцам, потому что, если уж Перевицкий задумал, он непременно доберется до них и возьмет свое, в какой бы из трех частей загробного мира они ни находились!

Однако таким легкомысленным поступком он испортил Бутлеру все дело. В руках у Перевицкого были сосредоточены все нити: он с большим старанием и искусством воздвигнул грандиозное здание процесса, сгруппировав все аргументы и разработав план наступления; он создал стратегию и выработал необходимую тактику; ему были известны все рычаги, с помощью которых можно было воздействовать на отдельных членов суда и свидетелей; он знал, где что нужно повернуть, какую кнопку нажать. Колесо остановилось — и огромный часовой механизм больше не двигался.

Неожиданно процесс взялся вести один унгварский адвокат, по имени Михай Сюч. Но так как не оставалось времени просмотреть все дело, ознакомиться с документами и фактами, то теперь уж Бутлеры сами были вынуждены обратиться с просьбой отложить заседание. Снова пришлось ждать до лета.;

Все это время Бутлер играл в прятки е Марией Дёри, которая объехала одно за другим все имения графа. Однажды она настигла его в Пардани, привезя с собой запеленатую крошку Марию. Бутлер сидел под липами во дворе и играл с любимой собакой, когда увидел, что во двор въезжает его бозошский экипаж.

Одетая в траурное платье, Мария легко соскочила с экипажа, взяла у няни ребенка и бросилась на колени перед Бутлером прямо на гравий двора.

— О сударь, — умоляюще проговорила она дрожащим голосом, — простите нас!

Ребенок заплакал. Говорят, что мать ущипнула его, как, согласно легенде, ущипнула Мария-Терезия своего маленького Иосифа в Пожони.[43]

Граф холодно отвернулся от нее.

— Я вас не знаю, но полагаю, что вы не в своем уме.

С этими словами он направился к конюшне, где приказал запрячь лошадей, и через четверть часа умчался в свой вукицкий охотничий замок. Садясь в экипаж, он с горьким юмором сказал управляющему парданьским имением Ференцу Ногалу:

— А все-таки хорошо, когда у человека столько замков. Всегда можно иметь под рукой чистую смену белья.

В этой одной фразе лучше, чем в фолиантах бумаги, исписанных стрекулистами, выразилось глубокое отвращение, которое он испытывал к этой женщине, связанной с ним брачными узами.

Следующим летом суд каноников приступил наконец к слушанию дела.

Дни стояли жаркие, прямо-таки тропически знойные, — возможно, потому, что зима была столь длинной и суровой и что, как считал Иштван Фаи, ни теплу, ни холоду некуда деться — рано или поздно, но они пожалуют.

И все же, несмотря на такую адскую жару, процесс вызвал в городе огромный интерес. На улицах перед дворцом архиепископа собирались толпы народа, чтобы поглазеть на съезжавшихся участников процесса.

Тех героических женщин, которые в свое время изгнали из этого города турок, давно уже нет.[44] Нынешние женщины отличаются лишь любопытством. Их можно было увидеть в каждом окне, а те, которым не хватило подоконников, высыпали на улицу, подставляя себя безжалостным солнечным лучам. Словом, улица была до того забита людьми, что для поддержания порядка были вызваны конные жандармы.

Первой, на четверке лошадей с бубенцами, приехала Мария Дёри. Она была красива и стройна, на ней было черное платье, а лицо скрывала темная вуаль, сквозь которую, как два агата, смело сверкали большие глаза.

Все участвующие в процессе на стороне Дёри еще накануне прибыли в Эгер и разместились в различных гостиницах. Из-за большого стечения народа, запрудившего сегодня улицы, Марии Дёри-Бутлер пришлось до самого здания архиепископского дворца ехать в экипаже. Рядом с Марией, надвинув белую соломенную шляпу на глаза, сидел старый Дёри. С прошлого года он отпустил седую бороду, местами желтоватую, как оперение канарейки.

Толпа стояла в глубоком молчании, как вдруг какой-то кожевник-подмастерье воскликнул:

— А ведь молодка-то ничего себе! На него зашикали.

Кто-то выкрикнул:

— Виват Пирошке Хорват! Сотни голосов подхватили:

— Да здравствует Пирошка! Пирошка!

— Бре-ке-ке! — прошипел старик, кусая бороду. — Эта чернь осмеливается издеваться над тобой. Посмейся же им в глаза!

— Молчи, отец, молчи! Я и без того готова сквозь землю провалиться!..

Экипаж остановился перед дворцом архиепископа, где происходило заседание суда каноников. Мария вышла из экипажа, слегка приподняв подол черной юбки, так что можно было разглядеть ее маленькие черные туфельки и даже часть стройной ножки в ослепительно белом чулке.

Бородатый студент-юрист, прислонившийся к воротам архиепископского дворца, с восхищением воскликнул:

— Чего же еще нужно графу, если такой красавицы ему мало?!

Мария Дёри была близка к обмороку, но этот непроизвольный и неожиданный комплимент возвратил ей силы. Проезжая по улицам, она чувствовала ненависть окружавших ее людей, и среди шиканья, шума, оскорбительного смеха, даже ругательств это восклицание было единственным, прозвучавшим сочувственно. И слова студента заслонили от нее общую ненависть, подобно тому как цветок, выкопанный кем-то из кучи мусора и положенный сверху, скрывает своей красотой всю ее неприглядность. Мария обрадовалась, сердце ее радостно забилось — ведь она как-никак была женщиной! Она улыбнулась и горделиво, словно пава, стала подниматься вверх по лестнице.

Толпа тем временем набросилась на экипаж и сорвала с дверец и сбруи серебряные гербы Бутлеров. Так народ вынес свой приговор по делу Бутлера. Кучер с козел со смехом взирал на расправу толпы.

Понемногу стали собираться и другие лица, вызванные в суд. Приехали на бричке и гайдук Гергей и тетка Симанчи; на повозке прибыли бойкая горничная Нина Биро и камердинер Йожеф Томани — те, что, войдя утром в комнату новобрачных, "видели их вместе". На третьей повозке подкатили жандармы Кажмари и Есенка, а на четвертой — адвокат барона Дёри — Пал Кальмар, поглощенный разговором со священником из Оласрёске.

Этих участников процесса народ не знал. Даже те, кто лучше других разбирался в деталях дела, только гадали, кем может быть тот или иной из прибывших. Так что пострадал один лишь поп Сучинка: в него бросили из толпы тухлым яйцом, которое, угодив ему в плечо, залило сутану.

— Будьте прокляты, сатанинские крысы! — угрожающе крикнул святой отец.

Немного погодя с другого конца улицы прибыли Бутлеры. Они явились прямо из деревни, так как у Яноша и в этих краях было имение.

Граф Парданьский въехал в Эгер с королевской помпой, чтобы ослепить горожан и произвести впечатление на духовенство, так, по крайней мере, рассчитывал Иштван Фаи. В голове поезда прогромыхали тяжелые телеги, нагруженные постельным бельем, ящиками со всякой посудой, огромными бидонами с топленым салом, с разными копчениями. В Эгере у Бутлера тоже был дворец, обычно пустовавший. В нем-то он теперь и остановился.

За четырьмя подводами, едва уместившись на двух телегах, следовали поварята, повара в белых одеждах и шапочках пирожком. Еще на двух телегах двигался графский оркестр — двенадцать цыган в ярко-красной одежде, расшитой серебряным гарусом. За ними следовали оседланные верховые лошади графа в сопровождении егерей и коноводов.

На этом цепь разрывалась, и только после большого интервала показался верховой в желтом шелковом доломане, оранжевых штанах и с медной трубой на боку. Это был герольд, сигнал которого означал, что все живое должно убраться с дороги, так как приближается важный господин. Затем проследовали на маленьких, но крепких лошадках два факельщика в длинных василькового цвета кафтанах, с ястребиными перьями на шапках и множеством факелов, притороченных к седлам. За ними двигались восемь копейщиков в медных шлемах, ярко сверкавших на солнце. Наконец на горячих танцующих конях белой масти прогарцевали двадцать четыре гусара в желтых сапожках и одинаковых зеленых ментиках, расшитых красным гарусом, — рослые, сильные молодцы, лица которых украшали длинные усы и сабельные шрамы. Еще недавно они участвовали в боях против Наполеона, только тогда их было гораздо больше: опекун графа Парданьского выставил две тысячи лихих гусар.

Над всей этой процессией плыло огромное облако пыли; так уж водилось в те времена — чем важнее господин, тем больше пыли; даже самый важный из господ глотал ее, точно амброзию, — видно, уж очень мила она была ему, потому что обходилась в копеечку.

Наконец в клубах пыли появился экипаж графа Бутлера, запряженный пятеркой вороных жеребцов цугом, на первых трех скакали в седлах ездовые. Рядом с каретой бежал взмокший от пота скороход, тощий парень в шафранового цвета куртке.

Следом за экипажем скакали еще двадцать четыре гусара, но уже в белых доломанах, на буланых конях с белой гривой. Лошадей нельзя было отличить одну от другой, словно они были от одной матки. При виде всего этого великолепия у человека дыхание захватывало от восхищения.

Только экипаж графа был без всяких украшений: простая подержанная бричка. Рядом с Фаи в ней ехал сам Бутлер, одетый в скромное будничное платье и в мягкой шляпе. Все его одеяние не стоило столько, сколько пуговицы на ментике одного гусара. Но именно в этом и заключалось искусство быть магнатом.

Рядом с бричкой на быстрой лошади скакал паж с двумя фляжками на шее: в одной было вино, в другой — родниковая вода. Эту фляжку частенько приходилось наполнять у колодцев и источников, а затем поспешно догонять кавалькаду; для этого и дали пажу самую резвую лошадь.

Подобный кортеж теперь уже редкость, особенно в этой местности. Выше в горах, где-нибудь в Нограде или Нитре, некоторые магнаты — Цобор, Иллеш Хази, Балашша — еще ездят так. А здесь — лишь в торжественных случаях, например при вступлении в должность нового губернатора или епископа, нет-нет да и блеснет роскошью какой-нибудь магнат.

Проехали еще два экипажа, запряженные четверкой лошадей; в одном из них рядом с управляющим имением в Хевеше сидел Жига Бернат, беседовавший с ним о том, насколько лучше было б иметь поменьше гусар, да побольше свидетелей. Замечание справедливое, потому что свидетели Бутлера умещались на одной повозке, так как было их всего двое: Бидонка и мадам Малипо. Судя по движению их губ и энергичной жестикуляции, они тоже о чем-то беседовали. Но поскольку мадам говорила только по-французски и по-немецки, а Видонка лшпь по-словацки и по-венгерски, для каждого из собеседников навсегда осталось тайной, что говорил другой.

Когда они подъезжали к городу, слева, из кукурузного поля, выскочил заяц и перебежал дорогу перед самым экипажем Бутлера, между гусарами на белых конях. И как только он посмел, бессовестный!

У Бутлера — а он был очень суеверный — даже мурашки по телу побежали.

— В нем сидит черт, дорогой дядюшка!

— Не бойся, — засмеялся Фаи. — Нет в нем никакого черта, могу тебя заверить. Черт не таков. Сам я, правда, его не видел, но есть у меня в Дебрецене друг и мой тезка, некий профессор Иштван Хатвани, так он уверяет, что однажды даже говорил с чертом. Он спросил у него: "Кто ты, мужчина или женщина? В каком виде ты появляешься перед людьми?" А тот и отвечает: "В таком, что тебе и в голову не придет". Ну, а мы испокон веков знаем, что заяц — дурная примета: выходит, что на самом деле он ничего плохого и не означает. Черт не дурак, он знает, что не в заячью шкуру ему надо рядиться, коли хочет нам навредить. Скорее он влезет в какого-нибудь каноника.

В это время они въехали в город и, едва повернули на улицу Хатвани, как люди, столпившиеся там, узнали Бутлера, и приветственные возгласы волной прокатились по толпе. От этих возгласов даже дворец архиепископа задрожал, так что все члены суда каноников сразу догадались: приехал Бутлер.

Некоторые из горожан приветственно махали шляпами, глазевшие из окон — платками; весь город словно опьянел от этого великолепия.

Граф снял шляпу и так, сидя в бричке с непокрытой головой, машинально кивал налево и направо. Вдруг кто-то кинул ему маленький букетик цветов. Цветы пролетели над головами и упали прямо в шляпу Яноша.

Бутлер взял его. В букетике были три красные искорки, связанные тоненькой прядью белокурых женских волос.

Янош обернулся и, посмотрев туда, откуда бросили букетик, воскликнул:

— Пирошка!

На одно мгновение перед ним мелькнуло знакомое милое лицо — те же глаза, та же улыбка, только в каком-то странном обрамлении: на перекрестке двух улиц, Хатванской и Немецкой, стояла стройная крестьянская девушка; ее голова была покрыта белым в горошек платком. Однако, прежде чем Бутлер успел разглядеть красавицу, ее волшебная головка вдруг спряталась в толпе.

Не может быть, — удивился Фаи. — Что ты говоришь?

— Она! Она! Одета крестьянкой, — воскликнул Янош, и лицо его сияло от счастья. — Готов поклясться, что это она!

— Тебе показалось!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Святой суд заседает

Экипаж остановился перед дворцом архиепископа; господин Сюч, адвокат, уже ожидал их.

— Сейчас начнется заседание, ваше сиятельство.

— Кто председательствует? — спросил Фаи.

— Аудитор.[45]

— А не архиепископ?

— У архиепископа болит нога. Какой-то прыщ вскочил, нога распухла, и он не может натянуть сапог.

— Вот он, черт, — вырвалось у Фаи, — на этот раз в виде прыща появился!

Они приехали как раз вовремя: заседание только начиналось. Все судьи были в сборе — шесть толстых каноников; казалось, жир их плавился в этой жаре. А между тем были приняты всевозможные меры, чтобы уменьшить духоту: между оконными решетками проложили зеленые ветки, на стол поставили графины с охлажденной во льду водой, а в карманах ряс было припасено по три-четыре платка, которыми каноники вытирали пот со своих лбов и затылков.

Впереди, за длинным зеленым столом, на котором стояло распятие, восседал председательствующий, главный аудитор Ференц Екельфалуши: позади него — два члена суда, охранявшие незыблемость брака, прокурор и два секретаря суда.

Первым допрашивали Яноша Бутлера. Его откровенный и искренний рассказ о венчании прозвучал убедительно, сильно взволновал судей и поверг их в смущение.

После этого позвали Марию Дёри. Ее благородная осанка произвела благоприятное впечатление на присутствующих. Казалось, вместе с ней в зал проскользнул свежий ветерок, распространяя аромат цветов. С глаз каноников мигом слетела сонливость, как только они услышали шелест тонких кружевных юбок.

— Имя? — спросил аудитор.

— Графиня Бутлер, урожденная баронесса Мария Деря.

— Вероисповедание?

— Римско-католическое.

— Лет?

— Восемнадцать.

— Дети есть?

— Один ребенок, — промолвила она тихо.

— Отвечай мне, дочь моя, по всей совести: правда ли, что во время церковного обряда, соединившего тебя с графом Яношем Бутлером, этот последний на вопрос священника, хочет ли он взять тебя в жены, ответил: "Не хочу"?

Мария Дёри покраснела, но от этого стала еще красивее.

— Почему ты не отвечаешь, дочь моя?

— Потому что не знаю, — пролепетала она.

— Как? Неужели ты не можешь вспомнить такое важное обстоятельство?

— Я была так взволнована.

— Это возможно, — проговорил прокурор.

— Правда ли, что, как гласит обвинительный акт, граф Янош Бутлер на вопрос, любит ли он тебя или нет, ответил: "Нет"?

— Не знаю, я не слыхала ни того, ни другого.

— Так… А правда ли, что уши свидетелей, присутствовавших при обряде, были заткнуты ватой?

— Я не видела!

— А правда ли, далее, что, когда венчавший вас священник хотел соединить ваши руки под епитрахилью, граф Бутлер стал сопротивляться и твоему отцу пришлось прибегнуть к насилию?

Мария побледнела, опустила голову, как бы застыдившись, потом тихо прошептала:

— Неправда.

— Чем же ты тогда объясняешь, дорогая дочь моя, что граф Янош Бутлер выдвигает эти обвинения и настаивает на них?

Мария подняла голову:

_ Тем, что он страдает галлюцинациями, глубокоуважаемый святой суд.

— На чем ты основываешь свое утверждение?

— Все его слуги в бозошском имении подтвердят, что Бутлер часто подолгу и громко разговаривал у себя в комнате с портретом матери, словно ему задавали какие-то вопросы.

— Кто это может подтвердить?

— Повариха Видонка, тетушка Капор и Иштван Гуйяш. Аудитор кивнул вице-секретарю, чтобы тот вызвал этих людей в суд, потом снова повернулся к допрашиваемой:

— Я задам тебе, дочь моя, один деликатный вопрос. Соберись с силами, чтобы ответить нам, которыми руководит не праздное любопытство, а стремление соблюсти святость канонических законов, дабы через них приобщиться к источнику истины.

Но прежде чем познать истину, не грех было насладиться и табаком. При этой мысли председательствующий вынул табакерку и понюхал табак. Остальные каноники последовали его примеру, после чего все начали чихать, а помощник секретаря не успевал повторять: "Будьте здоровы!"

Гм, щепетильный вопрос! Каноники уже были знакомы с этой стороной бракоразводных процессов. Их крохотные, заплывшие жиром глазки оживились и замигали, как потревоженный фитилек в лампадке.

— Скажи мне, дочь моя, графиня Бутлер, урожденная баронесса Мария Дёри, сколь соответствует истине утверждение, будто графа Яноша Бутлера путем насилия и коварства на подъемной машине доставили в твою опочивальню?

Мария Дёри изменилась в лице при воспоминании об этой печальной ночи и срывающимся голосом ответила:

— Не знаю…

Она задрожала всем телом, взор ее потух, а лицо, и без того бледное, стало совершенно бескровным.

— Так расскажи нам, что же произошло в спальне?

Она пошевелила губами, хотела что-то сказать, но вдруг вздрогнула и упала без чувств.

Каноники испуганно повскакали со своих мест. Только святой отец Винце Латор, сохраняя спокойствие, склонился над беспомощно поникшей женщиной, приподнял ее и приложил ухо к сердцу, чтобы удостовериться, бьется ли оно. Но — изыди сатана!.. — он припал своим волосатым ухом к ее груди, которая тяжело вздымалась (за такой великий грех это ухо нужно было бы отрезать и положить в спирт, как поступили в свое время с ухом Мартинуци[46]). Наконец секретарь брызнул водой в лицо баронессы, после чего красавица с усилием подняла веки и устремила на каноника грустный, но вместе с тем чарующий и благодарный взгляд. Святой отец усадил ее на стул, и она постепенно пришла в себя.

— Nomen est omen — vidite Latronem, — завистливо прошептал каноник Йожеф Сентгайи, любивший сочинять злые каламбуры. — Vidite Latronem! [В его имени — его судьба. Перед вами разбойник! (лат.)]

— Дочь моя, — проговорил аудитор кротким голосом, — может быть, ты скорее придешь в себя на свежем воздухе. Об остальных подробностях мы допросим тебя как-нибудь в другой раз.

Вслед за тем допросили приходского священника Сучинку, который утверждал, что все протекало в полнейшем порядке и что ритуал, предписываемый кодексом Пазманя, был соблюден пункт за пунктом.

Допрос попа Сучинки занял весьма много времени, прокурор задавал ему всевозможные перекрестные вопросы, пробуя сбить его, но это не удалось. Каноники слишком переутомились и перенесли заседание на следующий день.

Все подробности процесса, хоть он и происходил при закрытых дверях, быстро стали известны публике. Обморок Марии Дёри ("Будь я последним дураком, если это не было разученной комедией!" — говорили многие), показания попа, смятение, написанное на его лице, приятные манеры Бутлера, замечания, оброненные канониками дома, в присутствии своих поварих, — все это через несколько часов уже послужило пищей для пересудов на базарной площади; люди обсуждали все "за" и "против", спорили, заключали пари — словом, жители города только и жили этим процессом. Знаменитый процесс и впрямь вызвал большое оживление в Эгере. Со всей округи в город съехалось много дворян; одни хотели встретиться с Дёри, другие — с Бутлером. Приехали, конечно, и такие, которые просто рассчитывали провести несколько интересных вечеров, сдобренных, разумеется, карточной игрой; в город прикатила и труппа Фесписа. Голь на выдумки хитра. Бродячие актеры, подвизавшиеся до этого в Мишкольце, пронюхали, что грандиозный бутлеровский процесс продлится несколько недель и на него во множестве съедется скучающая знать.

И они не просчитались. Господин Фаи, бывший большим меценатом, в первый же день скупил все оставшиеся билеты и роздал их прислуге Бутлера — гусарам, поварам и служанкам, с тем условием, чтобы потом они разыграли этот спектакль на домашней сцене. А так как все дворянство, пребывавшее в Эгере, собралось после ужина в замке Бутлера, то господин Фаи и призвал в большой зал прислугу, побывавшую на представлении. После долгих препирательств служанки Эржи и Жужика вышли вперед и разыграли сценку — разговор двух благородных дам в горностаевых палантинах; одна из них должна была изображать Иоганну Неаполитанскую, другая — ее подругу.

— Почему ты такая печальная, герцогиня Иоганна? — спросила Эржи.

— И вовсе я не печальна, — ответила Жужика.

— Нет, ты печальна. Наверное, у тебя большое горе?

— Да какое тут горе, я же весела.

— Нет, печальна, говорю тебе. Не упрямься, как ослица.

— Ей-богу, я весела, а ежели ты еще раз назовешь меня ослицей здесь, перед благородными господами, я оттаскаю тебя за волосы…

Из-за этого спора, так и оставшегося неразрешенным, дальнейшие перипетии разыгрываемой драмы никак не могли развернуться. Господа еще надрывались от смеха, когда в зал неожиданно вошел старый Хорват.

Он был встречен присутствующими с бурной радостью, а Бутлер — тот прямо бросился ему на шею.

— Как я счастлив, что и вы здесь, дорогой дядюшка! Хорват тоже нежно обнял Бутлера.

— Если уж я полюблю кого, то никогда не покину. Позднее, в более узком кругу друзей, Хорват рассказал, что сегодня пополудни он передал архиепископу письмо от наместника.

— Ты лично передал? — спросил Фаи.

— Да-с.

— Удивляюсь, как это он принял тебя.

— Я заранее уведомил его о письме. Архиепископ лежал на диване с забинтованной ногой, да-с.

— Тебе известно содержание письма?

— Я видел, какое сильное впечатление произвело письмо на архиепископа, когда он читал его. А кроме того, я обзавелся соглядатаем во дворце архиепископа, да-с, соглядатаем… И не далее как сегодня вечером он сообщил мне, что архиепископ втайне покинул свой дворец и посетил викария Екель-фалуши. Что, однако, было в письме, я не знаю.

__ Зато я-то знаю. Целебная мазь, должно быть, заключалась в нем, — недаром нога у архиепископа сразу перестала болеть.

Подобное сообщение вселило радужные надежды в души сторонников Бутлера, но сам граф Янош не был полностью удовлетворен; ему хотелось узнать еще что-то. Он отозвал Хорвата в сторону, подвел к оконной нише и напрямик выпалил ему:

— Пирошка здесь.

Старик пришел в замешательство, начал говорить запинаясь, обиняками, подыскивая слова:

— Что, Пирошка? Ах, ну да! Пирошка-то? Ну вот, и как могло тебе такое прийти в голову?

— Я видел ее.

— Это тебе показалось.

— Она была повязана крестьянским платком в горошек. Напрасны ваши старания, дорогой дядюшка, вы не умеете лгать.

— А я и не пытаюсь. Признаюсь тебе, я захватил ее с собой, только никому не говори об этом. Я не мог с ней совладать: она во что бы то ни стало хотела взглянуть на тебя. Я разрешил ей и Фриде надеть крестьянское платье и постоять на улице. Скворец всегда смотрит на виноград — вот ты ее и заметил!

— Она и сейчас еще здесь? — шепотом спросил Янош; лицо его стало задумчивым, глаза приняли мечтательное выражение.

Хорват с минуту колебался, потом, как бы решившись на что-то, лукаво подмигнул ему.

— А что ты дашь, братец, если я тайком устрою тебе с ней встречу на полчаса, тайком!..

Лицо Бутлера вспыхнуло, голова пошла кругом, в глазах зарябило, как у человека, которому хмель ударил в голову.

__ Нет, нет, — произнес он немного погодя упавшим голосом, опустив руки. — Я дал честное слово, что не приближусь к ней до тех пор, пока не разрешит Фаи.

Хорват дружески пожал ему руку:

_ Ты — порядочный человек! За это я и люблю тебя, да-с. Я просто хотел испытать тебя, а Пирошку я уже отправил домой. Сам же останусь здесь, пока идет допрос свидетелей, и буду писать ей письма. Таков был ее строгий наказ. Настоящая тиранка!

— Маленькая моя, бедная голубка! — молвил Бутлер, тяжело вздохнув. — Ах, если бы вы могли писать ей только хорошее!..

— Посмотрим, что принесет завтрашний день, да и все остальные… Да-с, остальные…

— Я уповаю на господа, — благоговейно произнес Янош.

— Я тоже верю в господа, но в слуг его — лишь с оглядкой… да-с, с оглядкой.

Следующий день, казалось, благоприятствовал Бутлеру. Едва начался допрос, председательствующий дал указание вице-нотариусу привлечь communis opinion [Общественное мнение (лат.)], что случалось только в очень редких случаях.

Апеллирование к communis opinio было, разумеется, предусмотрено церковным процессуальным кодексом.

Идея суда присяжных еще с давних времен находила себе частичное отражение в церковном судопроизводстве, ибо председательствующий обычно спрашивал свидетелей: "Как судит об этом общественное мнение?" В Эгере же блаженной памяти архиепископ Ференц Ксавер Фукс еще более укрепил в церковных законах эту возвышенную тенденцию. Он ввел за правило при разбирательстве особой важности религиозных и бракоразводных дел привлечение, помимо официальных свидетелей обеих сторон (которые могут быть подучены), еще двух-трех, взятых наугад из "нейтральной толпы", и спрашивал их: "Что говорят об этом в селе?"

Когда в смежных залах, где, отделенные друг от друга, из угла в угол слонялись свидетели Бутлера и Дёри, взвешивавшие все происходящее, распространился слух о том, что суд апеллирует к communis opinio, сторонники Бутлера начали весело потирать руки.

— Вот оно, письмо наместника!

А Дёри, скрежеща зубами, возбужденно нашептывал дочери:

— Ты должна нанести визит канонику, Мария… Я не хотел, бог тому свидетель, но иначе дело не пойдет.

Мария побледнела и протестующе подняла руку, как бы пытаясь что-то отстранить от себя.

— Это необходимо, ты должна решиться на это, дитя мое, — прошипел он, — кто-то подкапывается под нас.

Тем временем суд каноников допрашивал гайдука Гергея Варгу. Его долго и с пристрастием расспрашивали; более полутора часов находился он в зале суда. ("Что они его, на сковородке, что ли, поджаривают?" — нервничал Дёри.) За ним пришел черед другой свидетельницы венчанья, тетки Симанчи. Оба показали, что граф Бутлер вел себя во время обряда так же, как обычно ведут себя все женихи.

Главный аудитор. Правда ли, что жених противился?

Старуха Симанчи. Все шло как по маслу, святой, отец. Он стоял… ну прямо как агнец!

Главный аудит, о р. Правда ли, что он отшвырнул обручальное кольцо?

Старуха Симанчи (притворно ужаснувшись). Это такая же неправда, как если б кто сказал, что у меня вместо лица стенка. И какая только глупая голова могла выдумать этакое?

Главный аудитор. Не мели языком попусту, хоть он у тебя и без костей, и не болтай всякую чепуху. Отвечай ясно и понятно — "да" или "нет". Правда ли, что граф вырвался, когда священник хотел соединить руки жениха и невесты.

Старуха Симанчи. Куда там! Их руки, прошу покорно, так тесно соединились, словно клювы двух воркующих голубков.

Главный аудитор. Правда ли, что у вас, у свидетелей, была в ушах вата?

Старуха Симанчи. Точно так. У гайдука Гергея я видела вату, так как в ухе у него стреляло.

Прокурор. Как же так, женщина? А гайдук Гергей Варга показал, что у тебя стреляло и потому ты заткнула ухо.

Старуха Симанчи (смущенно). У меня? Я уж и не припомню, целую рученьки, ноженьки. Я только знаю, что у кого-то из нас стреляло в ухе, но было ли то мое ухо или Гергея, теперь точно не скажу.

Каноник Сентгайи. Ista persona diabolica aberrant a via recta! [эта чертова особа сбилась с пути истинного! (лат.)]

— Ее попутал нечистый, — прошептал мутноглазый каноник Маршалко сидящему рядом с ним канонику Латору.

— Осторожней, друг, — шепотом ответил тот, — а то задаст тебе дьявол.

Главный аудитор нахмурил брови и, устремив на женщину пронизывающий взгляд, прикрикнул на нее громовым голосом:

— Признайся, во имя святой веры и пресвятой девы Марии, кто научил тебя дать такие показания?

— Никто, — промычала старуха, от страха сжавшись, как жаба.

Она зажмурила свои маленькие глазки, словно ожидая, что вот сейчас обрушатся своды зала, со стен которого на нее сурово смотрели эгерские епископы, некоторые даже в панцирях, с усами и бородой, а один так вовсе невинный младенец — трехлетний прелат Ипполит, шурин короля Матяша, в полном епископском облачении. Этот младенец на стене внушал особенный страх тетке Симанчи: ей казалось, что он смотрит прямо на нее своими умными черными глазенками.

Словом, сегодня все складывалось, по-видимому, неудачно для сторонников Дёри. Впрочем, вскоре допрос свидетелей был приостановлен, так как в полдень во дворце Бутлера давался большой обед, на который были приглашены архиепископ и все каноники. С небывалой пышностью встречал своих гостей молодой магнат; казалось, джинны, ограбив могущественного султана или калифа, силой волшебства перенесли сюда одно из сказочных пиршеств "Тысячи и одной ночи". А владыка в Стамбуле остолбенело глядит на пустой стол и повелевает подряд рубить головы всем своим поварам.

Веселье затянулось до поздней ночи, только архиепископ уехал сразу же после обеда, расцеловав Бутлера в обе щеки и назвав его "своим дорогим сыном". Это обстоятельство уже через полчаса стало известно в трактире "Три быка", служившем резиденцией сторонникам Дёри, так как и бутлеровцы и Дёри окружили друг друга соглядатаями.

— У нас нет ни таких яств, — проговорила Мария упавшим голосом, — ни таких вин.

— Зато у него нет ни таких сладких губ, как у тебя, — ответил Дёри, — ни такой улыбки.

Наверное, вина Бутлера и впрямь были хороши, ибо на следующий день члены суда выглядели очень вялыми и сонливыми, хотя допрашивали одного из главных свидетелей — старика Дёри, который с такой невинной и честной физиономией изложил весь ход событий, что, пожалуй, даже камни уверовали бы в его правоту. Порой в нем чувствовался суровый, неподкупный солдат, отличавшийся какой-то необузданной силой, — особенно это проявлялось, когда Дёри старался нанести удар Бутлеру, рисуя его трусливым и колеблющимся, изнеженным и самодовольным магнатом, за которого он никогда бы не отдал свою единственную дочь, если бы знал его так хорошо, как сейчас.

— Я участвовал в двадцати сражениях, глубокоуважаемый святой суд, на теле моем семнадцать ран, которые я получил, защищая императора и родину. Но ни одна из них не болит так сильно, как восемнадцатая рана, нанесенная мне этим плаксивым юношей, явно поддавшимся на уговоры коварного Хорвата. Его душа мягка, как хлебный мякиш, из которого можно вылепить все, что только вздумается. Весьма печально, уважаемый святой суд, что мне, убеленному сединами старику, приходится опровергать лживую выдумку, придуманную хитрым стряпчим Перевицким, и с краской стыда на лице защищать свою честь и-честь дочери. Ведь здесь предаются посмеянию и обливаются грязью такие события, которые являются самыми сокровенными воспоминаниями в интимной жизни семьи. Если бы речь шла лишь обо мне, досточтимый святой суд, я бы с презрением отвернулся от этого заблудшего юноши, который именует себя графом Вутлером; если бы речь шла только о том, что этот авантюрист-лютеранин Хорват путем подлых махинаций отнимает у моей дочери огромное богатство, дабы наделить им свою, я и на это махнул бы рукой, но в вопросах чести я не признаю шуток…

— Ad rem, ad rem [Ближе к делу, ближе к делу (лат.)], — наставительным тоном заметил главный аудитор.

— Я говорю по существу дела, уважаемый святой суд, ибо не мог не излить перед вами горечь души за надругательство над моей честью. Более того, — закончил старый хитрец, знавший, на что нужно бить, — защищая свою честь, я не остановлюсь ни перед чем. И те, кто осмелится посягнуть на нее, как бы высоко они ни стояли, погибнут от моего меча. Да поможет мне в этом бог!

Дремавшие каноники сразу вскинули головы при звуках этого угрожающего страстного голоса и испуганно переглянулись, как бы говоря: "Per amorem dei [Во имя любви к господу (лат.)], этот чертов солдат съест нас. Извольте-ка теперь голосовать!"

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Глупый кусочек свинца

В тот же день были допрошены Кажмари и Есенка, которые не могли сказать ничего существенного. Их поставили у дверей лишь для того, чтобы не впускать тяжущихся и просителей в канцелярию барона, где происходило венчание, ибо его высокоблагородие уездный начальник строжайше приказал, чтобы его не беспокоили. Поэтому они и не впустили Жигмонда Берната, который порывался войти туда.

— Другой причины не было?

— Не было.

— Правда ли, что жених вырвался было из канцелярии и что вы насильно вернули его туда?

— Неправда.

Так день ото дня колебались чаши весов. Подобно волнам, сменялись настроения, и, как в ловко построенной пьесе, где одно явление запутывает другое, то, что вчера казалось ясным и определенным, сегодня уже представлялось нелепым. Дело в том, что закрытое разбирательство только до тех пор оставалось тайной, пока члены суда не поднимались со своих мест. После обеда уже и воробьи чирикали о том, что произошло, и интересующееся ходом суда общественное мнение тотчас же подводило дневной баланс.

Сегодня, например, шансы сторонников Дёри так поднялись, что в лавках Мария могла бы даже покупать в кредит.

Но сегодняшний день был отмечен и еще одним интересным событием. Миклош Хорват нашел оскорбительными для себя те показания, которые, как передавали, Дёри дал о нем на суде. Напрасно Фаи и Бутлер пробовали убедить его, что с таким человеком не стоит и разговор затевать. Горячий старик отыскал где-то в лавчонке кондитера двух земпленских дворян, Баркоци и Челеи, и послал их к Дёри потребовать у него объяснения, а если потребуется, — и сатисфакции.

Барон Янош Баркоци, придав лицу строгое выражение, залпом выпил свою палинку и заявил, что готов отправиться на поиски старого волка. Молодой Челеи попробовал было отговорить Хорвата:

— Прошу вас, дорогой мой, откажитесь от своих намерений.

— Чтобы я позволил втоптать в грязь мою честь? Нет! Никогда!

— Да нет, не от дуэли откажитесь — это чепуха, дуэль не страшна! Вы от меня откажитесь, потому что я опасен для вас: там, где Челеи, всегда случается величайшее несчастье. Прошу вас, верьте мне. Если к нему направится другое лицо, дело закончится объяснением; если же пойду я — смертью.

— Гром и молния! Я именно этого и хочу.

— Ну что ж, если вы этого хотите, я готов.

Они нашли Дёри в трактире "Трех быков". Сидя за столом, он с большим аппетитом уплетал холодного гуся.

— Добро пожаловать! — крикнул он им. — Официант, принеси-ка еще парочку стаканов!

Но оба посланца остановились перед ним с важным и торжественным видом, как надлежит в Венгрии секундантам, и сказали:

— Мы пришли, сударь, по серьезному делу.

— Бре-ке-ке! — воскликнул Дёри и отложил нож в сторону. — В чем дело?

— Перед судом каноников вы якобы употребляли оскорбительные выражения по адресу Миклоша Хорвата, которого мы представляем.

— Я сказал лишь то, что хотел.

— Намерены ли вы объясниться или взять назад сказанное вами?

Дёри улыбнулся, поднес ко рту гусиную ножку и вонзил в нее зубы.

— Видите ли, господа, жареного гуся я могу проглотить, но сказанное мною однажды — нет.

Баркоцн кивнул головой.

— Такая точка зрения возможна, но тогда, как это и прилив чествует во взаимоотношениях между дворянами, мы просим у вас удовлетворения и предлагаем выбрать вид оружия.

— Неужели? — удивился барон, разражаясь циничным смехом. — А я думал, что мы запустим друг в друга флягами из-под "Розовой наливки", и тот, кто промахнется, лишится репутации честного человека. Впрочем, я не возражаю. Вот только закушу немного и пришлю к вам, господа, двух своих секундантов.

К вечеру прибыли секунданты Дёри: кавалерийский капитан Адам Борхи, из полка Эстерхази, и некий граф Михай Тиге — прилизанный ловелас, постоянно замешанный в какой-нибудь модной истории. Последнее время он увивался вокруг Марии Дёри, сопровождал ее во время прогулок, посылал цветы, а по вечерам захаживал побалагурить к "Трем быкам", чем приобрел немалую известность среди других кавалеров города Эгер.

После непродолжительного спора, можно ли считать слово "авантюрист" настолько оскорбительным, чтобы из-за него драться, секунданты пришли к соглашению, что дуэль на пистолетах состоится завтра в пять часов утра, в рощице Сёл-лёшке.

Во дворце Бутлера ничего не знали об этом. На следующее утро, едва граф Янош протер глаза, со скрипом распахнулись тяжелые ворота, под сводами которых висели кожаные бурдюки, боевые секиры, пики и булавы, да все таких размеров, что современный человек не смог бы их и поднять.

Бутлер всегда неохотно просыпался по утрам, ибо неодолимая сила сознания железной рукой хватала его и выталкивала из рая, где он только что виделся с Пирошкой.

Сегодня скрип ворот быстро смешал видения его сна и разрушил тот радужный мост из золотого тумана и волшебных теней, который встает обычно на короткие мгновения между сном и явью.

Древние люди верили, что человеческая душа каждую ночь уходит бесцельно бродить, а наутро снова возвращается — это пробуждение; иногда она так далеко уходит в своих ночных скитаниях, что не может вернуться, — это смерть. Как ясно и просто смотрели тогда на смерть!

— Жига, ты слышишь? Кто-то приехал. Во двор вкатил экипаж.

Бутлер спал в одной комнате с Жигой. Еще в бытность свою студентами юридического факультета в Патаке они привыкли быть вместе и по ночам. Иногда они целую ночь напролет вели беседы в темноте, так как госпожа Фаи отпускала им свечи в ограниченном количестве, дабы их глаза не испортились от постоянного света.

Жига громко зевнул и прислушался к шуму, доносившемуся со двора.

— Может быть, приехал кто-нибудь из Эрдётелека. (Эрдё-телек был резиденцией хевешских владений Бутлера.)

— Нет, скорее кто-нибудь из родственников, — предположил Жига, — прямо сюда заехал! Из управляющих никто не посмел бы явиться в такую рань. Может быть, это тетушка Анна, супруга Фаи?

— Что-то сердце заныло, Жига, ой, как заныло… Какое-то дурное предчувствие…

Со двора доносились чьи-то незнакомые голоса. Окна спальни были открыты, но спущенные жалюзи заглушали звуки, мешая разобрать, о чем идет речь. Однако суматоха все усиливалась, из разноголосого шума выделялись взволнованные восклицания, шарканье ног; казалось, поднялся весь дом и каждый его камень пришел в движение.

Бутлер звонил уже дважды, но никто не приходил.

— Что это за порядки такие? — вспылил граф Янош. — Стоит ли держать сотню слуг, если ни один не является на зов!

Наконец вошел камердинер, бледный и вместе с тем смешной: одежда в стиле рококо кое-как висела на нем, чулки спустились, жабо сбилось набок, а синяя ливрея оказалась под серой жилеткой с медными пуговицами.

— Кто приехал, Мартон? — торопливо спросил Бутлер.

— Господин Миклош Хорват, — ответил камердинер, заикаясь и до того дрожа, что у него зуб на зуб не попадал.

— Так почему же он не войдет? — нетерпеливо воскликнул граф. — Впустите его немедленно!

— Он никогда не сможет больше войти сюда, ваше сиятельство. Он скончался.

Это прозвучало так, словно в воздухе просвистел камень пущенный из пращи, и угодил Бутлеру прямо в лоб.

Испустив вопль ужаса, юноша рухнул на подушки.

— Умер? Это невозможно!

— Господин Дёри застрелил его на дуэли с час тому назад В одно мгновение Бутлер и Бернат спрыгнули с постели; наспех одевшись, они выбежали из комнаты.

В этот момент через большой мраморный вестибюль слуги как раз проносили тело несчастного старика; впереди с поникшей головой шел Фаи, показывая, куда нести. Платье Хорвата было залито кровью, лицо бело, как алебастр, глаза открыты — они вовсе не казались страшными и, не будь такими неподвижными, имели бы кроткое выражение.

— Если есть бог, — воскликнул потрясенный граф Бутлер, — как может он терпеть это?!

— Никакой сентиментальности, никаких причитаний, — сурово оборвал его старый Фаи. — Этим его уже не воскресишь: Старик был молодцом. Он и умер, как настоящий мужчина. Славный конец! Все! Остальное впереди.

— Пуля прошла как раз между двумя верхними ребрами и задела аорту… Эта несчастная пуля причинила столь быструю смерть, — вздохнул доктор, присутствовавший при дуэли, толстощекий господин с мутными, выцветшими глазами.

— Совсем не пуля! Что пуля! — ломал в отчаянии руки Челеи. — Не пуля тому причиной.

— А что же тогда? — рассердился доктор, смерив говорившего уничтожающим взглядом.

— Я, изволите знать, — Челеи. Там, где присутствует Челеи, всегда случается несчастье. Я говорил ему об этом, я молил его, чтоб он выбрал себе другого секунданта, но он и слушать ничего не хотел. Не правда ли, Баркоци? Ты ведь слышал, не так ли? Ведь Форгач поразил Кароя Киша секирой, позаимствованной у Челеи. Когда Людовик Второй[47] упал в речку и утонул, — проводником у него был Челеи; кстати сказать, речушка-то тоже называлась Челе. Я мог бы привести тысячу примеров. Возьмем хотя бы случай с Атиллой. Атилла на своей свадьбе] когда он женился на Ильдико, танцевал с юной Челеи. И что же? Наутро жена нашла его подле себя на ложе бездыханным в луже крови.

Вряд ли Челеи избрал себе подходящего собеседника, если собирался переспорить доктора. Тот и сам был донельзя словоохотлив и никогда не заботился о том, слушает ли его кто-нибудь.

— Это у меня уже третья дуэль со смертельным исходом, — говорил доктор с удовлетворением страстного коллекционера. — Да что я говорю! Четвертая! Бог свидетель, четвертая! (Он устремил взгляд в пространство, будто где-то перед ним были наколоты на булавках эти три смертельные дуэли и сейчас он прикалывал рядом с ними четвертую.) Да, ничего не поделаешь, ничего не поделаешь! Пистолет — это не кочерга.

Большинство присутствовавших сгруппировалось вокруг Баркоци, который рассказывал о последних минутах Хорвата.

— Он и двух минут не мучился. Легкая была смерть. Упокой господи душу его! Он истекал кровью, но боли почти не ощущал. Когда он упал, я подхватил его на руки. Он становился все слабее и слабее, пока, наконец, не заснул навсегда, тихо, как агнец. Однако рассудок и жало иронии он сохранил до конца и, даже умирая, сумел ужалить противника своими последними словами.

— Что он сказал? Значит, он все-таки что-то сказал? Отдал какие-то распоряжения? — спросили сразу несколько человек.

— Собрав свои последние силы, бедняга сказал как можно отчетливей, чтоб и Дёри слышал: "Я чувствую, что умираю. Тело мое отвезите к моему будущему зятю, к Бутлеру".

Бутлер расчувствовался и разразился громкими рыданиями. Тем временем в большом парадном зале наскоро соорудили катафалк. Фаи снова проявил удивительную энергию: он поспевал повсюду — распоряжался, приказывал, распределял работу. Его слова звучали отрывисто и сухо. Казалось, какая-то мощная рука приводит в движение гигантский механизм.

__ Что случилось, того уже не вернешь! Сейчас нет времени на слезы и причитания. Нужно действовать. Ты, Жига, немедленно отправляйся к главному аудитору и попроси, чтобы тебя допросили сегодня же до полудня, потому что после обеда ты, захватив с собой восемь гусар, отправишься в Борноц сопровождать гроб. Вы, господин управляющий, раздобудьте где-нибудь гроб — желательно цинковый, если же не найдете, то ореховый. Сам я выезжаю через час: надо подготовить бедную девушку к тяжелому удару. Этого я не могу доверить никому другому. Пусть сейчас же запрягают в экипаж лучших рысаков. Вы, доктор, получите от управляющего свой гонорар. Секретарь пусть пойдет за лютеранским священником, чтобы он благословил покойника. Гроб следует положить на дно повозки и прикрыть сеном. Гусары пусть следуют за ней на таком расстоянии, будто едут по своим делам, чтобы не вызывать по пути подозрение в суеверном люде. Ты понял меня, Жига?

— Понял, дорогой дядюшка.

— А что будет со мной? — спросил Бутлер, вытирая заплаканные глаза.

— Ничего, ты останешься здесь. Бутлер упрямо тряхнул головой:

— Я чувствую, что должен ехать. Во-первых, Пирошка нуждается в утешении. Во-вторых, я должен выполнить свой долг по отношению к глубокочтимому усопшему. Он из-за меня погиб, бедный! В подобном случае вам, мой опекун, не следует ссылаться на данное мною обещание. Сама судьба освобождает меня от этого обязательства. Я еду!

— Ни шагу отсюда, граф Парданьский, — загремел Фаи. — Ты и сам в каком-то оцепенении, где тебе провожать усопшего? Если ты хочешь выполнить свой долг по отношению к нему, ты должен вернуться к жизни, чтоб суметь сделать счастливой его дочь, его дитя. Ты должен остаться здесь и быть начеку, чтобы сорвать заговоры и коварные замыслы противника. Или ты белены объелся, что хочешь покинуть поле боя, уступить Дёри? Хорошая почесть усопшему! Нет, Янош, и не думай об этом. Девушка выплачется. Нет никакой нужды подбавлять в слезы розовые капли. Совмещать любовь с трауром — это окаймлять черный цвет красным. Горе само по себе возвышенное чувство. Не хочешь же ты обокрасть усопшего, лишив его полноты дочернего горя и подменив часть этого чувства сладостью встречи? Пусть плачет девушка, а ты будь начеку. Пусть у тебя будет сто ушей и тысяча рук… Да, чтоб не забыть, — пошлите сейчас же конного гонца в Бозош за господином Будаи, — он прибудет сегодня же ночью. Будаи умный и честный человек, прислушивайся к его советам, пока я не вернусь.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Всеми чествуемый свидетель

Слух о происшедшем быстро распространился по городу и вызвал глубокое возмущение против Дёри и сочувствие к Пирошке. Все спешили поделиться друг с другом новостью, что история в Оласрёске ознаменовалась еще одной жертвой: погиб отец Пирошки. В городе все сокрушались, хотя никто не знал Хорвата. По-видимому, люди по природе своей все же скорее добры, чем злы, — разумеется, в том случае, если для них самих нет ни пользы, ни вреда.

— Бедная маленькая Пирошка! — говорили люди. — Сперва отобрали у нее жениха, а теперь убили отца. И после этого попы еще проповедуют, что мир устроен мудро!

Огромные толпы людей запрудили все переулки возле дворца Бутлера, чтобы услышать подробности. Слуги и служанки которые должны были отнести цветы, посланные на гроб Хорвата дамами Эгера, с трудом пробирались через людское море. Но еще больше людей толпилось в эти утренние часы на улице Фель-немети (ныне называемой улицей Сечени), перед дворцом архиепископа. Когда прибыл Дёри, поднялся страшный шум; студенты-юристы выкрикивали ругательства, а некоторые из толпы даже бросали в старика комьями земли и камнями. В ответ на враждебное поведение Дёри вынул из кармана пистолет и дерзка пригрозил:

— Тот, кто меня тронет, простится с жизнью!

Даже старики выползли наружу; иные из них стояли у лавчонок, наблюдая волнение толпы; ведь оно не менее величественно и красиво, чем вид разбушевавшегося моря. Среди них был и член муниципалитета, господин Габор Корпонаи; собрав вокруг себя других, поменьше рангом, он ораторствовал:

— Оставьте вы Дёри в покое, он тут ни при чем. Хотя и говорят, что он причастен ко всему дурному, но на этот раз сам Хорват его спровоцировал. Что случилось, то случилось. Пуля не воробей, она не разбирает, куда летит. Глупый кусок свинца, точно майский жук, проносится в воздухе. Дёри тут ни при чем, потому что он тоже жертва попов; это на их совести. Ежели суд каноников заседает и допрашивает свидетелей при закрытых дверях, так почему же попы не держат в тайне всего, что там говорится? Они — первые сплетники.

_ Не попы сплетники, — заступилась за них тетушка Надь, которая на расписанной желтыми тюльпанами тарелке несла домой фунт мяса и по дороге остановилась послушать умные речи, — не попы, а их кухарки.

В это время наверху, в архиепископском дворце, первым допрашивали Жигмонда Берната. С большим красноречием он рассказал об идиллической любви Бутлера и Пирошки Хорват.

Исполненный самых горячих чувств к Пирошке, говорил он, Бутлер прибыл в Рёске. Таким образом, рассуждая здраво, никак нельзя предположить, будто эта роковая свадьба могла случиться с согласия графа. Все от начала до конца было настоящим насилием. И поп был приглашен туда раньше, чем Бутлер успел обменяться хотя бы одним словом наедине с Дёри. Вечером он, Бернат, услышал отчаянный крик Бутлера, и когда, идя на зов, отыскал место преступления и заглянул с разрешения жандармов в замочную скважину, то увидел, что Дёрн крепко держит за локти более слабого Бутлера. Граф Янош пытался вырваться, а священник тем временем торопливо прикрыл епитрахилью руки жениха и невесты.

Судьи, по-видимому, находились под впечатлением сегодняшней катастрофы. Они сидели молчаливые, с понурым видом, словно в воду опущенные, Только прокурор задал несколько вопросов:

— Следовательно, священник прибыл туда раньше, чем произошел конфиденциальный разговор? Чем объясняет это свидетель?

— Тем, что священник был в сговоре с Дёрн. Мотив совершенно ясен. Святейшим отцам стоит совсем немножко подумать…

— Что свидетель имеет в виду?

— Я имею в виду, — смело отвечал Бернат, — что, если какое-либо дерево плодоносит ранее обычного, значит, оно раньше и отцвело.

— Н-да…

Тут удивительным образом из карманов разом появились все табакерки.

— Ну, а почему жандармы Кажмари и Есенка не упомянули о том, что свидетелю удалось заглянуть в замочную скважину?

— Потому что они попросту подкуплены, пребывают во власти Дёри и показывают лишь то, что ему выгодно.

— Для выяснения данного обстоятельства нужно будет допросить их еще раз, — заметил председатель.

Большие, установленные на четырех алебастровых колоннах часы уже пробили двенадцать, но поскольку суд приступил сегодня к работе позднее обычного, каноники решили продолжать заседание, и гайдук архиепископа, подойдя к помещению где находились свидетели, выкрикнул:

— Йожеф Видонка!

Ответа не последовало.

Адвокат Сюч побежал разыскивать его по коридорам, громко крича: "Видонка! Видонка!" Но ему отвечало только эхо. Ищут ищут — нет Видонки. "Пять минут назад его видел", — отзывается кто-нибудь то здесь, то там. Видонка как в воду канул.

Суд вынужден был изменить порядок допроса свидетелей и решил заслушать тех двух слуг, которые наутро после венчания заглянули в комнату новобрачных. Но ведь допрос таких свидетелей — своего рода лакомство, которое человек предпочитает вкушать, когда знает, что может почувствовать всю его прелесть; в атом смысле сегодняшний день был явно неудачен.

Впрочем, если говорить о канониках, то смаковать пикантные подробности они готовы даже на похоронах. Что же касается партии Бутлера, то для нее исчезновение Видонки было большой неприятностью. Не отыскался он и к обеду. Адвокат Сюч обыскал весь город, но столяра нигде не нашел. Не оставалось никакого сомнения, что Видонка сбежал.

Тотчас же было приказано всем гусарам сесть на коней и любой ценой догнать беглеца; ведь около полудня он был еще во дворе архиепископа, значит, не мог за это время далеко уйти.

Погоня помчалась во все концы — обследовать гору Вархедь, лесистые склоны горы Хайдухедь, прибрежные ивняки на реке Эгер.

Бутлера окончательно сразил этот новый удар, и он заперся в своих комнатах. Бернат тоже не решался двинуться в путь, хотя повозка с сеном уже стояла наготове под навесом. Как явиться к Фаи с известием, что Видонка сбежал? Ведь это конец всему. И Бернат ждал до вечера в надежде, что, может быть, до тех пор Видонку разыщут.

Однако его ожидания оказались напрасными: посланные в погоню гусары вернулись домой ни с чем.

Вечером все же пришлось отправиться в этот печальный путь. Поверх повозки, на ароматном сене, растянулся Жига Бернат. Двое слуг с фонарями в руках шагали рядом, ибо дороги в Хевеше были в скверном состоянии; поодаль рысцою трусили восемь гусар.

Так и двигались они потихоньку, никто из встречных и не подозревал, чтб везут на телеге. Ехали шагом. Четверка лошадей могла бы идти и рысью, но сено на повозке, хотя и было прижато бастриком, на ухабах разъезжалось в разные стороны, так что слугам то и дело приходилось оправлять воз. А ночь была темная, хоть глаз выколи. Правда, в небе порой появлялся узенький серп луны, но скоро его снова скрывали медленно ползущие по небу тяжелые черные тучи.

Жига Бернат дремал, выкопав в сене небольшое углубление, но уснуть не мог, так как телегу то и дело подбрасывало на ухабах.

— Не тужите, барич, что не можете заснуть, — утешали слуги, — зато крепко спит тот, внизу.

До полуночи не случилось ничего, а в полночь один из фонарщиков вдруг как заорет благим матом. Он отшвырнул фонарь с такой силой, что тот разлетелся вдребезги, и помчался сломя голову назад к городу. Бернат вздрогнул и проснулся. Другой фонарщик кричал вдогонку своему товарищу:

— Ишток, постой! Что с тобой?! На стекло, что ли, наступил? (Ночь была теплая, и слуги шли босиком.)

Но Ишток не отвечал и с диким воплем бежал дальше. Тогда его товарищ покачал головой, осмотрелся, осветил телегу и местность вокруг, но ничего не обнаружил. Жига соскочил с повозки и приказал вернуть Иштока. Парень, как видно, рехнулся, но гусары быстро поймают его и приведут обратно.

Как только повозка остановилась, в ночной тишине послышался конский топот, а еще немного погодя голос Иштока, о чем-то взволнованно рассказывавшего гусарам.

— Ты что, с ума спятил? — прикрикнул на него Бернат, когда гусары приблизились вместе с фонарщиком.

— Иезус-Мария! Так вы еще живы? — удивился тот. Гусары захохотали, а Ишток ухватился за поводья лошади, прижался к ней и, выбивая зубами дробь, охал и непрестанно крестился.

— Боже, боже! Милостивый боже!

— Что такое ты увидел?

— Как что? Его милость ногу высунул.

— Какая его милость?

— Покойный господин Хорват! Клянусь богом, я видел его сапог и кусок штанины!

— Ты дурень! — корил его старый гусар Йожеф Бордаш. — Он-то уж никогда больше не высунет ноги, потому что сегодня я собственными руками опустил над беднягой крышку свинцового гроба.

Глупости! Приснилось тебе все это, — успокаивал Иштока Жига.

— Нет, барич, могу на распятии поклясться! Я не из тех людей, что боятся собственной тени. Участвовал в трех сражениях, меня сам генерал Хадик[48] грамотой наградил. Видел я святая правда, видел! Да я могу и то место показать, откуда он ногу высунул. Посвети-ка, сюда, кум Фитинг.

Фитинг подошел и осветил заднюю часть возка. Там и в самом деле виднелось отверстие, через которое могла высунуться нога привидения. Один из гусар лихо выхватил саблю и с шутливой небрежностью сказал:

— А ну, пощекочу я это привидение, хоть у меня и нет грамоты за храбрость от генерала Хадика! — И с этими словами он дважды ткнул саблей в сено.

Послышался глухой стон, а затем громкий рев. Все содрогнулись, даже у Жиги Берната холодок пробежал по спине, а воинственный молодой гусар от страха выронил саблю из рук.

Все были страшно перепуганы, и даже одна из лошадей, словно поняв, в чем дело, зловеще заржала и принялась биться в упряжке. Только старый Бордаш не отступил; покрутив свои седые усы, он громким голосом, точно парламентер, обратился к привидению:

— Послушай, дух! Обращаюсь к тебе, во имя отца, сына и святого духа! Лучше добром скажи, что тебе нужно. Если ничего тебе не нужно — иди с богом, а не то я сейчас выпалю в тебя из карабина.

О чудо из чудес! Дух ответил, да таким глухим голосом, словно он шел откуда-то из-под земли:

— Ой-ёй-ёй! Я не дух, а всего лишь Видонка!

— Видонка!

Лица у всех сразу просветлели, раздался громкий смех.

Более приятного и веселого разрешения всей этой истории и желать было нельзя. Только гусар, выронивший из рук саблю, чувствовал себя неловко. Зато фонарщик Ишток возгордился, потому что в конце концов он оказался прав, утверждая, что видел ногу. Однако больше всех радовался Бернат: отыскался, наконец, этот ценный свидетель.

— А ну, вылезай! — гаркнул он.

Видонка не заставил себя упрашивать, высунул одну ногу, потом другую, а затем, извиваясь, как червяк, выполз сам.

— Это я, но меня кто-то проткнул.

— А знаешь ли ты, что мы тебя целый день разыскивали? Как ты попал сюда, несчастный?

Видонка с минуту поколебался, не зная, сознаться ему или нет, а потом, пожимая плечами, сказал:

— Да вот так, пошутить решил. Пусть, думаю, меня немножко покатают. Очень уж захотелось повидаться с моей матушкой в селе Мандок, а вы как раз туда едете. Вот я и забрался в сено.

— Но, помилуй бог, как ты не задохнулся под сеном? Не могу понять! Возможно ли это?! Чем ты дышал?

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Видонка. — Что ж, даром меня зовут мастером на все руки? Утром приходят ко мне рабочие и просят: "Ваша милость, дайте совет, как нам наладить повозку?" Я им и говорю: "Давайте, я сделаю". В передок поставили гроб, а сзади я положил два мешка с овсом, да так, что между ними остался промежуток, где свободно смог поместиться Видонка, поскольку парень он худой и стройный. Внизу в досках есть небольшая дыра — не больше, чем собака из штанов вырвет. Так что лежит себе Видонка на животе между двумя мешками, спокойненько дышит, а если дело происходит днем, даже дорогу рассматривает.

— А зачем ты давеча ногу-то высунул? — поинтересовался Бернат. — Видно, убежать хотел?

— Что вы, барич? Вспомнил про допрос свидетелей в Эгере. "Беда будет, Видонка, — говорю я себе. — Его благородие господин Фаи шкуру с тебя спустит, возвращайся-ка лучше назад!" Вот я ногу-то и высунул.

— Придется тебе возвратиться обратно, да немедленно! Есть у тебя что-нибудь из провизии?

— Была при мне сумка с хлебом и ветчиной.

Он тут же полез в свою нору и вытащил оттуда сумку.

— Счастливого пути, млади пан! Я пошел.

— Э, нет, Видонка, уж больно ты прыток! Тебя будут сопровождать два гусара, чтоб в дороге с тобой не стряслось какой беды. Дядя Бордаш, возьмите кого-нибудь с собой и берегите Видонку как зеницу ока, даже пуще.

Вот когда Видонка испугался по-настоящему. Он принялся было возражать, что уже не маленький и не боится ни черта, ни дьявола. Однако вскоре понял, что гусарский эскорт дается ему вовсе не для почета. Бросившись на землю, Видонка жалобно зарыдал, называя Берната "Жигушкой", "сердечком", "душенькой" и умоляя отпустить его на все четыре стороны, потому что Дёри обязательно его застрелит, если он выступит на процессе. Ведь застрелил же он такого большого господина, как Хорват. Пусть барин не посылает его на гибель. Что будет делать без него несчастная вдова — Катушка?!

Однако все его мольбы остались тщетными: Жига был неумолим, и двое гусар, словно какого-нибудь преступника, доставили Видонку под конвоем в Эгер. Следует признать, что они соблюли внешние почести, всю дорогу величая его "вашей милостью".

Наутро во дворце Бутлера была большая радость по поводу того, что нашелся Видонка. Однако пришлось затратить немало усилий, прежде чем смогли его доставить в епископский дворец. Он согласился лишь после долгих уговоров, при условии, что его отвезут во дворец в закрытом экипаже, где с ним рядом будут сидеть два вооруженных гусара, которые не покинут его ни на минуту. Гусары проводят его до самого зала суда и дождутся, пока он выйдет обратно. Затем в том же закрытом экипаже, нигде не останавливаясь, они поедут вместе с ним в Бозош, где и передадут его прекрасной Катушке, которая, волнуясь за него, верно уже проплакала свои бархатные глаза.

Все было сделано так, как просил Видонка. Однако, с какой бы помпой его ни везли в суд, для "его милости" это был самый страшный день во всей жизни, — он всю дорогу дрожал как осиновый лист, словно бы его везли на эшафот. Видонка, хоть и не спал всю ночь да к тому же был ранен в плечо, очутившись перед членами суда, удивительным образом осмелел и, решив: "Была не была, пропадать так пропадать", — выложил все начистоту. Он рассказал и о подъемной машине, заказанной Дёри, и о том, как смастерил ее, как ее применили, а затем уничтожили, и обо всех попытках Дёри уговорить его за хороший куш скрыться за границей под другим именем! От всего этого у каноников волосы встали дыбом.

Показания Видонки вызвали небывалую сенсацию. Весь город облегченно вздохнул, и люди стали говорить, что Видонка нанес Дёри окончательный удар. Теперь барон и его сообщники могут идти к черту. Бутлер победил!

Все только и говорили что о Видонке. Он был, как кто-то тогда сказал, маленькой булавочкой, которая проткнула непомерно раздутый пузырь лжи.

Видонка сразу же прославился. До поздней ночи за ним гонялись два художника (вокруг архиепископского дворца все время околачивалось множество любителей изводить краску), чтобы нарисовать его портрет. За чашкой кофе местные восторженные дамы на скорую руку сплели лавровый венок и послали его Видонке. Но венок не застал Видонку — он был уже далеко: его повозка с вооруженной охраной мчалась по дороге, ведущей к Унгу. Возможно, останься он в Эгере, студенты-юристы устроили бы в его честь факельное шествие, но истинное достоинство — скромность, и Видонка уехал.

В его экипаж были впряжены четыре великолепные выездные лошади, так что встречные, принимая его за герцога, низко кланялись, а колеса в течение всей дороги весело выстукивали: "Катушка, Катушка, Катушка…"

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Сентенция

Я хотел было привести сравнение с рыбой, ибо она достаточно глупа, но опасаюсь, что не видит она всего того, что отражается в зеркале воды. Поэтому я возьму для своего сравнения водяного клопа-гладыша: он плавает на поверхности и хорошо видит отраженные в воде кроны деревьев. Так вот, если бы такой клоп мог рассуждать, то на вопрос о том, как выглядят деревья, он отвечал бы следующим образом: "Деревья зеленые и удивительнейшим образом созданные творения: внизу у них кроны, а вверху толстые стволы; таким образом, могучие стволы, напоминающие торс дородных купальщиц, опираются на тоненькую ажурную листву. Все это, конечно, могло бы показаться невероятным, — закончил бы свои разъяснения умный водяной клоп, — если б мы, плавая там, где находятся деревья, не убедились, что они и в самом деле бесплотны".

Самообман, вроде того, о котором могла бы поведать нам водяная букашка, свойствен и человеку. Подобно клопу, человек даже не догадывается, как он заблуждается, и судит о вещах по их отражению в воде. Из одного уж примера с водяным клопом можно понять, почему с давних времен человек считает, что алая кровь, пролитая на дуэли, доказывает незапятнанную честь.

Убийство — весьма неприятное дело, даже и в столь "героической" форме, как убийство на поединке. И мы часто говорим о тех, кто совершает его: "Как он только может после этого спокойно спать?" Однако такой человек, как ни странно, приобретает всеобщее уважение, хотя на самом деле он не стал ни чище, ни лучше, а лишь забрызгал свои руки чужой кровью. Ведь он еще больше удалился от хороших людей и приблизился к аду; более того, он до половины уже погрузился в котлы преисподней, потому что ночью уже принадлежит дьяволу. И хоть нам это отлично известно, все же мы считаем, что, убив человека на дуэли, он стал более достойным уважения.

Так случилось и с Дёри после убийства Хорвата. С этого момента его как бы окружил ореол славы. Способ, с помощью которого он выдал свою дочь замуж, вызвал всеобщее негодование и отвращение к нему. А когда Дёри застрелил еще и отца соперницы, этой милой девушки, он из скверного человека превратился в сущего дьявола.

Человек-дьявол — большая сила в Венгрии, всякий хочет выслужиться перед ним. Вместо того, чтобы собраться и прикончить его общими усилиями, все стараются избежать с ним встречи. Понемногу у него создается даже группа приверженцев, потому что выгодно поддерживать дружбу с сильным.

Людская фантазия превозносит его силу и отвагу, выдумывает и приписывает подобному человеку поступки, в действительности никогда им не совершенные, вкладывает в его уста никогда не произнесенные им крылатые фразы.

Так, в архиепископском дворце большой переполох вызвало заявление, якобы сделанное Дёри в трактире "Три быка" одному молодому священнику, который, посетив попа Сучинку, пожаловался, что никак не может продвинуться по службе.

— Теперь будет достаточно возможностей выдвинуться, молодой человек, — заметил Дёри. — Уверяю вас, в ближайшие дни состоятся похороны сразу нескольких каноников.

Кухарка одного из членов суда, каноника Пружинского, подхватила эту новость на рынке и передала ее своему хозяину, добавив от себя, что гробовщик Масли уже закупил изрядное количество сухих ореховых досок.

Начиная с этого дня, из зала заседаний, где шел допрос свидетелей, наружу не просачивалось больше ни одного слова. Более того, ни один из каноников ни дома, ни в обществе уже не делился теперь своим мнением относительно процесса. Если же кто-либо упоминал о деле, святой отец лениво вскидывал брови и отделывался неопределенным "н-да, н-да, гм-гм!". Выходит, что хороший пистолет может быть также и отличнейшим замком.

А между тем заседание суда длилось еще около недели, частично потому, что заслушивали вновь вызванных свидетелей, так называемых "свидетелей общественного мнения", частично в связи с повторным допросом некоторых свидетелей.

Затем участники этой нашумевшей драмы разъехались по домам: Бутлеры — в Бозош, Дёри — в Рёске, и началась бумажная волокита — ристалище адвокатов (эх, вот когда не мешало бы вытащить из могилы Перевицкого!).

Многочисленные "ответы", "возражения", "контрответы", "окончательные ответы" затянулись еще на полтора года. Тем временем осиротевшая Пирошка жила в Борноце, в доме Берната, которого старый Хорват в своем завещании, подготовленном заблаговременно, назначил опекуном девушки.

Фаи и Бутлер не покладая рук трудились в Пожони и в Вене отыскивая могущественных патронов, чье влияние на попов можно было бы кинуть на чашу весов, чтобы выиграть процесс" Не теряли времени и Дёри со своей дочерью. Мария объехала почти всех эрцгерцогов, и придворный Солчани, лицо для того времени весьма осведомленное, писал, что "не было тогда ни одного известного или могущественного человека, который не ввязался бы в знаменитый и странный процесс, и некоторые при этом (добавляет он в скобках) запятнали себя".

Никогда еще не было столь благоприятной почвы для протекций, как в те годы (хотя венгерский климат и в иные времена не очень к ним суров). У эгерского архиепископа не было другой заботы, как найти влиятельных покровителей, которые помогли бы ему занять место архиепископа эстергомского, освободившееся после смерти герцога-примаса[49] Амбруша (хотя в ту пору его резиденция находилась в Надьсомбате). Что касается эгерских каноников, то и они жили мечтами о том, как бы получить назначение на одну из вакантных должностей епископа.

Поэтому ничто не могло так обрадовать и ублажить его преосвященство архиепископа барона Иштвана Фишера, как предложения нескольких влиятельных особ помочь ему получить сан герцога-примаса. Архиепископу стали вдруг слать несчетное количество писем как от приверженцев той, так и другой стороны. До чего все же хорошо, когда столько людей заботятся о тебе! Уважаемые господа каноники тоже могли быть довольны потому что и их не обошли высокопоставленные особы своими посланиями, обнадеживая относительно возможного получения той или иной епархии. Такие обещания, как пастушечьи костры, сразу осветили каноникам путь, помогая пробираться, сквозь темный лес бумаг, показаний и аргументов.

Вначале все это очень нравилось и архиепископу и каноникам, но по прошествии определенного времени положение стало нестерпимым, потому что одни обещали помочь, в случае если брак Бутлера с Марией Дёри будет расторгнут, другие же — лишь на том условии, что брак останется в силе.

Так что архиепископ и каноники, приходя в отличное расположение духа после нескольких бокалов красного, говаривали: "Хорошо, когда у тебя повсюду есть друзья". Но, будучи в дурном настроении, они со вздохом заявляли: "Ах, сколько у нас врагов!"

Наконец письма, эстафеты, а нередко и дворцовые фельдъегеря с посланиями, полными то угроз, то обещаний, так запутали архиепископа, что он не выдержал и однажды с горечью воскликнул:

— Если этот процесс еще затянется, я попаду в дом умалишенных.

Разумеется, процесс затянулся, потому что и адвокатам нужно было показать все свои знания. По мнению наивной публики, похожему на суждение водяного клопа о деревьях, могучие стволы судебного решения должны опираться на силлогизмы адвокатов, на их остроумно отточенные аргументы — эти тонкие, слабенькие веточки. И долго еще в четырех комитатах вспоминали, что адвокат Сюч сказал то-то и то-то, или хвалили адвоката, нанятого Дёри, который сильно подорвал доверие к показаниям Видонки, заявив, что он просто подкуплен Бутле-рами. А явствует это из того, что обыкновенный столяр получает от них (что подтверждается представленными документами) такое же жалованье, как два вице-губернатора вместе, хотя за все время он сделал в имении графа одну лишь скамеечку для коровниц, стоившую, таким образом, дороже, чем в иных странах королевский трон… Из этого делали вывод, что адвокат Дёри лучше бутлеровского Сюча. А ведь от Бутлера, говорили, можно было ожидать, что он выставит адвокатом какого-нибудь новоявленного Демосфена. И в этом не было бы ничего удивительного, потому что Бутлер вполне мог бы в целях красноречия класть ему в рот вместо простых камешков золотые.

Наконец препирательства адвокатов закончились, и в один холодный январский день суд каноников собрался на последнее заседание и тайно, при закрытых дверях, вынес решение.

Три каноника голосовали за расторжение брака, три — против. Но кто был при этом "за", кто "против" — для любопытных так и осталось неизвестным.

Рассказывают, что председательствующий, узнав о разделении голосов, несколько мгновений колебался; от волнения у него пот выступил на лбу, а затем он взял понюшку табака из табакерки и сдавленным голосом произнес:

— Учитывая, что голоса разделились, я во имя отца, сына и святого духа и согласно обычаям церкви присоединяюсь к тем, кто голосовал за сохранение брачных уз.

Таким образом, суд каноников объявил брак Бутлера и Марии Дёри законным. Это был конец.

А мир продолжал существовать и дальше. Зимнее солнце, как и прежде, смеясь заглядывало в окна. Не случилось и землетрясения, которое во имя справедливости должно было разрушить дворец; не выскочили из рам древние епископы, портреты которых украшали стены. Ничто не шелохнулось, словно и бога не было на небесах. Только студенты-юристы, узнав о решении суда, ночью выбили окна у каноников — как у тех, что голосовали против, так и у тех, что были за расторжение брака.

А пока в домах каноников звенели разбитые стекла и в комнаты падали камни и тухлые яйца, во дворце архиепископа царила безмятежная тишина. Архиепископ сладко спал на белоснежных подушках и видел радужные сны.

Ему снилось, что с неба спустилась белка с короной на голове, запряженная в маленькую золотую повозку с красной упряжью. Колеса тележки быстро вращались в молочно-белом воздухе, но казалось, что это совсем не воздух, а крутой склон горы, и что белка катится в бездну с головокружительной высоты. Мимо пролетали два белых голубя, но повозка сбила их, и птицы упали вниз с переломанными крыльями, а белка все мчалась вперед, сверкая своей короной. Белка эта удивительно походила на императрицу Людовику. Затем изящная золотая повозка очутилась на земле и остановилась перед резиденцией архиепископа. Два его гусара — Пали и Дюрка — подскочили к ней, сделавшись сразу крохотными, вроде тех, которых обычно изображают на медовых пряниках, и сняли с повозки груз — золотой орешек. Архиепископ схватил орешек и начал раскусывать его зубом (поскольку у него был всего-навсего один зуб). Раскусил, а внутри орешка что-то красное. Архиепископ стал теребить, разворачивать: видит, красная сердцевина орешка растет, растет и вдруг становится… кардинальской шапкой!

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Почки под снегом

Почему все должно было произойти именно так? Откуда мне знать? Я думаю, это случилось по той же причине, по какой и реки текут как им вздумается, а не так, как направил бы их человек.

Эти стремительные потоки то туда повернут, то сюда; вот расстилается чудесный край, а они возьмут да и повернут к угрюмым скалам или направят свой бег в бесплодную, суровую пустыню; и все торопятся, спешат, вечно спешат…

Порою же они вдруг сворачивают без всякой причины и некоторое время бегут к тому самому месту, где были вчера… Может быть, они потеряли что-нибудь по дороге? Ничего подобного: они возвращаются вовсе не тем руслом, где могли бы вновь обрести потерянное.

Тогда почему же они возвращаются? Есть в этом какой-нибудь смысл? Если б они не спешили, их возвращение можно было бы как-то объяснить, если б они не поворачивали вспять, понятна и оправдана была бы их торопливость.

Они бегут и бегут сломя голову, так, как им заблагорассудится.

Но постойте! Их ли это воля? — вот вопрос! Не тайные ли властные силы земли управляют их бегом? Не горы ли и скалы преграждают им путь и заставляют сворачивать то в ту, то в другую сторону? Одному богу известно, и достаточно, что он это знает. Бесспорно лишь одно: так или иначе, но в один прекрасный день они прибегут туда, куда спешат: во всепоглощающее море, которое ждет их и больше уже никуда не отпустит.

Подобно тому как воды безудержно стремятся, несутся с лихорадочной быстротой даже к той горе, которая потом преградит им путь (в конце концов они даже и не знают этого), так бурным потоком неслись события бракоразводного процесса Бутлера.

Приговор суда каноников подействовал на всех удручающе, однако Фаи сохранял мужество, не давая пасть духом и Бутлеру.

— Хладнокровие, сын мой Янош, теперь мы передадим дело в коллегию архиепископов.

— Но и там заседают попы.

__ Да, но те попы лучше, и потом за их спиной нет этой коварной лисы — Фишера. А если мы и там проиграем дело, существует еще папский суд. У нас есть время. Ведь Пирошка терпеливо ждет. Ты же читал ее письмо?

Дело в том, что после состоявшегося решения суда Фаи спросил Пирошку в письме: готова ли она ждать Бутлера, пока дело пройдет все инстанции (ибо до тех пор всегда есть надежда)?

Пирошка ответила: "Я буду ждать, пока есть надежда, буду ждать и тогда, когда ее не станет".

Разве в состоянии шесть эгерских каноников даже на тысячах фолиантов пергамента написать столько горьких слов, чтобы они смогли испортить сладость этих двух строчек?

Что бы ни говорили поэты, горе не в силах сломить человека. Кажется почти невероятным, сколько горя может принять на себя человек. Есть люди, которым безразлично, сколь велико то горе, которое обрушивается на их плечи, — с фунт оно или во много тысяч раз больше. Маленький муравей с одинаковым проворством ползает и под большой глыбой и под маленьким камешком. Бутлер не мог даже представить себе, что сможет пережить такой исход дела, при котором останется в силе прежнее решение. И что же — он все еще живет и даже продолжает строить планы.

А положение стало куда хуже, чем прежде. Теперь и Мария — Дёри повела себя смелее. До сих пор она втихомолку пробиралась в замки Бутлера, разыгрывала из себя несчастную, достойную всяческого сожаления, которую родной отец выгнал из дома ("Убирайся вместе со своим ублюдком к мужу, пусть все видят, что ты там живешь!"), она взывала к милости управляющих, которые не решались выставить ее, рассуждая так: "Дьявол не дремлет, а истина спит: кто знает, может, она еще будет когда-нибудь нашей госпожой". Но теперь иное дело: приговор уже вынесен, и она — настоящая графиня Бутлер. С большой помпой водворилась она в парданьском замке, окружила себя камеристками, горничными и завела собственную гофмейстершу. Так как управляющий Ференц Ногал стал протестовать против этого, графиня обратилась с жалобой к комитетскому собранию. Торонтальский вице-губернатор посетил Бутлера и убедил его, что, поскольку эта женщина носит его имя, граф, как один из первейших магнатов и кавалеров Венгрии, не может допустить — но крайней мере, до тех пор, пока суд не вынесет другого приговора, — чтобы она жила в какой-нибудь дыре, ибо тем самым будет скомпрометировано имя Бутлеров.

Граф ответил на это, что не признает ее своей женой, но, принимая во внимание, что закон остается законом и один приговор суда уже вынесен, разрешает Марии Дёри впредь до изменения этого приговора жить в эрдётелекском замке Бутлера и ежемесячно брать из его казны две тысячи форинтов, с тем, однако, условием, чтобы в других его замках и ноги ее не было.

Итак, Мария обосновалась в эрдётелекском замке. Граф Тиге и эгерские армейские офицеры были ее каждодневными гостями. Шум веселых пиршеств нарушил тишину доселе заброшенного гнезда. И все же соглядатаи Фаи не могли сообщить ничего такого, что свидетельствовало бы о распутном поведении Марии. А между тем в качестве мажордома в замке подвизался сам хитроумный Крок, под именем Яноша Кампоша, и особенно зорко следил за тем, не начнет ли посещать замок поп из Рёске (переодетый или еще в каком-нибудь виде).

Но Мария была умна и умела себя блюсти. Более того, с присущей женщинам хитростью она так преобразила Эрдётелек, словно эта была подлинная резиденция Бутлеров; что касается самого графа, то он "просто-напросто выродок, циник, который бросил свою честную дворянскую семью и рыщет по свету, одержимый бредовой манией".

Надо сказать, что в Германии проживало множество Бутлеров; здесь были и бароны, и просто дворяне, и обедневшие, но достойные рыцари. Была там целая куча детей, уйма старых дев, всевозможные дяди и тети, с которыми Мария вавязала родственную переписку, всячески заманивала их в Эрдётелек и даже оплачивала им путевые расходы. Тут они как сыр в масле катались, и не проходило дня, чтобы за столом в замке не сидели четыре-пять человек из рода Бутлеров.

Было поистине удивительно, как ловко сумела она собрать в своем доме столько красноносых пожилых особ, носивших очки, напудренные парики, а также имя Бутлеров. Большинство этих благородных дам в прошлом были фрейлинами при каком-нибудь из тех маленьких немецких дворов, где княгиня запирала на ночь сахарницу, а его светлость князь с возмущением отпихивал стул, если поданный к обеду цыпленок оказывался без одной ножки; за хищение цыплячьей ножки рассвирепевший князь грозил всему двору драконовскими мерами, а если был по природе добросердечен, — то своим отречением.

Бывшие придворные дамы придали эрдётелекскому замку такой лоск, что сливки дворянского общества комитата Хевеш постепенно стали смотреть сквозь пальцы на "предшествующие события", и Алмаши, Брезоваи, Добоцки, Луби и даже пуритане Папсасы не устояли перед искушением повезти своих жен с визитом в Эрдётелек.

Обо всем этом папаша Крок докладывал Фаи следующим образом:

"Придворные дамы ходят в донельзя поношенных шелковых юбках, но окрестным дворянкам нравится их шелест, и они по очереди приезжают в Телек поучиться хорошим манерам.

И все же госпожа Мария несчастна, ее снедает какая-то тайная грусть. Часто она часами бродит в одиночестве по саду, прикасаясь концом зонтика к цветам. А когда женщина прикасается к цветку, она всегда мысленно кого-то целует. Probatum est[Это доказано (лат.)].

Не могу разобраться, кто засел у нее в голове. Только не граф Тиге. Недавно во время прогулки Тиге попытался было поправить локон, выбившийся у госпожи из-под шляпки, но потерпел неудачу. Рассердившись, она пригрозила ему: "Ведите себя прилично, слышите, господин граф, ибо я хоть и одна-одинешенька, но есть у меня муж или нет, а десять ноготков всегда при мне, и если вы сомневаетесь, я помогу вам в этом убедиться".

С остальными офицерами она, можно сказать, холодна как лед и беседует с ними только от скуки. Удивительная женщина! Свою маленькую девочку, именуемую "графинечкой", она не любит, из чего следует, что не любит и попа, и я напрасно подкарауливаю его…

Позавчера сюда прибыл и сам старик Дёри вместе со своим шимпанзе. Приживалки графини Бутлер проделывают с обезьяной всевозможные шутки. Да они и походят друг на друга.

Недавно я подслушал в замочную скважину следующий разговор между отцом и дочерью. Она сказала:

— Ах, отец, такая жизнь — сущее рабство, и коли продлится долго, станет для меня невыносимой.

— Терпение, терпение, время может поправить все то, что мы упустили.

Госпожа заплакала.

— Даже камень может повернуться в недрах земли, подмываемый подземными ручейками, но его сердце никогда не обратится ко мне.

— Кто знает! Со временем он забудет Пирошку.

— Ты думаешь, папа?

— Уверен в этом.

— Из чего ты это заключаешь?

— Я знаю человеческое сердце: оно пылает, пылает, но время гасит его пыл.

— Так ли?

— Эх, видела ли ты когда-нибудь, чтоб толстое полено непрестанно горело и не сгорало бы, не превратилось в пепел? Видела ли ты нечто подобное? А ну-ка, скажи! Ясно же — такого не бывает! Так и его сердце когда-нибудь охладеет; а когда это случится, то ветер, быть может, принесет к тебе пепел его сердца, особливо если ты проявишь побольше ловкости.

Этот разговор я только потому сообщаю вашей милости, что у меня есть подозрение, что госпожа Мария уже наказана господом, поскольку она втайне любит графа Яноша. Конечно, это только предположение Крока, который лишь чует, но не видит. Хотя очень часто нюх у него куда лучше зрения. Остаюсь преданный слуга вашей милости и т. д..

Фаи прочитал это письмо, но Бутлеру не сказал о нем ни слова. Он считал более полезным отвлечь внимание графа Яноша от этого злополучного процесса и уговорил его поехать на сессию государственного собрания в Пожонь, чтобы там приобщиться к политике. Конечно, политика — это размалеванная девица, и в конце концов она обманывает человека, но на некоторое время ею можно порядком увлечься.

Между тем время летело, как птица, а процесс полз, как черепаха. Прошел год, прежде чем коллегия архиепископов объявила свой приговор; еще год понадобился для решения этого дела папским судом. Дважды замерзал и дважды оттаивал маленький ручеек в борноцком саду Берната, пока и эти две высшие апелляционные инстанции признали законность брака.

— Ну, теперь нам осталось обратиться только к богу! — воскликнул Фаи с глубокой горечью.

Трудно даже представить себе, как подавлены были сторонники Бутлера. Теперь и надежды никакой не оставалось. А ведь в кладовой у бога надежда хранится в самом большом мешке, который никогда не завязывается, чтобы каждый мог запустить в него руку; лишь в этом одном бог безотказно щедр.

Так случилось и теперь. Не пришлось даже обращаться к богу: он сам вскоре пробудил в них надежду; правда, на сей раз это было сопряжено для него с некоторыми трудностями, ибо сначала ему пришлось взять к себе на небо почтенную тетку Симанчи. Так вот, тетка Симанчи умерла. Поговаривали, — что в ней скопилось слишком много палинки, — от нее старуха и сгорела. Лежа на смертном одре, она позвала к себе сельского старосту и двух соседей: скорняка Йожефа Турпиша и нашего доброго знакомого трактирщика Дёрдя Тоота. Плачущие внуки предлагали послать и за попом, но старуха только головой покачала: дескать, не нужно, потому что она хочет умереть как добрая христианка; ей нужны лишь представитель власти и два соседа.

Когда все собрались у ее постели, старуха, вверяя богу свою душу, заявила, что на совести у нее лежит тяжкий грех, который она не хочет брать с собой на тот свет.

Она чистосердечно призналась, что в Эгере перед судом каноников дала ложные показания: граф Бутлер не хотел жениться на барышне Дёри, отшвырнул обручальное кольцо и угодил ей, Симанчи, в глаз; с тех пор каждое полнолуние она чувствует боль в виске. Граф вырвал свою руку у невесты, не раз повторяя, что она не нужна ни душе его, ни плоти…

Некоторое время это признание передавалось крестьянами из уст в уста под большим секретом; никто не решался говорить о нем открыто из боязни перед Дёри. Однако почтенный Тоот не счел за труд собрать свою котомку и отправиться в путь к тому, кого оно так интересовало. Поскольку граф Бутлер был в отъезде — в Пожони, на сессии государственного собрания, трактирщик поспешил в Борноц, к его невесте, которая вот уже третий год носила траур по своему отцу.

Ах, и до чего же хороша была эта маленькая Пирошка!. Никогда в своей жизни не забудет ее старик Тоот. А как она была любезна с ним, как благодарила его! Ему стряпали самые лакомые кушанья, расспрашивали, что и как он любит, словно герцог какой остановился у них в доме; не хотели отпустить из дому на ночь глядя (старик-то пришел к ним поздним вечером), спать его уложили в роскошную постель, и сама Пирошка шла впереди со свечкой, провожая в отведенную ему комнату.

Наш бедный Тоот долго отказывался принимать все эти знаки внимания, смущался, не зная, как себя вести. В комнате он то и дело натыкался на всевозможную мебель, поминутно повторяя, что дело-то не стоит и разговоров, что молодой граф — его хороший знакомый, что сейчас, мол, он свободен от полевых работ и забрел сюда больше прогулки ради. Есть он тоже не очень-то хотел, а при каждом новом блюде вздыхал и сетовал, что-де молодые господа не пожелали тогда съесть у него жареных цыплят, — с этого и начались все напасти.

— Господин Тоот, вы возвратили мне жизнь! — благодарила его барышня и, расшалившись, как маленькая девочка, тут же после ужина забралась на колени к старому Бернату, который принялся ее укачивать. А пожилая госпожа так смеялась, так смеялась, что даже слезы выступили у нее на глазах.

— Старик-то мой, я вижу, еще хоть куда!

Это замечание до того пришлось по душе старому Бернату, что он, хоть на дворе уже была ночь, взял фонарь и сам спустился в подвал (никак нельзя было отговорить его от этого), сказав, что у него в подвале зарыта в песке бутылка токайского вина, которому столько лет, сколько владельцу. Ну, а ему уже немало лет! Вскоре появилась и покрытая паутиной бутылка, которую принес торжествующий Бернат.

— Более дорогого гостя у нас и быть не может, — проговорил старик. — Я всегда сожалел бы, если б распил эту бутылку с кем-нибудь другим.

Бутылку откупорили и вино разлили по бокалам. Хозяйка дома тоже выпила вместе со всеми; Пирошка наполнила ей бокал и произнесла тост в честь почтенного Тоота. Бог знает, что она такое сказала, слова эти он теперь уж забыл, но как только трактирщик заметил, что барышня обращается к нему, одному богу известно, почему у него так защемило сердце, что слезы подступили к горлу, хотя в последний раз он плакал, когда его купала повивальная бабка.

А ночью, когда все спали, бедная барышня своей нежной ручкой принялась писать Фаи и писала почти всю ночь. Она сообщила ему все, о чем поведала перед смертью грешница тетка Симанчи. "За то, что низкие свидетели и злые судьи одну за другой ломали ступеньки на пути к нашему счастью, сам бог подставляет нам теперь спасительную лестницу. Надо снова без промедлений начинать процесс…"

Чтобы не терять ни секунды, внизу дожидался конный гонец, и он понесся сломя голову, спеша доставить письмо в Па-так или в Кохань, где мог находиться Фаи.

На рассвете, когда наступило время прощаться с гостем, Пирошка уже была на ногах и выглядела румяной, как яблочко, и веселой, как пташка, которой бросили в клетку кусочек сахара. От этого кусочка бедняжке кажется, что она на воле и покачивается на зеленой ветке. Девушка принялась выспрашивать у Тоота, чем и как она могла бы доставить ему радость. Она упрашивала его принять какой-нибудь маленький сувенир — часы или кольцо, и разложила перед ним столько золотых, вещичек, сколько двадцать сорок не натаскают за всю жизнь.

— Видите, я богата, и мне только приятно будет подарить вам что-нибудь в знак благодарности.

Наш почтенный Тоот густо покраснел и обиженно отодвинул от себя золотые безделушки.

— То, что я сделал, изволите знать, я сделал не ради подарков! Я ведь дворянин, с вашего разрешения!

— И все-таки вы должны принять от меня хоть что-нибудь. Иначе вы меня обидите.

Господину Тооту ничего не оставалось делать, как покориться судьбе, и он задумался, что бы ему выбрать.

— Только обязательно что-нибудь золотое, — добавила Пи-рошка, догадавшись, что он ищет самую незначительную вещицу.

— Ну что ж, если уж обязательно золотое, — проговорил трактирщик, чувствуя, что затылок его покрывается испариной, — пусть даст мне барышня небольшую прядь своих золотых волос, которую я мог бы вложить в молитвенник дочурки, ибо сам-то я, чего скрывать, не имею обыкновения молиться, потому лишь, что попы советуют это делать. Что может быть доброго в их советах!

— Ай-яй-яй, господин Тоот, — кокетливо погрозила ему девушка, — никогда бы не подумала, что вы такой скверный человек.

Однако вслед за тем девушка тотчас же взяла ножницы и отрезала от своих волос локон. Маленькие ножницы скрипнули, словно заплакали.

Любуясь золотистой прядью и нежно перебирая ее своими узловатыми пальцами, господин Тоот вдруг нарочито сурово сдвинул брови и принялся стращать барышню:

— Хе-хе-хе, что сказал бы теперь его сиятельство граф Бутлер, если б узнал, что у меня есть?

Пирошка улыбнулась.

— Он не мог бы ничего сказать, потому что я вся принадлежу ему, и лишь эти волосы — не его. Когда он просил моей руки, у меня были другие, но за время болезни они выпали.

Барышня Хорват даже проводила Тоота до самого большака и на виду у проходивших крестьян положила свою пухлую маленькую ручку на его большую шершавую ладонь.

— Да благословит вас бог, господин Тоот. И непременно заходите к нам, если случится быть в наших краях.

— И вы к нам пожалуйте, когда станете графиней и судьба приведет вас в Рёске. Вы когда-нибудь бывали в Рёске?

— Нет.

— Хорошее село… — Но тут он вспомнил, что после всего случившегося в Рёске не следовало бы, собственно говоря, упоминать о нем, и добавил: — Чтоб ему провалиться на дно ада! Впрочем, если б студенты съели тогда цыплят, то, возможно, мы и не беседовали бы сейчас друг с другом.

Сказав это, он медленно отправился в обратный путь, погруженный в глубокие думы. В доме Бернатов он пробудил к жизни такие сладкие надежды, что влюбленная девушка могла прожить ими еще несколько лет.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Блеск императорского двора

После показаний умершей тетки Симанчи борьба вокруг дела Бутлера снова разгорелась, как потревоженные угольки. Оба враждебных лагеря взялись за оружие, чтобы опять стать к барьеру. Представшая в новом свете подоплека этой истории вызвала особое возмущение среди дворянства. Протестанты иронизировали: "До каких размеров дошла коррупция среди католического духовенства". Католики тоже были шокированы. Пал Надь хотел вынести дело на открытое обсуждение, и его еле отговорили от этого. Один из графов Эстерхази заявил якобы, что если не будет исправлена ошибка, то он и сам перейдет в другую веру.

На балу, устроенном наместником, Миклош Драшкович громогласно заявил перед гостями:

— Кого защищает духовенство такой вопиющей ложью? Попа из Рёске. Этому проходимцу следовало бы отсечь по плечо руку, которой он совершил благословение, а его самого привязать к хвостам лошадей и разорвать на части, если только в этой стране серьезно относятся к девизу его величества: "Justi-tia regnorum fundamentum" [Царства основываются на справедливости (лат.)].

За это время Бутлер приобрел в Пожони много друзей; его девичья скромность, огромное богатство, которое он щедро расточал направо и налево, большое горе, которое носил в себе, — все это привлекло к нему много сердец. Одновременно росла всеобщая неприязнь к архиепископу Фишеру, сознательно допустившему поругание святыни брака. Возмущение было столь велико, что король, намеревавшийся назначить Фишера герцогом-примасом, вынужден был отказаться от своего намерения и назначить на этот пост Шандора Руднаи При таких благоприятных перспективах Бутлер вновь возобновил процесс в Эгере.

— Ну, на этот раз проиграть уже невозможно]

Сам почтённый ученый Шандор Кёви подбадривал Фаи:

— Сенека говорит, что для бога не существует более приятного зрелища, чем мужчина, сражающийся со слепым роком. Ну-с, теперь такого зрелища больше не будет, ибо ныне и судьба уже за Бутлера.

Так бы оно, разумеется, и было, если б богини судьбы Парки пряли нить жизни всегда из одной и той же кудели и если б никто ее не подменял!.. А тут пришли в движение уль-трамонтаны, опасавшиеся, что дело может кончиться сильной компрометацией церкви. Иезуиты еще при Иосифе II пророчили: "Мы вернемся, как орлы!" Они вернулись, это правда, но не как орлы, а как кроты, и принялись в потемках за свою работу. И хотя дело Бутлера было, по существу, мелочишкой в большой политической игре, иезуиты, которые, несомненно, были авторами поговорки: "И малая пташка — дар божий", перешедшей позже к картежникам (редкий случай иезуитской щедрости), — ухватились и за него. Вообще в мире не было ни такого большого дела, взяться за которое они побоялись бы, ни такого малого, заняться которым они побрезговали бы. Сегодня иезуит мучает овцу, чтобы получить с нее шерсть подлиннее, завтра раздразнит льва, чтобы тот разорвал кого-нибудь на куски, послезавтра будет возиться с блохой, чтобы при случае запустить ее в складки одежды какой-нибудь женщины.

Они преимущественно находились при дворе и там плели свою тонкую паутину. Самым ловким и хитрым среди них был некий Леринц Вирке, патер родом из Кашши, духовник эрцгерцогини Марии-Луизы. Придворные круги, а в особенности слабый пол, весьма заинтересовались новым поворотом, произошедшим в деле Бутлера. Еще бы, ведь это дело, на протяжении нескольких лет дававшее пищу стольким занимательным сплетням, сейчас вновь воскресло. Отца Вирке осенила удачная мысль, которой он поспешил поделиться с герцогиней в ее будуаре.

— В этом деле, ваша светлость, до тех пор не будет мира, пока девушка не выйдет замуж.

— Какая девушка?

— Да эта Пирошка Хорват.

— Говорят, она красива?

— Да, очень хороша собой.

Эрцгерцогиня уже давно не была хороша собой. Она приблизилась к такому возрасту, когда женщины обращаются к благодеяниям, дабы накопить небольшой багаж, с которым можно отправиться на тот свет.

— Конечно, конечно, — проговорила она, задумавшись, — если б эта девушка вышла замуж, то граф Бутлер, пожалуй, потерял бы интерес к процессу.

— Наверняка.

— Да, но я не вижу, что тут можно сделать?

— Ваша светлость все может и сумеет спасти церковь от скандала, который неизвестно еще чем кончится.

— Боюсь, отец Леринц, что вы переоцениваете мои силы.

— Ваша светлость может взять ее в придворные дамы и быстро выдать замуж, так как она очень богата.

Эрцгерцогиня улыбнулась.

— Вы хитрец, отец Леринц, большой хитрец! Надо подумать. Только не сегодня, утро вечера мудренее.

— Пусть ангел шепнет вашей светлости во сне, что нужно делать.

Совершенно ясно, что именно он шепнул, ибо через несколько недель к унгварскому губернатору пришла от наместника эстафета, в которой говорилось, что ее светлость эрцгерцогиня Мария-Луиза посетит в Буде семью наместника и что она благосклонно отнеслась бы к тому, чтобы мадемуазель Пирошка Хорват, к которой она питает величайшую благосклонность и сочувствие, предстала перед ее светлостью. Губернатору предписывалось соблюдать в этом деле такт и осмотрительность.

Как справился с этой задачей губернатор, видно из того, что госпожа Бернат и Пирошка прибыли на троицу в Буду и остановились в гостинице "Семь курфюрстов", что в Пеште.[50] Расположившись там, госпожа дала гусару следующий наказ:

— Немедленно надень парадную форму, разыщи в городе массажистку и пришли сюда: дорога так измотала меня, что все косточки ноют и просят смазки. Потом ты пойдешь к палатину, только смотри веди себя прилично, не навлеки стыда на мою голову. Там ты доложишь кому-нибудь из доверенных слуг, что мы прибыли, понимаешь, что мы прибыли и ожидаем приказаний. Все, что тебе скажут, ты хорошенько запомни, чтоб, возвратившись домой, мог ясно и толково все передать.

Гусар ушел и, пока дамы разбирали и вынимали из коробок и саквояжей платья и кружева, вернулся с известием, что ни одной массажистки не нашел, потому что "живут они только в деревне".

— Ну, а у палатина был?

— Так точно, был.

— С кем ты говорил?

— С самим палатином, осмелюсь доложить.

— Быть того не может!.. — удивилась госпожа Бернат. — Неужели ты говорил с ним лично? И ты все ему сказал?

— Так точно, сказал.

— И что он велел передать?

— Сказал, что есть комната.

Гусар не успел и договорить, как госпожа Бернат, которая, как известно, была вспыльчива и тяжела на руку, так смазала беднягу по физиономии, что у того искры из глаз посыпались.

— Ну что, есть в Пеште массажистка, а? Ведь ты был в трактире "Палатинус", осел ты этакий!

Пришлось, конечно, еще раз послать его во дворец наместника и дать ему в провожатые привратника из "Семи курфюрстов".

Правда, на этот раз гусар хорошо выполнил поручение, потому что уже на следующее утро за дамами приехал золоченый придворный экипаж.

Долго пришлось бы описывать, как, по моим представлениям, принимали их при дворе, тем более что госпожа Бернат рассказывала об этом тысячу раз, неизменно прибавляя в заключение: "Я и теперь скажу, повидав эрцгерцогиню, ее дочерей и супругу палатина, что самая благовоспитанная, самая красивая из всех — услада души моей, наша Пирошка".

Мария-Луиза приняла Пирошку и ее спутницу в келенфёльдской вилле, где палатин с супругой спасались от рано наступившего в тот год летнего зноя.

Когда экипаж остановился, они очутились у ворот сада, какие можно встретить в любой деревне. Они не увидели там ни часовых, ни лейб-гвардейцев, ни швейцаров в золотых галунах, ни снующей туда и сюда придворной челяди; только старая белая собака помахивала хвостом, высунув красный влажный язык. Среди кустов копался в земле какой-то высокий пожилой человек в поношенном платье. По его лицу, продолговатому и безусому, покрытому морщинами, градом струился пот.

— Скажите-ка, друг мой, — обратилась к нему по-немецки госпожа Бернат, — кому следует доложить о нашем приезде, чтобы ее светлость Мария-Луиза приняла нас?

Старик приподнял широкополую соломенную шляпу и с силой вонзил в землю лопату, показывая тем, что готов проводить их. Он повел их к скромному на вид зданию и, открыв дверь, пропустил дам вперед.

Госпожа Бернат, полагая, что дальше старик не пойдет, порылась в кармане и протянула ему сверкающий талер.

Почтенный мужчина улыбнулся и спрятал руки за спину, но госпожа Бернат дружески подмигнула ему, промолвив:

— Да берите уж, берите.

— Палатин не любит, когда его слуги принимают чаевые, — ответил он кротко. — Отсюда следует, что и сам он не должен брать. Не так ли, сударыня?

— Боже правый! — пролепетала госпожа Бернат, чрезвычайно встревоженная неожиданной догадкой. — Так неужели…

— Именно так, да-с, я и есть палатин. Ничего, ничего, сударыня, не смущайтесь, пожалуйста, — ведь, предлагая талер, вы желалп мне добра.

Теперь уже поздно было охать, они очутились в зале, где вокруг стола сидели скромно одетые дамы. Никто на свете не подумал бы, что особы эти княжеского рода. На них не было ни шелка, ни золотого шитья, ни брюссельских или венецианских кружев; а те кружева, что украшали их шеи, ей-богу, были самой простой работы (госпожа Бернат узнала бы их за версту). Во главе стола сидела супруга палатина и раскладывала пасьянс.

— Вот вам, дорогая кузина, — сказал наместник, обращаясь к Марии-Луизе, — та венгерская девушка, которую вы желали видеть.

При этих словах супруга палатина отложила карты. Эта женщина, если хорошенько приглядеться, была не так уж уродлива. Правда, долго надо было приглядываться, чтобы она понравилась. Дочери эрцгерцогини с любопытством повернули головы, и во взглядах их, обращенных к прелестной венгерской девушке, отразилась симпатия. Они сами были уже на выданье, и у любителей худощавых женщин с тонким продолговатым лицом могли бы сойти за хорошеньких. Барышни гладили ангорских кошек, пригревшихся у них на коленях. Госпоже Бернат хотелось подтолкнуть Пйрошку локтем и шепнуть ей (если б на то было время и хватило присутствия духа): "Наверняка это новейшая придворная мода".

Старое, морщинистое лицо Марии-Луизы вдруг разгладилось и прояснилось; она встала и сделала несколько шагов навстречу гостьям. Маленькая головка ее с высокой испанской прической покачивалась, словно у какаду; казалось, ее приклеили кое-как, и при каждом шаге возникало опасение, что она вот-вот упадет и покатится по земле. (Впрочем, может быть, подобные мысли возникают при воспоминании об отрубленной голове Марии-Антуанетты.)

Госпожа Бернат низко поклонилась, а Пирошка, которая сегодня впервые сменила траурное свое платье на белое, как полагалось по тогдашнему этикету, сделала реверанс; сейчас она напоминала лилию, надломленную у стебля.

— Подойдите ближе, дитя мое, — просто и без всякой рисовки проговорила эрцгерцогиня ободряющим огоном, протянув правую руку для поцелуя, а левой указывая госпоже Бернат на стул. — Садитесь, пожалуйста, сударыня.

Однако госпоже Бернат не суждено было посидеть спокойно, так как тотчас же к ней подошла супруга палатина в высоком головном уборе из накрахмаленных кружев, шуршавшем при каждом движении головы. В ее голубых глазах отражалась приторная любезность, будто госпожа Бернат была супругой палатина, а она сама — всего лишь ее экономкой.

Госпожа Бернат поспешно встала и, почтительно склонившись (она страдала ревматизмом, и такая поза была для нее самой удобной), с величайшей предусмотрительностью стала отвечать на вопросы супруги наместника. Та осведомилась о муже госпожи Бернат, о сыне, о нынешнем урожае, затем поинтересовалась, много ли у них цыплят и гусят и кормят ли их своим молоком старые куры и гусыни.

Госпожа Бернат исчерпывающе отвечала на все эти вопросы, а тем временем венская эрцгерцогиня удостоила Пирошку несколькими теплыми словами:

— У вас ведь большое горе, дитя мое, не так ли?

— Да, ваша светлость.

— Не падайте духом, дитя мое. Жизнь большей частью полна горечи и разочарований, и утешение дает нам только вера.

— И участие такого отзывчивого сердца, как сердце вашей светлости, — ответила Пирошка.

— Да, вы правильно сказали, моя милая. Я действительно очень сочувствую вам. Вы сирота?

— Да, ваша светлость. Моего отца убили на дуэли.

— Печальный случай, я уже слышала о нем. Он сильно взволновал меня. Уж тогда во мне созрело решение, которое я хотела бы теперь осуществить, если вы послушаетесь моего совета.

— Ваши слова для меня приказ.

— Я хочу взять вас под защиту, под свою личную защиту, — добавила эрцгерцогиня приторно-ласковым голосом, — я сделаю вас своей фрейлиной.

Пирошка вздрогнула, побледнела, хотела что-то сказать, но не могла произнести ни слова. Ее светлость заметила смущение девушки и обратилась прямо к госпоже Бернат:

— Вы ведь отдадите ее мне, сударыня, не так ли? Я хочу сделать ее своей фрейлиной.

— Ах, боже ты мой! Что же мне ответить? — смиренно проговорила госпожа Бернат. — В нашем доме всем распоряжается мой супруг. Мы должны обо всем спрашивать у него.

— Ну, так спросите у него, — сказала эрцгерцогиня, милостиво кивнув головой. — Надеюсь, я не получу от него отказа.

— Уж не знаю, ваша светлость, как там будет. Одно лишь верно, что вы, ваша светлость, можете найти в своих владениях столько дам, сколько пожелаете, а у моего бедного старика одна-единственная любимица.

Эрцгерцогиня только улыбнулась на эти слова, затем благосклонно отпустила дам, взяв с них обещание, что они в самом ближайшем будущем известят ее о семейном решении. Придворный экипаж отвез их в "Семь курфюрстов", где после этого им стали оказывать большой почет.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

"Не жди меня больше, моя голубка"

Так закончился этот высочайший прием, результатов которого с напряженным интересом ожидали в Земплене и Унге. Многие дамы этих комитатов дали бы отсечь свой мизинец за волшебное зеркальце, в котором можно было бы все увидеть и рожок, с помощью которого можно было бы услышать все что говорят и делают в любом уголке земли! Сгорали от нетерпения и Фаи и Бутлер, но особенно волновалась обитательница замка в Эрдётелеке, которая тоже знала, что ее соперницу пригласили ко двору наместника. Ох, чем-то все это кончится!

Фаи с радостью ухватился за предложение эрцгерцогини — очень важно, что Пирошка приобретает сейчас такую могущественную покровительницу.

"Небо проясняется, мой сынок, — писал он Бутлеру. — Пребывание Пирошки при дворе послужит кое-кому серьезным напоминанием о том, что настроение придворных кругов переменилось, и я уверен, что господа эгерские каноники скорее язык себе откусят, нежели проголосуют против нас".

Узнав о "счастье" Пирошки, Бутлер пришел в неописуемый восторг. Было единодушно решено, что ко дню Петра и Павла госпожа Фаи отвезет Пирошку в Вену и сдаст на руки светлейшей герцогине, которая вскоре после этого отправится со свитой в свою летнюю резиденцию в Тироле.

Так и сделали. Однако они ошиблись в своих расчетах. Новая покровительница Пирошки ничего не изменила в ходе событий: процесс от этого не продвинулся ни на шаг. Суд каноников в Эгере по-прежнему продолжал откладывать дело под тем или иным предлогом.

Прошло уже два года. И хотя Бутлер неоднократно обращался с просьбой ускорить разбирательство, он добился лишь допроса свидетелей, бывших у смертного одра тетки Симанчи.

Всякая война имеет две неприятные стороны: во-первых, она дорого обходится, и во-вторых, здесь могут тебя подстрелить. В остальном же это могло бы быть терпимым делом. Подобные же недостатки были присущи кампании, предпринятой Бутлером. В ответ на показания свидетелей, подтверждавших предсмертное признание тетки Симанчи, сторонники Дёри выставили своих свидетелей, которые заявили, что старуха Симанчи в последнее время страдала белой горячкой и была совершенно невменяема, так что нельзя верить ни одному ее слову.

Каноникам же было еще легче. Вопреки ожиданиям Фаи, их вовсе не смутило то обстоятельство, что невеста Бутлера находится при дворе, — ведь они лучше кого бы то ни было знали, для чего она туда приглашена. Иезуиты шепнули Фишеру, что красавица Хорват скоро выйдет замуж, недаром околачивается при дворе столько бравых гвардейцев и любезных кавалеров. Будь у девушки хоть сто сердец, и то она растеряла бы их. Пусть только отцы каноники затянут вынесение решения, а как только девушка будет устранена из игры, с Бутлером они могут расправиться, как им вздумается. Общественное мнение — словно уставшая пчела: не видит больше цветка в траве и возвращается в улей. Значит, надо сорвать этот цветок.

Вскоре и приверженцы Бутлера стали понимать, что приглашение Пирошки ко двору — не что иное, как хитрый ход: ее попросту хотят выдать замуж. Это явствовало и из писем самой Пирошки: на масленице каждую неделю кто-нибудь делал ей предложение. Ловля женихов для Пирошки стала сущим развлечением эрцгерцогини. Однако девушка упорно отказывала одному за другим.

Поняв, в чем дело, Фаи пришел в негодование и бил себя кулаком по лбу.

— Э-эх! Где же у меня голова была? Ведь никогда я не верил немцам, даже мужчинам. И вдруг немка так провела меня!

Вначале он хотел немедленно запрячь лошадей и мчаться в Вену, чтобы забрать Пирошку домой, но его отговорил Бутлер:

— Пусть она остается там! Я верю в ее добродетель и постоянство. Но если б даже не верил, тем более не следовало бы ее брать оттуда. Какое я имею право привязывать девушку к себе, когда у меня так мало надежды жениться на ней? Если она никого другого не полюбит и все будет ждать меня, какой мне от этого толк. Только сознавать ее верность мне приятно. Если ж она полюбит кого-нибудь и выйдет замуж, то от этого она, бедняжка, лишь выиграет. Я же не могу потерять то, что не имею. Только сознавать это горько.

Доводы Бутлера убедили старого Фаи.

— Ты благородно рассуждаешь, граф Янош. Ты прав.

И действительно, надежды было мало. Увидев, что Пирошка и не собирается выходить замуж, каноники, не имея возможности до бесконечности откладывать приговор, в один прекрасный день подтвердили свое прежнее решение. Брак признавался законным.

Однако, пока все это случилось, прошло еще пять лет, и в черных волосах графа Яноша уже начала серебриться седина.

В одно из воскресений управляющий Будаи, ездивший в Эгер продавать быков на убой, привез в Бозош известие о состоявшемся решении суда.

Граф Бутлер с апатичным видом поник головой.

— Я так и знал, — сказал он глухо, и на лице его не было видно никаких следов волнения.

Целый день он молча бродил по замку, по конюшням, осматривая лошадей, коров, старые любимые деревья в саду, словно прощаясь с ними. Под вечер он зашел к почтенному Будаи, поиграл немного с его внучатами, пока управляющий читал Библию, которую, хоть и знал от начала до конца наизусть, перечитывал каждое воскресенье.

— Вы умный человек, дорогой Будаи, — сказал Бутлер тихо. — Хотел бы я вас кой о чем спросить.

— Покорнейше прошу.

— Знаете ли вы такую страну на свете, где нет попов? Будаи задумался.

— Я не склонен думать, ваше сиятельство, что на земле есть такой народ, у которого не было бы священников. Возможно, есть, хоть я мало в это верю.

— Если только есть такая страна, я найду ее, — ответил Бутлер.

С этими словами он отправился к себе, приказал уложить вещи и на следующее утро уехал.

Приехав в Вену, граф остановился в гостинице "Город Франкфурт", в которой обычно жили приезжие венгерские магнаты. Два-три дня он бродил по улицам вокруг дворца Марии-Луизы, вынашивая в голове какой-то план и терзаясь сомнениями. Очевидно, он хотел встретиться с Пирошкой, чтобы сообщить ей о чем-то, но не мог решить, как это сделать.

Наконец в витрине одного ювелирного магазина он увидел изящную игрушку — серебряный кораблик. Граф Бутлер вошел, купил дорогую безделушку и попросил выгравировать на ней по-венгерски слова: "Не жди меня больше, моя голубка". Когда надпись была уже готова, он вдруг испугался: фраза была не очень-то ясная и звучала слишком мрачно. Бутлер попросил ювелира удалить эти слова, но, пока тот искал напильник, Янош передумал и решил оставить как было. Все равно.

Кораблик по просьбе Яноша запаковали и отослали Пирош-ке. На том Янош и успокоился, а затем отправился странствовать, чтоб вдали от дома забыть о своем горе.

Около года скитался он по свету — все, видно, искал такую страну, где нет попов. Но тщетно пытался он бежать от своих воспоминаний, тщетно искал места, отличные от наших, экзотические деревья, которые не напоминали бы ему о борноцком парке, — нигде не находил он забвения.

И он устремлялся все дальше и дальше. Но ни один край не нравился ему; нигде деревья не выдыхали столько кислорода, чтобы среди них можно было свободно и счастливо дышать; травы целого мира не скопили столько росы, чтобы смыть его печаль; море нигде не рокотало так сильно, чтобы заглушить биение его страдающего сердца.

Своего секретаря Иштвана Бота он с полпути отправил домой, сказав ему:

— Я хочу блуждать по свету один, милый Бот. Тяжело мне видеть возле себя человека, который знает, кем я был.

Он взял себе нового секретаря и нового камердинера, людей такой национальности, о которой он раньше и не слышал, и обучился их языку. Он пытался бежать от себя самого, желая убедить себя, что нет больше Яноша Бутлера. Но если люди и деревья в этих краях были другими, пальмы и фикусы с тупым равнодушием опускали свои ленивые листья, то травы смеялись Бутлеру в лицо — маленькие травинки, точь-в-точь такие же, как и у нас на родине, и они говорили Яношу: "Мы знаем тебя". И солнце было такое же, как у нас. Оно величественно, полное достоинства, плыло по небу точно так же, как в прошлом году, как много лет назад. Оно плыло одновременно над Веной, над Бозошем, над Константинополем. И где бы, на каком бы подоконнике ни выращивался в горшке цветочек, предмет забот какой-нибудь девушки, солнце грело его, ласкало, помогало раскрываться бутонам.

А моря? О, как прекрасны эти морские просторы! Ведь они безлюдны и ко всему безразличны; они ласкают взор и успокаивают. Но их поверхность бороздят большие корабли, и порой кажется, что на бескрайном серебряном листе морской глади они чертят все те же слова: "Не жди меня больше, моя голубка".

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Милейший архиепископ Пиркер

Через тринадцать месяцев, ничего не сумев позабыть, Бутлер возвратился на родину. Он сильно исхудал и будто даже состарился. Его ожидали дурные вести: умерла чета Бернатов.

Госпожа Бернат только на три дня пережила своего супруга, достоялись грандиозные похороны старого Берната, но не успели еще вернуться по домам дворяне, съехавшиеся на погребение с четырех комитатов, как отдала богу свою благородную душу и хозяйка. Пришлось всем остаться на вторые похороны. Спешно послали на кладбище сказать, чтобы не замуровывали склеп, потому что барыня последовала за своим мужем на тот свет.

Об этом печальном событии уведомили и Пирошку. На перекладных примчалась она из Вены, да и сама заболела. Пока девушка поправлялась, в ней созрело решение, — одному богу ведомо, правильное или нет, — не возвращаться больше в Вену, о чем она известила герцогиню письмом, прося у нее извинения. Теперь Пирошка сама вела хозяйство в Борноце, взяв в управляющие старшего сына господина Будаи — Пала, который за год до этого окончил экономический факультет знаменитого кестхейского колледжа.

Впрочем, смерть не разбирает, кто прав, кто виноват, и вскоре к праотцам отправился и барон Дёри. Пришел конец его злодеяниям (пусть он за них рассчитается на том свете!). Да что толку? Тот, у кого оторвало снарядом ноги, едва ли утешится при известии, что уже разбита и пушка, пославшая этот снаряд.

Говорят, что на похоронах Дёри его не оплакивала ни одна душа, только выла обезьяна и после окончания погребального обряда никак не хотела уходить от могилы, порываясь выкопать своего хозяина из-под земли.

Теперь в темноте ночи Бутлеру светило только единственная звездочка, последняя звезда, а вернее — слабый и обманчивый луч надежды.

Тем временем умер и архиепископ Фишер. И едва только Бутлер возвратился в Венгрию, его посетил доверенный человек Ласло Пиркера, примаса[51] Далмации. Пиркер сообщил через него, что готов тотчас же возобновить процесс и расторгнуть брак, при условии, если его назначат архиепископом Эге-ра. Тот же человек сказал Бутлеру, что Пиркер и Фаи уже лично встречались по этому поводу.

Снова вскипела в Бутлере кровь. Значит, есть еще цель в жизни?! Вперед, в последнюю битву!

Бутлер помчался в Патак. Бедный Фаи был совсем плох и едва признал Яноша.

— Уж не больны ли вы, дядюшка?

— А что? Разве я плохо выгляжу? Ты знаешь, я сейчас подобен лампаде, которая еще исправна, но уже совсем без масла. Ну, а где ты бродил, блудный сын?

— Искал такую страну, где нет попов.

— Э, знаю я такую страну, только оставь ее для меня, старика. Впрочем, мы теперь нашли одного достойного попа.

— Знаю, Пиркера. Я как раз по этому поводу и приехал к вам.

— И правильно сделал. А сейчас пойди к своей тетушке, она в кладовой: следит за тем, как катают белье. Иди поцелуе ее, давно она тебя не видела! Затем, не выпрягая лошадей, отправляйся-ка в Пожонь и любой ценой добейся у наших родственников, чтобы этот честный Пиркер был назначен архиепископом. Я уже писал об этом во все концы. Ты когда приехал?

— Четыре дня тому назад.

— Слышал о бедных Бернатах?

— Все на свете преходяще! С тех пор как их нет, словно мир опустел.

Из глаз Бутлера покатились слезы, но старый Фаи поспешил отвлечь его от грустных размышлений.

— Ничего, Борноц остался прежним Борноцем. Ведь ты знаешь, твоя Пирошка сейчас там живет.

Бутлер грустно вздохнул и излил все наболевшее:

— Теперь она уже не моя. Да и как она может быть моей?: На земле сотни миллионов людей, и Пирошка скорее принадлежит любому из них, только не мне. Я даже повидаться с ней не имею права.

— Конечно, конечно, — ворчливо заметил старик, — и я тот злой тиран, который стоит на твоем пути.

Бутлер опустил голову и не ответил ни слова. Но господин Фаи подбодрил его:

— Я ведь знаю, как трудно устоять перед искушением. И я когда-то был молод и полон сил. Кто носит платье из лег-; кой газовой материи, не должен подходить к огню, потому что оно вспыхнет. Что вышло бы хорошего, если б ты наезжал в Борноц, если бы по вечерам сидели вы рядышком на канапе? Ну, что ты на меня этак уставился? С канапе ничего бы не случилось, а вот кровь бы заиграла!.. И не удивительно, ведь Пирошка такая хорошенькая, такая милая. Она тут, совсем недавно, пробыла у нас всего какой-нибудь час и так очаровала твою тетушку, что та и до сих пор от нее без ума.

— Не вспоминала она меня?

Как же! Она тоже хотела бы с тобой встретиться, да я отговорил ее.

— Ах, если бы она хоть раз позвала меня!..

— Этого она не сделает, — заметил серьезным тоном Фаи. — ты все еще представляешь ее прежней маленькой девочкой А с тех пор над нашими головами пронеслось десять лет, шутка сказать! Пирошка теперь уже серьезная дама, умная, благовоспитанная, благородная, которая знает, что делает.

— Может быть, она уже и не любит меня? — дрожащим голосом тревожно спросил Янош.

Фаи наморщил лоб и зловещим голосом произнес:

— Ну и хорошо же ты ее знаешь, дружище! Как раз сие упрямство и составляет ее болезнь. До тех пор пока стоит мир — никого, кроме тебя, она не полюбит.

Воодушевленный этим сообщением, Бутлер помчался в Пожонь и, чтобы поддержать назначение Пиркера, поднял на ноги всю свою родню. Однако ультрамонтаны тоже не дремали и, как только заметили, что Бутлеры ратуют за Пиркера, тотчас обратились против него. Снова вспыхнула борьба. Противники Пиркера пустили в ход всех своих тайных союзников: иезуитов, фанатичных аристократок; шансы на победу увеличивались то у одной, то у другой стороны. Бутлер со страстью окунулся в эту борьбу. Сейчас он походил на азартного игрока, поставившего на карту все. И он действительно все привел в движение, даже написал господину Кёви в Патак, изложив ему действия враждующих лагерей и спрашивая совета, что предпринять, к кому обратиться, потому что он хочет и должен победить любой ценой.

Господин Кёви отвечал ему:

"Мой сиятельный друг! Поскольку у вас нет орудий, которые вы могли бы направить на ваших врагов, но есть железные сундуки, целесообразно заставить их заговорить".

Гм! И верно ведь, железные сундуки! Бутлер ударил себя по лбу. Как раньше не пришло ему это в голову?! Ну что ж, пусть заговорят железные сундуки!

— Господин Бот, зайдите-ка на минутку!

Бот вошел и, покачивая головой, наблюдал, как граф, открыв один из железных ящиков, принялся выкидывать из него банковые билеты и золото, пока на столе не образовалась большая груда.

— Сосчитайте, дорогой Бот, много ли тут денег?

Граф Бутлер был простодушным идеалистом и, обладая огромными богатствами, не знал цены деньгам.

— Здесь очень много денег, ваше сиятельство.

— Ну, так вот что: соберите их, отнесите к моему поверенному и скажите, что я дарю эти деньги на Академию Людовика.[52] Слышали вы о такой?

— Еще бы, она находится под самым Пештом, в усадьбе семьи Орци.

— Как по-вашему, сколько молодых людей может ежегодно учиться на эти деньги?

— Думаю, человек двадцать.

— Скажите откровенно, не маловат ли мой дар?

— Напротив, царский подарок.

Первый сундук произвел большой эффект. Видно, есть у профессора Кёви и практическая сметка. Другие магнаты, воодушевленные примером Бутлера, стали тоже кое-что находить в своих глубоких карманах. Они и до этого делали вид, что шарят в них, только на деле всегда оказывалось, что им лишь хотелось почесаться. Кое-где стали развязывать старые чулки. Имя Бутлера завоевало широкую известность. Даже при дворе настроение стало благожелательным.

[Бутлер пожертвовал на Академию Людовика сто двадцать шесть тысяч пенгефоринтов, что было по тем временам громадной суммой. (Прим. автора.)]

Сам император был до невозможности скуп, но очень приветствовал щедрость своих подданных. Бутлер же, видя успех доброго совета Кёви и страстно увлеченный борьбой за Пиркера, пустил в ход содержание остальных железных сундуков — огромные суммы, некогда переданные на хранение и лежавшие в церковных епархиях или отданные взаймы отдельным лицам. Собрав все эти деньги, граф Янош обратил их в золото и уехал в Рим к папскому двору. В Рим Бутлер явился с такой помпой, что об этом заговорил весь город. Его, словно какого-нибудь короля, сопровождала свита гусар, украшенных серебром и золотом, поглазеть на которых стекались многочисленные толпы жителей "вечного города". Но гусары нравились преимущественно женщинам. Бутлер же мечтал об успехе у чернорясников. А для этого нужен был не гусар, а ловкий малый, который с умом заставил бы заговорить железные сундуки, привезенные графом на одной из повозок. И такой человек имелся в распоряжении Бутлера — господин Ференц Ногал, управляющий графскими имениями в Пардани, который говорил по-итальянски, как истый итальянец, а в обращении был хитер и гибок, как дипломат. Ногал по очереди навестил всех святых отцов, самых влиятельных в Ватикане, и так сумел их расположить, что не успел Бутлер возвратиться на родину, как Пиркер уже был назначен архиепископом.

Земля, казалось, готова была задрожать от радости, когда стало известно о назначении Пиркера. Клерикалы взвыли и принялись корить императора:

— Давно надо было обломать рога этому Бутлеру! Следующей весной Пиркер прибыл в свою резиденцию в.

Эгере. Сам Бутлер организовал ему подобающую встречу. Но вый архиепископ ехал в бутлеровском экипаже, следом скакали бутлеровские гусары с саблями наголо. У ворот резиденции его встретил торжественной речью сам граф. Новый архиепископ не смог дослушать до конца этой речи — до того он расчувствовался. Пустив слезу умиления, он обнял оратора и всенародно, под радостные крики зрителей, дважды поцеловал его. Во дворце он снова бросился к графу на шею, воскликнув:

— Тысячу благодарностей, сын мой, за то, что ты сделал для меня. Теперь мой черед.

Да, теперь черед был за ним! Снова появилась надежда. Еще раз выглянуло из-за туч солнце.

А может быть, солнце вовсе и не появлялось, просто было тепло, как бывает, когда хорошо протопят печь? (Один лишь господин Ногал мог бы сказать, сколько "топлива" он на это потратил!)

Но печь греет до тех пор, пока ее топят, а потом она постепенно остывает и становится холодной и ко всему безразличной.

Граф Карой Майлат, близко знавший Пиркера, наблюдая все эти объятия и излиянпя чувств, сказал Бутлеру с грубоватой откровенностью:

— Хорошенько всмотрись в архиепископа, Янош, таким ты не увидишь его больше никогда.

Так и случилось. По прошествии определенного времени Бутлер стал поторапливать нового архиепископа с пересмотром дела. Пиркер все обещал, а на самом деле оттягивал. Волнуясь за исход дела, граф Янош напоминал Пиркеру о его обещании, а тот все оправдывался: всегда находились тысячи причин, всегда мешало то одно, то другое. Подобная игра в прятки длилась в течение нескольких лет, пока, наконец, Бутлер не потерял терпение и не сказал Пиркеру в лицо: должен — плати, раз сторговались на расторжении брака! Тут Пиркер сбросил маску!

— Видите ли, милейший граф, то, чего вы требуете, просто невозможно. Теперь это уже не только ваше дело. Вашего в нем так мало, что даже и не видно. Это была грандиозная борьба, любезнейший граф, которая шла между церковью и людьми, косо взиравшими на духовенство. Очень печально, что на том корабле, который мы потопили, находилась и ваша пшеница. Однако нам нужно было потопить корабль, потому что на нем были наши враги, иначе они уничтожили бы наше судно…

— Значит, моя пшеница…

— Ваша пшеница, господин граф, на дне моря, и она останется там навсегда.

— Но ведь вы же когда-то сулили мне совсем другое, господин архиепископ! — с негодованием возразил Бутлер.

— Прошу прощения, дорогой граф, но я не был надлежащим образом информирован.

— Ах, понимаю, — презрительно сказал граф, — я тоже поступил неосторожно. Я тоже не был достаточно информирован относительно вашей совести.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Экипаж едет в неизвестное

С чувством бесконечной горечи покинул Бутлер дворец архиепископа. Когда он вышел на улицу, весь мир показался ему таким пустым, словно был необитаем. Глубоко задумавшись, как человек, которому негде приклонить голову, стоял он перед дворцом возле своего экипажа, запряженного четверкой. Лошади нетерпеливо били копытами, фыркали и горделиво закидывали головы. Они унесут его куда угодно. На куда? Что сказать кучеру? Ехать в Бозош? А что там делать? Ехать в Патак? К кому? Там лишь одна печаль. Старого Фаи еще в прошлом месяце разбил паралич, и с тех пор он без движения лежит в постели, не в силах даже языком: пошевелить. Уже ни устно, ни письменно не может он освободить Яноша от обещания не встречаться с Пирошкой. Он уж никогда больше ничего не скажет… Да и зачем ему теперь встречаться с Пирошкой? После всего случившегося в этом нет никакого смысла.

Погруженный в свои мысли, Бутлер сел в экипаж.

— Куда поедем, ваше сиятельство?

С минуту он колебался, перебирал в уме названия всевозможных местностей, потом вдруг его осенила мысль, что есть еще одно владение, которого он никогда не видел: имрегское имение.

— Поедем в Имрег, Михай.

Он не стремился в Имрег, конечно, нет. Этот Имрег интересовал его не более, чем прошлогодний снег, но теперь все равно: он назвал Имрег — пусть будет так.

Они ехали и ехали, где-то останавливались кормить лошадей… Янош даже не помнил где. Камердинер спросил, не хочет ли граф поужинать.

— Нет.

— Может быть, вы прилегли бы?

— Нет.

— Что ж, ехать дальше?

— Едем дальше.

И снова они ехали и ехали, минуя леса и поля. Шум леса успокаивающе действовал на разгоряченную голову графа Яноша. Ему чудились в нем какие-то таинственные голоса. Дорога пролегала мимо озера, освещенного луной; у самого берега купались птицы и тоже, казалось, прислушивались к шепоту леса.

Необычные думы проносились в голове Бутлера. Ночь в таких случаях незаменимый товарищ; она дает пищу воображению. Горы сдвигаются с мест, из туманного мрака выступают грифы и другие чудовища; облака, послушные фантазии человека, принимают любые образы. Янош погрузился в глубокое раздумье. А интересно было бы встретиться со смертью. Вот если бы та вон гора оказалась смертью и приковыляла сюда со своей косой, — пожалуй, с ней можно было бы сговориться. Ведь только смерть может ему теперь помочь. Смерть ему кума. Что для него император? Ничего! Влиятельная родня, графский титул — все это ничего не стоит. А вот если бы договориться с кумой! Она, уж конечно, не обманула бы его, как Пиркер. Он сказал бы куме: "Послушай-ка, смерть, я отдам тебе половину своих имений, только скоси ты эту женщину, ту, что сидит сейчас в Эрдётелеке". И тогда все сразу разрешилось бы.

Вот снова показался водоем. В этих местах было множество мелких озер, образовавшихся после обильных ливней. Яношу почудилось, будто маленькое озеро, представшее перед его взором, — глаз смерти, лукаво подмигивающий ему. И снова чередой побежали мысли. А что, если смерть скажет: "Мне нужны все твои владения, твой герб и титул, твое имя, — все, что ты имеешь"? Что ж, хорошо, он отдаст все. Но постой, что ты говоришь, кума? Ведь если он отдаст все, что имеет, — имя, титул, богатство, — то не так уж будет и нуждаться в тебе. Ведь тогда он и сам обретет свободу!

Изредка он вздрагивал, потревоженный в своих сумасбродных размышлениях каким-нибудь праздным замечанием секретаря.

— Вы еще не хотите спать, ваше сиятельство?

— Нет.

— Взгляните, видите вон ту звезду? Всю дорогу она стоит над нашими головами.

— Гм.

— А большая, должно быть, штука этот Firmamentum [Небосвод (лат.)].

— Гм… конечно. Не знаете, сколько хольдов?

Он отвечал рассеянно, невпопад, не понимая даже, о чем идет речь, когда к нему обращались, и снова, так же внезапно, погружался в свои думы.

На рассвете они опять где-то остановились покормить лошадей; Бутлер даже не вышел из экипажа; о завтраке он и не помышлял. А в сумках много было всякого провианта, ибо в те времена, как известно, приходилось еще ездить с дорожными сумками.

— Уж не больны ли вы, господин граф? — допытывался Бот.

— Увы! Я даже не болен, вовсе нет!..

Однако к полудню Янош все-таки проголодался и с нетерпением ждал, когда они доберутся до какого-нибудь села. Голод — великая сила, он сломит и самого упрямого человека.

Наконец в долине замелькали среди деревьев маленькие белые домики, похожие на смеющийся ряд зубов в пасти горы.

— Здесь мы остановимся, — промолвил граф Бутлер, — и, если найдется корчма, закажем обед. Я проголодался.

— Есть тут хороший трактир, — отозвался кучер.

— А что это за село? — спросил граф.

— Оласрёске.

Бутлер вздрогнул, но ничего не сказал: он не любил проявлять свою слабость перед слугами. Безразличным взглядом, казалось, он окидывал знакомые ему издавна места.

Да, это Рёске. Он узнает его по колокольне, по холмам…

Печальные мысли снова охватили его, и он поднял голову лишь в тот момент, когда экипаж подъехал к воротам трактира и остановился под навесом. Все здесь было по-старому: навес, подпорки, курятник, даже цыплята бегали по двору мимо поленницы дров — точь-в-точь такие же, как те, которых поразил пращой гимназист в тот достопамятный день.

Но сейчас под навесом стоял еще один крытый экипаж; лошади былп выпряжены, только хомут, висевший на дышле, и привязанные позади повозки мешок с овсом да пучок сепа свидетельствовали о том, что в трактире остановился какой-то проезжий.

Жив ли еще наш честный Дёрдь Тоот? Еще бы, конечно, жив!

Бутлер торопливо пересек двор по вымощенной кирпичом дорожке, вошел в дом и невольно отпрянул, потом все его существо охватила лихорадочная дрожь: посреди комнаты, за красиво убранным столом, одиноко сидела Пирошка Хорват и чистила ножом яблоко.

— Ах, Бутлер! — пролепетала чуть слышно Пирошка; нож и яблоко выпали у нее из рук, а глаза неподвижно остановились на двери, словно взору ее предстало какое-то видение.

Наступила гробовая тишина, лишь было слышно, как жужжала оса, кружась над блюдом с фруктами. Она не отважилась сесть на сладкие плоды и только вилась, кружилась, опьянев от их аромата.

Бутлер тоже не отваживался приблизиться к Пирошке. Он не отрываясь смотрел на ее милое личико и чувствовал, что не может пошевелиться.

— Вы испугались меня, — проговорила с упреком Пирошка. — Вы даже не хотите подать мне руки?

__ О, простите! — смущенно пробормотал Бутлер срывающимся голосом. — Но это так неожиданно… так неожиданно…

Он подошел ближе и пожал протянутую ему девушкой руку. Кровь заиграла в нем. Какая-то сладкая истома разлилась по всем его жилам и нервам, словно он опустил руку в мягкое и теплое гнездо.

— Боже мой, как вы изменились! — вздохнула Пирошка и потупила свои прекрасные глаза.

— На мою долю досталось много забот, — с грустью ответил Бутлер.

— Вы могли бы сказать "на нашу долю", — мягко поправила его Пирошка.

Ее лицо запылало девичьим румянцем, хотя за несколько мгновений до того на нем лежала печать увядания. Правда, она была красива и такой, может быть, даже красивее. Сейчас же вместе с румянцем к ней, казалось, возвращалась юность. Через открытое окно в комнату проникал ветерок, он ласково обвевал Пирошку, но не мог охладить вспыхнувшего в ней пламени.

Наступило неловкое, но вместе с тем сладостное молчание. А ведь наша придворная дама была известна в Вене искусством поддерживать легкий и остроумный разговор; французский посол, частый посетитель Марии-Луизы, однажды сказал о Пирошке: "Если б она заговорила со сфинксом, и тот принялся бы оживленно болтать с ней". Она держалась удивительно непринужденно и естественно, и каждое ее слово было согрето каким-то особым теплом искренности и приветливости. Но сейчас разговор никак не клеился. Сейчас они были одни, наедине друг с другом, у обоих накопилось столько невысказанного, но ни тот, ни другой не знали, с чего начать.

— Какая хорошая сегодня погода.

— Да, это верно.

— Вы даже не присядете?

— Благодарю, если позволите.

— Как странно, что мы здесь встретились.

— Люди могли бы подумать, что мы сговорились.

Вот какими банальными словами обменивались они после стольких лет разлуки! Как это ни было удивительно, они ничего не могли с этим поделать. Таков закон природы. Большие чувства таятся глубоко, их не следует искать на поверхности. Сладкий сок нежных, нестойких плодов и ягод — земляники, черешни, малины — выступает наружу при малейшем прикосновении к ним; те же плоды, которым дано жить дольше, заключены провидением в прочную оболочку. А вот орехи — так те укрыты даже двойной оболочкой, и их сначала нужно расколоть.

— Куда вы направляетесь, Пирошка?

— Я еду домой из Патака… приходится объезжать разлившиеся реки.

— Мы тоже когда-то часто ездили по этим местам.

— Лучше бы вы не ездили здесь никогда.

Это были первые слова, возвращавшие их к прошлому. Казалось, они даже испугались этих слов, хотя ждали и желала их. Снова наступила тишина, но только на мгновенье.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Вновь вспыхнувшее пламя

Наша достойная госпожа Тоот, желая показать свое глубочайшее уважение к гостье, поставила на стол вазу с ветками дикого каштана. Была как раз пора цветения каштанов, и никаких иных цветов поблизости не было. Пирошка вынула одну веточку и стала слегка обмахиваться ею.

— Что же, вы совсем одна? — спросил Бутлер.

— Нет, со мной горничная, но у нее в этой деревне живет подруга, у старых барышень Ижипь. Она пошла туда на полчасика в сопровождении добрейшего Тоота.

— Что вы делали в Патаке?

— Навещала бедного дядю Фаи. А вы откуда едете?

— Из Эгера.

— И куда направляетесь?

— Никуда.

— У вас, я вижу, очень горько на душе. Что говорит архиепископ?

— Он обманул меня. Все меня обманули, — глухо ответил Бутлер, мрачно нахмурив брови.

Пирошка устремила на него влюбленные и грустные глаза и тихо спросила:

— Как, и я, Бутлер?

Бутлер растрогался и сразу стал кротким. Его взгляд нежно ласкал Пирошку.

— Вы святая, — вздохнул он. — Не хватает лишь венца вокруг вашей головки.

Однако был и венец: каштановая веточка роняла на ее голову белые цветочки, рассыпавшиеся по ее волосам и образовавшие подобие ореола.

При этих словах к Пирошке вернулась ее обычная манера держаться.

Да не будьте же вы таким маловером. Видите, и я страдаю; я ведь тоже разочаровалась в жизни, и меня треплет тот же самый вихрь, что и вас. Но я всегда думаю, что разочарования могли быть еще сильнее. Впрочем, его сиятельство господин граф тоже мог бы еще горше разочароваться.

В голосе Пирошки зазвучали шутливые нотки, что особенно задело графа Яноша.

Это все равно что дважды стрелять в человека, уже сраженного первой пулей, — с горечью возразил он, — однако знатоки утверждают, что могли бы лучше сразить беднягу, пустив еще и третью пулю.

— Вы не правы, Бутлер. Прежде всего, вы еще не умерли.

— Напротив, я уже на том свете.

В этот момент дверь приоткрылась, и в комнату заглянул секретарь Бот. Бутлер с недовольным видом повернулся к нему:

— Это вы, Бот? Закажите, пожалуйста, обед и пусть меня не тревожат.

Бот исчез, словно его ветром унесло.

— Уважаемый призрак, я вижу, все-таки проголодался? — шаловливо сказала Пирошка.

— Последний раз я ел вчера утром.

— О, тогда я должна поверить, что вы и вправду призрак. А почему вы не кушали?

— Потому что я повержен в отчаяние.

— Что же мог сказать вам этот противный архиепископ?

— Он лишил меня даже последней надежды. Брак остается в силе.

— Ну и что же вы намерены теперь делать?

— А что я могу делать? Что вы посоветуете? — спросил Бутлер неуверенным голосом, пытливо глядя Пирошке в лицо, словно она была каким-то высшим существом, способным ответить на мучивший его вопрос.

— Прежде всего пообедайте, — спокойно ответила девушка, — а затем делайте то же, что и я: ждите.

_ Я уже не могу больше ждать, — проговорил он с грустной решимостью, склонив голову на руки.

Пирошка испуганно взглянула на Бутлера. Лицо его, несмотря на все переживания, было красиво и благородно.

— Что же вы собираетесь делать, если не хотите ждать?

— Вот над этим-то я и ломаю голову со вчерашнего дня и, признаюсь, придумал немало сумасбродных вещей.

Пирошка сразу стала серьезной и уронила на стол веточку каштана.

— Откройте же мне, что вы надумали? Можете поверить, что меня это тоже интересует!

— Я не скажу вам, — мрачно ответил он.

— Почему? — медленно спросила девушка, побледнев.

— Потому что вы не поймете меня, потому что вы не любите меня так, как я вас.

Грудь его вздымалась, в голосе зазвучало безмерное отчаяние.

— Как вы можете говорить такие слова, — прошептала Пирошка дрожащим голосом, глядя на него широко открытыми глазами.

— Ах, если бы вы любили меня, вы не стали бы говорить о нашей судьбе таким безразличным тоном, почти весело.

При этих словах вся обида Пирошки прорвалась наружу. Она гордо запрокинула свою прекрасную головку, на виске у нее билась тонкая жилка, благородные линии ее белоснежной шеи нервно трепетали; все существо ее кипело и негодовало, каждый мускул ее лица выражал боль.

— Вы упрекаете меня? Вы, приславший мне в Вену серебряный кораблик в знак того, чтоб я не ждала вас больше? Так ли уж сильно вы меня любите? Вы, который в продолжение многих лет могли жить, не пожелав ни разу увидеться со мной? Не перебивайте меня и не качайте головой, я знаю, вы были связаны словом. Но разве это признак больших страстей? Большие страсти сдвигают с места горы, их не могут остановить никакие обещания. Ах, уйдите, оставьте меня!

Пирошка задыхалась, силы покинули ее, слова иссякли: головка беспомощно поникла, словно у раненой птицы.

Как ни странно, но после этой вспышки их роли переменились. Теперь Бутлер обрел спокойствие. Упреки Пирошки целительно подействовали на его душу.

Не проронив ни слова в свою защиту, он вынул из кармана маленький кошелек из лилового шелка и высыпал на стол его содержимое — четыре серебряные монеты по двадцать крейцеров. Потом он пододвинул их к Пирошке, которая смотрела на него с возрастающим ужасом, думая, что он лишился рассудка.

— Вот здесь четыре монеты по двадцать крейцеров, — сказал он тихо. — Уже много лет я ношу их с собой, чтобы когда-нибудь вручить вам, ибо они принадлежат вам по праву. Это единственное, что я приобрел, Пирошка. В течение двух-трех недель я работал подручным садовника при одном господском доме, сносил ругань, окрики ради одной надежды увидеть обожаемое мною лицо; но мне пришлось довольствоваться лишь тем, что удавалось услышать о любимой, так как она лежала тогда больная. Вот мой заработок, Пирошка; эти деньги уплатил мне садовник, некто Мюллер.

Это было слишком. Девушка закрыла лицо руками.

— Боже мой, боже мой! Значит, это вы были тем загадочным и печальным молодым садовником, о котором рассказывали борноцкие слуги?

Задрожали шелковистые ресницы, слезы брызнули из глаз и полились, обильные, как майский дождь.

Итак, скорлупа одного ореха расколота, уже видно самое ядро. Теперь очередь за вторым.

Пирошка подняла голову, попробовала вытереть слезы кружевной шалью, но они все текли не переставая; только теперь они искрились радостью, а пробившаяся сквозь слезы улыбка сияла ослепительнее солнечного луча.

— Ну, так узнайте и вы, — звенящим голосом проговорила Пирошка, охваченная каким-то порывом, — что я была в Эгере, когда вы приезжали на суд; я оделась крестьянкой и стояла в толпе, лишь бы увидеть вас.

— Я знаю об этом, — ответил Бутлер.

— Но и потом я не бросила этой одежды, сохранила ее. Три года тому назад я снова облеклась в нее и нанялась к господину Будаи служанкой в вашем бозошском имении, чтобы хоть краешком глаза вновь взглянуть на вас.

— Это невероятно! Вы, придворная дама, и… — воскликнул смущенный Бутлер и ухватился за стол, словно желая убедиться, не грезит ли он.

— Четыре-пять дней пробыла я там. Но господин граф уехал в Рим, и я взяла да и сбежала от моего хозяина, не получив даже платы; он, наверное, и поныне разыскивает меня.

— Пирошка! — с трудом вымолвил граф. — Неужели это правда?

— Конечно, правда. Я убирала ваш кабинет.

Тут она порывисто встала из-за стола; на одном из стульев лежал ее дорожный саквояж. Пирошка наклонилась над ним (о, как прелестны были изящные линии ее стройной фигуры!) и, порывшись, извлекла из-под платков, шалей, шитья и вязанья какой-то альбом в кожаном переплете. Быстро перелистав страницы, она протянула его Бутлеру:

— Вот, смотрите, я зарисовала его в своем альбоме для набросков!

Да, это был его бозошский кабинет! Канапе, письменный стол с многочисленными серебряными и бронзовыми статуэтками на нем, герб Бутлеров на стене — золотой орел в короне и с серебряным бочонком на груди, изображение девы Марии и портрет его матери. Этот последний был зарисован с особой тщательностью, каждый штрих его казался живым.

Янош взглянул на рисунок, а когда поднял глаза на Пирошку, они горели радостным огнем. Лицо его просияло. Он склонился, чтобы благодарно поцеловать руку Пирошки, их головы сблизились, его опьянил волшебный аромат ее волос, прерывистое горячее дыхание… Он был живой человек! Не мог он больше сдерживаться и, вместо того чтобы поцеловать руку девушки, принялся целовать ее глаза, осушая слезы, а когда их больше не стало, в каком-то страстном упоении стал осыпать поцелуями ее лицо и волосы.

— О дорогая моя пшеничка! Золотистая пшеничка, спрятанная от меня на дне моря.

Над этим можно было бы посмеяться, если б вся сцена не была хороша, как майский сон!

И только солнце позволило себе улыбаться в окошко. Даже оса перестала жужжать, спряталась в маленький колокольчик цветущего каштана и тихо, мирно покачивалась в нем.

— Ах, что вы, что вы, — запротестовала Пирошка, — пустите! Янош, придите в себя! Вы совсем растрепали мою прическу! Извольте сесть на место! Скорее, скорее! Взгляните в окно, разве вы не видите, что идет господин Тоот с моей горничной?

И действительно, рядом с хорошенькой служанкой в шуршащих крахмальных юбках важно семенил трактирщик Тоот. В руке он нес трубку и размахивал ею; шляпа, украшенная зеленым колосом пшеницы, была молодецки заломлена на затылок.

Граф Янош уселся на свое место с видом человека, желавшего скрыть свою проделку, и погрузился в созерцание рисунка Пирошки.

— Теперь-то вы верите, что я люблю вас? — спросила Пирошка.

— Верю! Верю и счастлив!

— И вы расскажете мне, что вы надумали?

— Все, все расскажу.

Он хотел уже было приступить к рассказу, но тут открылась дверь, и в комнату заглянула служанка посмотреть, не задремала ли ее прелестная хозяйка. Узнав от горничной, что барышня и не думает спать, а оживленно беседует с каким-то господином, в комнату осторожно вошел старый Тоот. Он долго смотрел на приветливо улыбавшегося ему Бутлера и, охваченный нахлынувшей на него радостью, швырнул об пол шляпу, воскликнув:

— Salve domine comes illustrissime! [Приветствую тебя, мой сиятельный друг! (лат.)] Вот это событие, черт побери! Такое можно увидеть лишь на медовых пряниках.

Добряк Тоот намекал на картинки, изображающие влюбленную пару — смущенную девушку и мечтательного юношу, сердца которых готовы выскочить наружу от счастья. Подобные картинки кондитеры наклеивают на медовые пряники, что продаются на ярмарках.

Бутлер весело потряс руку старого трактирщика.

— Ну, вот я и приехал, старина Тоот, чтобы съесть тех цыплят, которых мы не съели в прошлый раз.

Да, давненько был этот "прошлый раз". С тех пор голова трактирщика совсем побелела, да и молодость Бутлера уже прошла.

— Ай да молодчина, ай да молодчина! Недаром мне снились сегодня сороки и возвращение Наполеона с острова Святой Елены! Я бы и святому не поверил, что он умер. Это все попы врут. Ну, пойду распоряжусь насчет обеда. Знает ли моя жена о вашем приезде, ваше сиятельство?

— Думаю, что секретарь сказал ей, но пока что она не показывалась.

— Тьфу, старая карга! Верно, она не осмеливается предстать перед таким важным господином. Так оно, по-впдимому, и есть. Но я сейчас же наведу порядок.

Сразу почувствовалась хозяйская рука господина Тоота. Со двора донеслись его ругательства, затем послышалось хлопанье дверей, поднялась суматоха, и вскоре стали накрывать на стол. Одно за другим вносили различные блюда — все новые и новые яства, которым не было конца. Такой обед не отказался бы отведать даже император Франц.

За столом прислуживал сам трактирщик. Между делом он справился о Жиге Бернате (о, он сейчас уже депутат в Пожони!); затем перевел разговор на высокую политику I упорно твердил, что великий Наполеон в один прекрасный день еще явится сюда.

— Он уже давно умер, могу вас в этом уверить, — возразил граф.

Тоот покачал головой, не смея оспаривать слова Бутлера, и лишь заметил:

— А если б даже и умер — еще жив его сын! Я слышал, он в Вене, у деда. Недавно, гуляя в саду, мальчик выхватил свою игрушечную сабельку и принялся сбивать желтые цветы. Дед спрашивает его: "Что ты делаешь?" — "Рублю, дедушка, немцев!" Оказывается, красные цветы были у него французами, а желтые немцами. Эх, будет еще здесь заваруха, дайте только малышу вырасти! Я считаю дни и каждый день отмечаю, что он подрос еще на волосок.

Бутлер немного досадовал, что трактирщик мешает ему остаться наедине с Пирошкой, однако взял себя в руки и любезно отвечал трактирщику.

За это он был вознагражден, так как наш достойный господин Тоот без устали нашептывал Пирошке: "Какой замечательный, какой достойный человек! Такой знатный господин, и ни чуточки не гордец! А как он разговаривает с простыми людьми!"

Между тем время неслось стремительным бегом, и наконец пришла пора запрягать экипажи. Вот и минута расставания: один экипаж поедет налево, другой — направо. Бутлер обратился к трактирщику:

— Итак, сколько мы вам должны, дорогой хозяин, за ваш прекрасный обед?

Но спросил он только ради формальности, ибо знал, какой; получит ответ, и потому заранее вложил в молитвенник, ле-з жавший на этажерке, банкноту в тысячу форинтов (боюсь только, что так и не нашел ее при жизни наш почтенный! Тоот).

Старый Тоот даже не ответил, а лишь сердито покачал го-я ловой: ай-яй-яй! Он прошелся по комнате, что-то ворча, а затем отвернулся к стене, как бы обращаясь к ней на своей кухонной латыни:

— Edisti coenam nunc edere vis amicitiam meam [Ты съел мой обед, а теперь хочешь съесть мою дружбу (лат.)]

Он продолжал кружить по комнате, все отыскивая, что бы подарить своим гостям. Наконец он увидел на буфете два красных бокала (единственное сокровище дома), которые привез из Чехии его покойный брат, странствующий подмастерье. На них серебром были выгравированы карлсбадские купальни и всевозможные олени; одно наслаждение было любоваться такими бокалами.

Привстав на цыпочки, он снял их и один — тот, что поменьше, — протянул Пирошке, а другой — графу Бутлеру.

— Примите их от меня, rogo humillime [Прошу нижайше (лат.)] и пейте из них иногда в память о сегодняшнем дне.

Как они ни отнекивались, им пришлось принять этот подарок: уж очень просто и сердечно упрашивал их старик. Конца не было трогательному расставанию. Появилась и почтенная хозяйка, по-праздничному разодетая, в черном платье и свеже-выглаженном кружевном чепце.

Пирошка надела соломенную шляпку. О боже мой, до чего она шла к ней! Поля ее шляпки были украшены розовыми бутонами, и, казалось, ее личико, бледное и поникшее, было окаймлено рамкой, увитой розами.

Как билось ее сердце, когда они вышли во двор! Сейчас последнее рукопожатие — и конец всему!

Бутлер подошел к ней.

— Пирошка, — сказал он, — мне хотелось бы поговорить с вами несколько минут с глазу на глаз. Быть может, экипажи с прислугой поедут вперед, по дороге, что ведет к холму, а мы с вами пройдемся по аллее?

— Хорошо, — ответила Пирошка.

Итак, экипажи тронулись в путь, а Пирошка с Бутлером вошли в тенистую каштановую аллею, тянувшуюся от корчмы до самой столбовой дороги.

Трактирщик Тоот собрался было проводить их, но, заметив, что они хотят побыть наедине, остался в воротах и вместе со всеми домочадцами любовался, как идут они рядышком и воркуют, словно голубки. Он ждал, что, может быть, они обернутся, помашут ему рукой, но они шли и шли, оживленно беседуя. О господи, у этой Пирошки такая плавная походка, ну прямо-таки музыка. Раз или два они останавливались, вот-вот обернутся и увидят нашего почтенного Тоота. Но нет, они только потому останавливались, что говорили о чем-то очень интересном. То Пирошка принималась оживленно жестикулировать, то Бутлер. Видимо, спорят о чем-то. Ой, только бы не поссорились! Вот опять пошли. Стоп, вот уже и пришли, пожимают друг другу руки. Пирошка садится в экипаж, Бутлер помогает ей. Ох, душеньки мои милые, много же пришлось вам выстрадать, а ведь есть у вас все: большое богатство, огромные леса, луга, земли.

Почтенный Тоот и его домочадцы подождали, пока придорожная пыль не поглотила оба экипажа и прощально развевавшиеся белые платки; только после этого все обитатели трактира вернулись домой и провели остаток дня в воспоминаниях о том, как понравились Бутлеру зажаренный гусь, пончики и жареные почки. А соуса он попробовал дважды. А Пирошка, душечка, все яблоки съела. "Ты молодчина, мать, что сохранила их до сих пор". Выйдя на террасу, достойный Тоот гордо произнес:

— А все-таки, жена, быть трактирщиком — первейшее занятие на земле! Это великое дело! Какие только люди у тебя не бывают! Какие люди! Предложи мне Рёске со всеми окрестными владениями, не стал бы я ни скорняком, ни псаломщиком.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Неожиданное событие

Граф Бутлер ехал следом за экипажем Пирошки до первого перекрестка.

— Поворачивай налево, Михай!

— Прощу прощения, ваше сиятельство, но поворот на Имрег не здесь.

— А мы и не поедем в Имрег. Мы поедем домой, в Бозош, — сказал граф.

Такое решение пришлось всем по душе. В особенности обрадовался господин Будаи, увидев, что хозяин прибыл в веселом расположении духа.

— Ну, что говорят попы в Эгере? — спросил старик.

— Малость позлили меня, — засмеялся граф. — Но и я в долгу не останусь.

И в самом деле, досаждать католическим попам граф принялся несколько дней спустя. Он пожертвовал огромные суммы на протестантские школы и церкви. В Марамарошсигет и Патакский университет он лично отвез свой дар. Пускай попы-католики лопнут от злости и зависти.

И вообще Янош сильно переменился: повеселел, много времени уделял развлечениям, сзывая, как прежде, своих друзей и полной горстью разбрасывая деньги направо и налево. Он стал так расточителен, что старый Будаи заволновался: "Нашему графу не хватит и сокровищ Дария".

А то вдруг принялся собирать коллекции различных вещей, очень дорогих, хотя, по мнению некоторых, и не имевших никакой ценности. Его агенты разъезжали по свету, разыскивая для него всякие древности, картины Рафаэля и Корреджио, редкостные фарфоровые безделушки. А что в них толку? Всем им уготована одна судьба — однажды их разобьет или попортит неосторожная горничная.

— Кончину предчувствует, — говорили те, кто ближе знал Бутлера.

Как-то осенью Бутлер ехал в Пожонь в своем новом парижском экипаже (тогда только что изобрели бруммеровскую коляску). В ногах у него лежал кожаный футляр с парадной саблей и драгоценностями, стоившими двадцать пять тысяч форинтов.

Хроника повествует о том, что граф сидел, развалившись в своей коляске, и дремал, а так как большой футляр с драгоценностями мешал ему удобно вытянуть ноги, он взял и вышвырнул его из экипажа.

Эта необычайная выходка поистине барской расточительности, свидетельствовавшая о чрезмерной любви к удобствам, вызвала такую зависть Петера Черновича, другого знаменитого в те времена мота и прожигателя жизни, что он стал врагом Бутлера.

А ведь это дурачество графу ничего не стоило, потому что какой-то подпасок подобрал драгоценности на дороге, а исправник, которому их передали, увидев на крышке герб Бутлеров, тут же вернул драгоценности графу.

В Пожони можно было истратить еще больше денег. Для этого имелись там три бездонных пропасти: азартные игры за карточным столом, бега да скачки, а также цыгане. Четвертая пропасть была самой опасной и всепожирающей, но, к счастью, Бутлеру она не угрожала, так как на женщин он не обращал никакого внимания.

Но и эти три пропасти поглощали несметные суммы, и граф стал делать крупные долги. Вскоре он продал свое имение в Имреге, а другие заложил в Вене за огромные деньги.

Люди только головами качали: "Даже если б он ложкой хлебал золото, и то не истратил бы такую тьму денег!" Некоторые предсказывали, что, если так дело пойдет и дальше, через четыре года он совершенно разорится. Кое-кто даже предсказывал: быть Бутлеру писарем в комитатском управлении в Унте; подойдет ли только его почерк для этой должности?

Другие же так полагали: знает человек, что делает. Обидели графа Яноша до глубины души, вот он и не хочет, чтобы после его смерти что-нибудь досталось жене и ее дочке. Наверно, говорит про себя: "Ты навязалась мне на шею из-за моего богатства, ну так погоди, ужо увидишь, что ты найдешь в моем кошельке!" Тот, кто способен так любить, умеет всей душой ненавидеть!

Вполне возможно, что последние были ближе всего к истине, потому что и сам граф не раз говаривал:

— Хотел бы я точно знать, сколько мне еще осталось жить? — Я бы так все тогда рассчитал, чтобы в последний час перед смертью разменять последнюю тысячу.

Но кто может это точно знать?

На рождество члены государственного собрания разъехались на каникулы. Граф Бутлер не поехал домой, сказав:

— Все равно дома меня никто не дожидается, ни стар, ни млад, — поеду я в Вену поразвлечься.

Другим он говорил, что плохо себя чувствует, что у него бывают головокружения и он едет в Вену посоветоваться с врачами.

В Вене у Бутл ера тоже был собственный дворец, на площади Кольмаркт. Рассказывали, что будто бы в нем осенью минувшего года граф неоднократно устраивал грандиозные оргии. Но на этот раз он остановился не в своем дворце.

Третья версия, со слов Бота, утверждала, что Бутлер затем и поехал в столицу, чтобы продать свой венский дворец. Что он делал в Вене, установить теперь уже невозможно, одно только было известно совершенно точно: дворец он действительно продал одному банкиру по фамилии Блинд, который немедленно выплатил ему всю стоимость дворца золотыми.

А в праздник крещения примчался в Бозош к управляющему Будаи заиндевевший всадник. Гонец привез известие от секретаря графа — Бота, что в Вене, во время ужина, скончался от разрыва сердца граф Янош Бутлер.

Прочитав это печальное письмо, старый Будаи разрыдался, как малое дитя. "Вот теперь и нашел бедный наш господин такую страну, где нет попов!"

С трудом подавляя рыдания, отдал управляющий необходимые распоряжения: выслать перекладных лошадей на все станции до самой Вены, чтоб гроб с телом графа прибыл в имение как можно скорее; разослать конных нарочных ко всем родственникам покойного, а также в Эрдётелек к "графине", в Патак — к господину Фаи (хотя старик сам уже почти что труп и все равно ничего не поймет), в Борноц — к Пирошке Хорват; приказал также рисовать гербы, шить траурную одежду, напечатать и разослать извещение о кончине Бутлера, уведомить архиепископа в Эгере. (Если есть в нем совесть, он сам отпоет покойника.)

Известие о смерти Бутлера с быстротой молнии распространилось в близлежащих комитатах, вызвав большую сенсацию повсюду. Кто мог подумать, что граф умрет так рано?!

Правда, граф часто жаловался на сердце. Люди, по природе более романтичные, восклицали: "Какая прекрасная смерть! Сердце его разорвалось от любви к Пирошке!" Злоязычные говорили, покачивая головами: "Верно, слишком много вина пил! Да нередко и кофе по десять — двадцать чашек в день поглощал, можно было предвидеть, что плохо кончит!"

Все сходились на том, что подобный исход был для бедняги наилучшим, поскольку на земле все равно уже не было для него никакой радости.

Пока гроб Бутлера, как некогда Хорвата, трясся в повозке с сеном по ухабистым дорогам из Вены в Бозош, пока в ста сорока деревнях, принадлежавших графу, день и ночь звонили колокола, повсюду только и разговоров было, что о нем.

Впрочем, личность самого умершего привлекает людей только в первый день после его смерти. Уже на второй день люди привыкли к тому, что на земле нет больше графа Пар-даньского: ведь осталось еще так много графов. И на следующий день публику интересовали уже лишь похороны.

Графа должны были хоронить в родовом склепе Бутлеров в Доборуске.

— Интересно, — говорили люди, — приедет ли на похороны "графиня" из Эрдётелека? А Пирошка? Вот будет спектакль, когда обе соперницы встретятся у гроба! Ради одного этого стоит поехать на похороны и поглазеть, что там будет. Только бы не было большого мороза. Бедный Бутлер, и надо ж ему было умереть именно в январе!

В пятницу пополудни приехал Бот, обогнавший погребальную процессию с гробом, которая должна была быть в Бозош только поздно ночью. Повозка въехала во двор через ворота в дальнем конце парка, чтобы не собирать толпу зевак.

Было решено не сооружать катафалка, а выставить гроб в большом зале. На другой день в полдень покойника должны были уже отвезти в Доборуску и водворить рядом с останками его отца.

Секретарь Бот рассказал кое-что о том, как граф продал свой венский дворец и вырученной суммой покрыл карточные долги. На второй день рождества он стал жаловаться на сердце и вскоре, почувствовав себя плохо, составил завещание, один экземпляр которого без промедления отослали в капитул[53] эгерской епархии, а другой Бот привез с собою.

Ночью, как и предполагалось, гроб прибыл в Бозош, — тяжелый свинцовый гроб с золотыми украшениями и выбитой из золота надписью: "Граф Янош Бутлер Парданьский". Он был так тяжел, что шесть сильных мужчин с трудом сняли его с телеги.

Вместе с почетным караулом Будаи неотлучно оставался подле своего усопшего господина. Захватив с собой Библию и псалтырь, он читал их и, охваченный горем, ронял седую голову и горестно вздыхал:

— Господи боже мой, почему не меня ты взял к себе, твоего старого слугу, почему мне приходится хоронить его, молодого?!

Немало утешительных слов содержат священные книги, но все же старика не оставляли грустные мысли. И как это он даже не попрощался с графом, когда покойный был здесь в последний раз? Даже лица его не разглядел тогда как следует. Старому Будаи вдруг неудержимо захотелось еще раз взглянуть на своего почившего господина, еще раз с глазу на глаз попрощаться с прахом, который совсем недавно был графом Бутлером.

Господин Будаи осмотрел гроб: он был закрыт на замок. Верно, у Бота есть ключ, но бедняга, утомленный долгим путем лег спать, и было бы жестоко его теперь будить.

Как раз в эту минуту в окне показался Видонка, заглянул и исчез. Вот кто может открыть любой замок и без ключа!

— Пусть кто-нибудь позовет Видонку!

Видонка долго отнекивался, уверяя, что ужасно боится мертвецов; с большим трудом одному из гусар удалось втащить его в зал.

— Дружище Видонка, мог бы ты открыть гроб и потом снова закрыть его? — спросил Будаи.

— Нет ничего проще.

— Ну так открой. Взгляну-ка я еще разок на нашего графа. Видонка притащил всякие крючки и отмычки. Повозившись немного, он повернул что-то, и замок, щелкнув, открылся.

— Готово! — сказал Видонка и стремительно бросился к выходу. Уже в дверях он заметил: — Крепкое, видно, у вас сердце, господин управляющий. А вдруг барин вскочит?

— Ах, милый сынок, как бы я этого хотел!

Будаи поднялся и осторожно, с благоговением приоткрыл гроб. Заглянув внутрь, он вдруг побледнел и в ужасе отпрянул, уронив тяжелую крышку гроба, которая с грохотом упала.

— Что с вами? Что случилось, ваша милость? — в один голос спросили гусары, заметив его смертельную бледность.

Старый управляющий погладил дрожащими пальцами свой морщинистый лоб, словно собираясь с мыслями.

— Ничего, ничего, — сказал он наконец глухо. — Страшен лик смерти! Лучше не смотреть. — А затем взволнованно и торопливо добавил: — Бегите за Видонкой, пусть придет и закроет. Скорей, скорей!

Видонка вошел, но, прежде чем приступить к делу, для пущей бодрости попросил глоток вина. Выпив залпом животворный напиток, Видонка снова закрыл гроб.

— Ну что, ваша милость? Говорил я вам, не нужно смотреть, — сказал он, пожав плечами. — Вот теперь и будут мучить страшные сны.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

Последние почести

Почтенного Будаи трясла лихорадка, но он не хотел сдаваться; быстрыми шагами расхаживал он взад и вперед по огромному залу. Такая уж была у него привычка, когда он терзался сомнениями, не в силах принять какое-нибудь решение. Он долго раздумывал, что-то бессвязно бормотал и, наконец, по-видимому приняв решение, с силой ударил кулаком по подоконнику, а затем твердой походкой поспешно вышел из зала и велел позвать одного из своих помощников.

— Немедленно пусть запрягают четверку лошадей, — распорядился он своим обычным мягким голосом, сделав, однако, ударение на слове "немедленно". — Скачите в Унгвар и еще до рассвета привезите оттуда жестянщика, чтоб запаял гроб. Ясно?

— Не понимаю, к чему такая спешка, господин управлявши? Ведь если понадобится, мы, сударь, успеем запаять гроб до полудня. Может быть, утром кто-либо из родственников пожелает проститься с покойником.

— Без рассуждений, я ведь ясно распорядился.

Всю ночь Будаи провел на ногах, не решаясь прилечь, пока не приедет жестянщик. Да и весь замок бодрствовал и суетился. В кухне ощипывали птицу, месили тесто, сбивали масло, толкли мак, жарили и пекли в ожидании множества гостей, которые будут обедать здесь после похорон. Не один индюк гибнет на крестинах, когда празднуется рождение знатного господина; гибнут они и на поминках, когда он умирает, так что бедным индюкам все равно, рождается ли кто-нибудь или умирает.

Во всех уголках замка кипела работа. Портные из Капоша и Унгвара чуть ли не в семи комнатах сшивали черное сукно. Им помогала Катушка. Художники на больших листах бумаги рисовали гербы. Мастера тесали колонны и постаменты, которые потом обтянут траурным крепом. За их работой следил Видонка, с явной досадой критиковавший форму и размеры металлического гроба.

— Да, вещь нарядная, да не больно удобная. Я бы выстрогал ему из дерева куда лучше.

После полуночи появился, наконец, жестянщик и быстро запаял гроб. Только теперь господин Будаи мог прилечь. Тяжело вздохнув, он промолвил: "Не просыпаться бы мне больше!" Однако всевышний не внял его словам: ранним утром его уже разбудил шум беспрерывно прибывавших экипажей и колясок. Снова, но уже в последний раз, въехали во двор кареты и сани Стараи, Майлатов, Шеньеи, Лоньяи, знаменитая четверка серых лошадей Пала Ибраньи, пятерка вороных жеребцов Гилани, "музыкальная" бричка Ролли [Эксцентричный богач, по имени Ролли, заказал себе в Вене бричку, на оси которой была приделана музыкальная шкатулка; когда колеса вертелись, слышалась музыка. (Прим. автора.)] (только машинка сейчас не была заведена). Экипажи подъезжали один за другим, и казалось, все цветы, распустившиеся в теплицах четырех комитатов, прибыли сюда, чтобы отдать последний долг усопшему.

Со всех концов страны, движимые чувством признательности за щедрость покойного, съехались делегации: от ремесленных цехов из Капоша и Унгвара; студенты из Патака с отмороженными носами и ушами; воспитанники Академии Людовика в Пеште, четверо посланцев от немых из Ваца, трое от почетных "молчальников", заседающих в недавно учрежденной Академии наук… Да разве всех перечислишь! Гости заполнили огромное здание. Прелестные дамы, баронессы и графини подкатывали к подъезду, закутанные в шубы из дорогих мехов. Кто привозил цветы, кто венок, и только один человек, в синей бекеше, протянул помощнику управляющего Галлу, присматривавшему за венками, покрытую инеем высохшую веточку.

— А это куда вы тащите? — набросился на него помощник управляющего. — Что это такое?

— Уж я-то знаю что, — ответил ему старик. — Возложите и ее. Если б покойник мог видеть, он бы узнал, что это за веточка.

— Кто ты, приятель?

— Какой я тебе приятель? Я дворянин Дёрдь Тоот из Рёске!

Наш достойный Дёрдь Тоот привез на гроб веточку с тех деревьев, под сенью которых граф Янош в последний раз проходил с Пирошкой.

Едва въезжала во двор новая карета, как господа, а в особенности дамы, собравшиеся в жарко натопленных залах, бросались к окну, снедаемые любопытством, отогревали замерзшие стекла своим дыханием, и, если прибывала какая-нибудь важная персона, возникало всеобщее волнение.

Одной сенсации они все-таки лишились, о чем свидетельствовали их недовольно надутые алые губки.

Приехал из Борноца Пал Будаи-младший, управляющий имениями Хорватов, и сообщил, что его молодая госпожа заболела, лежит в постели и поэтому, разумеется, не приедет.

— Ох, бедная девушка! — восклицали некоторые. — Этот тяжелый удар сразил ее! Больную жалели от всего сердца; однако они предпочли бы, чтоб сначала она все-таки приехала сюда, а потом уж заболела.

Неожиданно поднялась суматоха, все бросились к окнам.

— Кто приехал? Кто?.. — Приехала "вдова"!

— Ах! Ox! Sapristi! [Проклятье! (лат.)]

Многие, несмотря на холод, распахнули окна и высунулись наружу, иные старались забраться повыше, так что из всех окон торчали головы одна над другой, словно груды яблок, — пусти только стрелу и обязательно попадешь кому-нибудь в череп.

Действительно, приехала вдова в глубоком трауре. Слуги были в черных ливреях; даже лошади — и те черные; со шляп кучера и грума свисали широкие ленты из черного крепа.

Встречать графиню высыпала вся прислуга замка. (А вдруг это их будущая госпожа?) Выстроившись полукругом, склонясь в низком поклоне, они ожидали, пока старый Будаи поможет ей выйти из кареты.

— Посмотрите на эту негодницу, — с ужасом восклицали наверху у окон, — как она важно кивает головой, словно королева!

Послышались возгласы удивления, когда из кареты вслед за нею показалась очаровательная девичья фигурка.

— Что это за милое создание?

— Ее дочь, Мария Бутлер.

— Вот это фигурка!

— Проводите мою дочь, господин Будаи, в какую-нибудь хорошо протопленную комнату, — тихо проговорила Мария Дёри, — она совсем замерзла, бедняжка. А я пойду к нему. Где он?

— В большом зале.

— Могу я взглянуть на него?

— Невозможно, ваше сиятельство: гроб уже запаян. Мария хорошо знала расположение комнат в замке. Она взяла у слуги венок из белых камелий и направилась прямо в большой зал.

В этот момент там как раз никого не было. Караул гусар только что вышел во двор, чтобы присоединиться к остальным, ибо гроб будут с каждой стороны эскортировать по восемь пеших гусар с саблями наголо; впереди же гроба и за ним последуют конные отряды гусар, по пятьдесят человек в каждом. Барин и на тот свет отправляется по-барски!

В зале стояла гробовая тишина. Большой пустой зал, и посредине — мрачный гроб. Время от времени слышится потрескивание свечи или скрип мебели.

Мария, дрожа всем телом, осмотрелась вокруг. Слыханное ли дело оставлять покойника одного! Она уже было повернула назад, как вдруг заметила мужчину, тихо молившегося у гроба.

Хотя в своих бархатных туфельках она ступала почти бесшумно, мужчина все же услышал ее шаги и обернулся. Это был Жигмонд Бернат, унгский депутат.

Мария узнала его; бросив на него полный ненависти взгляд, она прошла мимо и возложила на гроб свой венок.

Бернат приблизился к гробу и с яростью сбросил венок из камелий, который упал на мраморные плиты рыцарского зала.

— Не будьте жестокой, — сказал он дрожащим от гнева голосом, — не тревожьте его! Оставьте его в покое хоть теперь, прошу вас.

Мария только что собиралась опуститься на колени, но при этом неожиданном нападении вскочила, как тигрица, надменно закинув голову.

— Как вы смеете? Кто вы такой? — злобно воскликнула она. — Я его супруга.

— Да, так считают попы, — ответил Бернат с безграничным презрением, — но не бог. А сейчас он у бога! — Бернат не мог больше владеть собою. Глаза его налились кровью, он принялся топтать венок. — Отнесите свой венок попам и скажите им, что вы убили его.

Прежде чем уйти, Бернат метнул на Марию уничтожающий взгляд, который, однако, не пронзил ее — она уже лежала без чувств на каменном полу.

Досточтимый депутат с облегчением вздохнул, как человек, избавившийся от какой-то тяжести, давившей его душу, покинул зал и только во дворе сказал прислуге:

— Посмотрите-ка, там в большом зале упала в обморок какая-то женщина.

Люди, которые нашли графиню и привели в чувство, легко могли бы сказать: — "Пожалуй, она все-таки любила его".

Стоит ли продолжать? Долго пришлось бы описывать всю церемонию и то, как бесконечной вереницей тянулись по дорогам скорбящие и любопытные.

В ожидании духовенства родственники Бутлеров собрались в охотничьем зале. Там сидела в кресле и супруга покойного, бледная как смерть. Там же находились прибывшие из других имений управляющие и префекты, пока читали завещание, привезенное секретарем из Вены.

Покойный граф почти все свои владения, доходы, движимое и недвижимое имущество завещал на благотворительные цели. И только половину доходов от эрдётелекского имения оставил он тому несчастному созданию, которое называло себя его женой, а так как у нее якобы есть дочь, то последняя по выходе замуж получит в приданое гарагошский хутор с четырьмя тысячами хольдов земли.

Некоторую часть своих владений он завещал кое-кому из друзей и родственников. Так, господину Будаи за его "долголетнюю преданность" Бутлер завещал имение во Вребине со всем движимым и недвижимым, что в нем есть, дабы на старости лет он мог спокойно "петь псалмы". Все, что еще останется после этого, все виды доходов, земли и все прочее, — должно принадлежать любимому опекуну графа, Иштвану Фаи, или, вернее, его семье.

Если же выяснится, что какой-либо из поименованных бесчисленных даров достанется такой общине, в которой плодами сего даяния могли бы воспользоваться и попы, то по выяснении этого обстоятельства завещание надлежит считать недействительным, а упомянутое имущество подлежит раздаче среди бедняков бозошского поместья. И так далее, и тому подобное.

Тем временем на четырех экипажах приехали попы (из-за сильных морозов съехались лишь окрестные), и начались похороны, прошедшие мирно, без всяких инцидентов. Все были ослеплены невиданной помпой. Крепостные несли тысячу факелов. И когда первые из них были уже в Доборуске у склепа, катафалк с гробом еще не тронулся с места. Четыре повозки везли только венки и цветы (уж конечно, с Пирошкой Хорват ничего бы не стряслось и честь ее не пострадала бы, если б она послала хоть веточку резеды). Никогда еще здесь не собиралось такого множества народа, как в этот раз; и не только знатные господа, но и простые смертные не ударили в грязь лицом. Тут был весь Унгвар, оба Капоша с их окрестностями. Смотрите, здесь и трактирщик Гриби с пригожей Хадаши (теперь она его жена). Катушка все показывает им и дает всяческие пояснения.

Из-за огромного наплыва знати простому человеку нельзя было пробраться вперед, чтобы увидеть гроб. Сам почтенный Дёрдь Тоот вместе с другими был оттеснен на задний план, хотя вовсе не затем пришел, чтобы любоваться спинами толстенных господ. Он хотел все видеть и покойного оплакать. В досаде он направился в Руску, решив дожидаться процессии прямо у склепа.

Трактирщик пришел туда вместе с первыми факельщиками и, осмотрев склеп — простое кирпичное сооружение под черепичной крышей, с отдушиной наподобие окна, — надумал взобраться на его чердак. Оттуда он мог бы созерцать погребальную церемонию, множество экипажей, знать, мерцающие факелы, цветные гербы, покрытых траурными попонами лошадей, а может быть, разглядеть среди цветов и свою веточку. Там ли она? Взобраться наверх оказалось легким делом, ибо никто не интересовался сейчас живыми. Достойный Тоот залез на чердак и, конечно, лучше других видел все, что происходило и о чем дома будет расспрашивать женушка.

О, все было очень красиво и так невыразимо печально! У склепа знатные господа сняли гроб с катафалка и понесли его на плечах. (Нередко играл покойный в карты с этими господами!) В склеп могли войти лишь немногие. Впрочем, внутри церемония продолжалась недолго: шопы скоро закончили ее, так как порядком замерзли. Установили гроб. Всему конец! Последний граф Парданьский прибыл в свою вечную обитель.

Затем повернули щит с гербом: на синем фоне золотой орел в короне, с серебряным бочонком на груди.

Был орел — и нет его!.. Улетел он, унеся ввысь и весь род Бутлеров. Только на старинных саблях да на ветхих переплетах книг он продолжает тащить свою тяжелую, нелепую ношу: серебряный бочонок, которым наградил его когда-то, в незапамятные времена, король — фантазер и весельчак (тогда еще бочонки ковали из серебра). Теперь бочонки деревянные, да и нечего собирать в них на Токайской горе.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Молчи!

Толпа быстро рассосалась — кто туда, кто сюда; господа сели в экипажи, остальные пошли пешком, еще несколько минут толкуя о покойном.

Самыми последними уходили почтенный Будаи и секретарь покойного. Бот задержался, может быть, случайно, а старый Будаи для того, чтобы большим ключом, который он держал в руке, запереть дверь склепа.

Тогда-то, как рассказывают, и произошло то событие, слух о котором до самой революции[54] передавался из уст в уста в комитатах Земплен и Унг. Позднее революция отмела и эту легенду. До легенд ли было в такую пору, когда надлежало совершать воистину легендарные дела, когда тот самый юный гимназист из Уйхея, который некогда подбил из пращи цыплят трактирщика Тоота, вдохновлял на битвы свои редеющие полки.

Ну, раз уж пришлось упомянуть трактирщика Тоота, я расскажу об этой легенде, поскольку через него-то она и пошла гулять по свету. Впрочем, это и не его вина, так как никому не раскрывал он своей тайны, если не считать жены (впрочем, он и об этом жалеет). Тем не менее и подобной откровенности оказалось вполне достаточно, чтобы тайна перестала быть тайной.

А Тоот рассказал будто бы следующее. Когда управляющий Будаи остался наедине с Ботом у дверей склепа, Тоот все еще находился на чердаке, так как стеснялся сойти оттуда при столь большом стечении народа, и через щель видел и слышал, как почтенный Будаи, взяв секретаря за лацкан пальто и пристально глядя на него пронизывающим взглядом, угрюмо сказал:

— А знаете ли вы, господин секретарь, что ночью я открывал гроб и тела графа Бутлера в нем не оказалось?

Секретарь испуганно оглянулся вокруг и пролепетал в страхе:

— Что же там было?

— Деревянная кукла в куче песка и стружек.

— Ну, а еще?! — зловеще бросил Бот и посмотрел на старика леденящим кровь взглядом.

— На груди у куклы табличка, — тихо продолжал управляющий Будаи, — на которой написано: "Тасе!" [Молчи! (лат.)]

— Ergo tace! [Значит, молчи! (лат.)] — мрачно, с угрозой в голосе заключил секретарь.

Вот какая легенда распространилась в те времена. Но поскольку всегда находятся люди — к числу таких принадлежал и почтенный Тоот, — которые не верят, что их любимые герои, как, например, Наполеон, умирают, а между тем каждый знает, что все люди на земле смертны, то в эту малоправдоподобную сказку и верили и не верили. Узнать что-либо более достоверное было уже невозможно, потому что старый Будаи умер через три недели после похорон графа, а секретарь Бот навсегда исчез из этих краев сразу же после погребальной церемонии. Так что один бог знает, кто прав! Но после того как следующей весной Пирошка Хорват тоже продала свое борноцкое имение одному моравскому графу и покинула здешние места, да и вообще Венгрию, и даже след ее простыл, число поверивших в легенду трактирщика Тоота значительно возросло. А Тоот, покуривая свою неизменную трубку, до самой смерти тешил себя мечтой, что где-нибудь в тихом уголке большого мира живет — непременно живет! — счастливая пара, которая по воскресеньям ставит на стол два красных бокала, украшенных серебряными оленями, и, попивая из них вино, нет-нет да вспоминает его, приговаривая: "Жив ли еще добрый старый Тоот в Оласрёске?"

Долго жила эта легенда даже в кругах высшей знати, то исчезая, то возрождаясь, не получая, однако, слишком широкого распространения. Это видно из того, что гроб до настоящего времени так и не открыли (хоть и об этом был разговор).

Спит спокойно граф Бутлер, если он действительно находится в этом гробу, — мужчина, красивее которого с тех пор не было в комитате Унг. Тихое пристанище, склеп в Добо-руске, самое подходящее место для вечного сна: кругом царит молчание, исчезли и леса, не слышно больше их величавого шума. И только лягушки квакают иногда в ближних болотах:

"Прравят попы! Прравят попы!"

1900

О книге "Странный брак"

Роман впервые печатался в 1900 г. с продолжениями на страницах "Пешти хпрлап". Много раз издавался отдельными изданиями, входил во все последние собрания сочинений Миксата, переведен на многие языки мира. В 1948 г. Миклош Дярфаш и Иштван Эркень переработали роман в одноименную пьесу, которая в том же году была поставлена в Будапеште, а в 1960 г. возобновлена в Сегеде. В 1951 г. роман был экранизирован.

Мысль о создании "Странного брака" возникла у Миксата во время затянувшегося обсуждения в парламенте законопроекта о гражданском браке (1892–1893). Ожесточенная дискуссия по этому поводу в парламенте и в прессе обнажила политическую и экономическую подоплеку притязаний католической церкви в Венгрии. Миксат безоговорочно поддерживал законопроект, который и был принят венгерским парламентом в 1894 г.

По всей вероятности, Миксат приступил к работе над "Странным браком" в 1895 г., о чем говорят две ссылки в начале произведения. Но основным поводом к завершению романа послужили дальнейшие события политической жизни Венгрии, а именно — объединение в 1900 г. либеральной партии, к которой принадлежал сам Миксат, с национальной и ее компромисс с явно клерикальной "народной партией". В этой ситуации антиклерикальный гуманистский роман Миксата прозвучал особенно остро и гражданственно.

В основу сюжета "Странного брака" легла действительная история, происшедшая в конце XVIII века, когда барон Дёри (Миксат сохранил подлинные имена основных действующих лиц) насильно женил графа Бутлера на своей дочери, и Бутлер затем в течение двадцати лет не мог добиться от церковных властей расторжения этого несчастного союза.

Миксат услышал это предание от своего коллеги, депутата парламента Дежё Берната, отец которого, Жигмонд Бернат, был другом Бутлера и присутствовал якобы при насильственной свадьбе графа. (На самом деле Ж. Бернату было тогда всего два года; но позже он действительно подружился с Бутлером, несмотря на разницу лет.) Миксат располагал также соответствующими архивными документами, однако использовал официальное изложение нашумевшего дела только в основных чертах и опирался, по существу, на ту версию, которая бытовала в народе и была навеяна либеральными идеями периода борьбы за реформы (20—30-е годы XIX в.).

Консервативная и реакционная критика встретила "Странный брак" в штыки. Цепляясь за расхождения между несущественными историческими фактами и их литературным воплощением, они ставили под сомнение право писателя на публикацию романа. Только после освобождения Венгрии роман получил полное и заслуженное признание на родине писателя.