Водопровод оказался неисправен, пол замыть не удалось. Не удалось и попить чаю. Василий сидел на стуле возле расхристанной постели и не думал ни о чем. Вместо мыслей оставались одни впечатления. А если быть совсем точным, то и для впечатлений места не находилось. Впечатление – это то, что впечатывается, сохраняется в памяти. А запоминать как раз и нечего. Одни ощущения.
До чего же надоела беспредельная круговерть ощущений, из которых состоит реальность! Скорей бы конец… Еще пара минут – и он узнает, сколько безрадостных воскрешений осталось на его долю. И зачем он, дурак, так отчаянно дрался сегодня за свое существование? Ведь умудрился не погибнуть, хотя все шло к обратному.
На сегодня осталось последнее дело: как следует растрясти постель, прежде чем улечься. Обострившаяся перед сном память подсказывала, как однажды он не глядя улегся в кровать, а там под одеялом пригрелся полуметровой длины таракан. В тот раз все остались живы, даже таракан, который кинулся наутек во все свои шесть лап. Но чувство гадливости оказалось столь сильным, что этот незначительный эпизод запомнился, и всякий раз, когда удавалось дотянуть до заката, Василий тщательно перетряхивал постель, прежде чем улечься.
Страх, боль, гадливость и бессмысленность бытия. Зачем? Ради чего?
Проклятая память вновь непрошено включилась, воскресив вчерашний вечер. Он умер тогда в последнюю минуту, покончив самоубийством. Финальной мыслью было желание начать сегодняшнее утро с контрольного выстрела в висок. Запамятовал, склеротик. Хотя еще не поздно.
Василий сунул руку под подушку. В ладонь удобно легла рифленая рукоять.
А что толку стреляться под вечер, если с утра опять оживешь? Сорок три года, воскрешений впереди еще немало. Хотя бывают и такие счастливчики, у которых запас жизненной энергии изначально мал. Кому как повезет.
За стеной хрипло пробили часы. Есть они там, нет ли, но в полночь часы бьют непременно, возвещая эпоху безвременья – ноль часов.
Василий приподнялся, потянул из-под подушки пистолет: простенький «макаров» с одним патроном в стволе.
Губы у Василия тряслись.
Ни одного воскрешения! Все, что было сегодня, несло печать окончательности. Он мог утонуть или сгореть – навсегда. Его могли расстрелять – навечно. И манта могла бесповоротно растереть его об асфальт жестким наждаком рыбьей кожи. А сейчас ему достаточно нажать пальцем на крючок – и завтра не будет.
Эпоха безвременья, целый час, когда всякая посторонняя опасность изныла и исчезла без следа. Но с самим собой человек вправе покончить когда угодно.
Эпоха безвременья, час, когда не ты подвластен памяти, а память – тебе. Час, когда можно решить, есть ли хоть малейший смысл в твоем существовании.
Василий напряженно всматривался в темную бездну пистолетного зрачка.
Есть ли пусть самое ничтожное оправдание еще одному дню?
Где-то среди волн отступающего потопа пустым ковчегом стоял старый дом. На втором этаже в кроватке лежала месячная девочка. Она еще не проголодалась и терпеливо ждала, когда вернется мама.
Голубое платье
Шестьдесят лет просквозили, словно одна неделя.
Я, шкет, первоклассник, топаю по мосту Лейтенанта Шмидта. Как меня туда занесло? Обычно я еду через мост на двадцать шестом трамвае, а тут вдруг – пешком. Все в мире хорошо, да что-то нехорошо, – именно в эту пору я читал подобную фразу у Гайдара. Прохожий замертво упал на тротуаре – никому нет дела. Легковой автомобиль пробивает перила моста и падает в Неву – ни один человек даже не оборачивается. Получается, что только я вижу разлитую над городом беду.
Если глянуть направо, то там, где глаз привык видеть портальные краны Адмиралтейского завода, высится уродливое сооружение. Словно три гигантских кубика криво поставлены друг на друга. Темно-серые, без единого окна или иного просвета, они торчат, уродуя город своей бессмысленностью. Именно от этого строения разливается безнадежное чувство обреченности.
Я уже не думаю, куда шел, а сворачиваю на набережную Красного Флота и бегу туда, где высится уродское строение. Не знаю как, но я пробираюсь на строительную площадку. Работы там почти закончены, но на площадке никого нет – выходной, что ли? Последним аккордом мещанской пошлости должен стать жирно позолоченный шар, метров десяти в диаметре, который, насколько можно судить, собираются водрузить на третий, самый верхний куб. Но пока он лежит на земле, а рядом сидит девушка в голубом платье и плачет. Я пытаюсь успокоить ее, но что может сделать шестилетний мальчишка, который только-только начал ходить в первый класс?
Потом я еще не раз был на мосту Лейтенанта Шмидта, ездил на трамвае вдвоем с мамой и один. Ходил, удравши от взрослых, и пешком. Уродских кубиков не было, был обычный заводской пейзаж.
Не знаю, что тянуло меня именно на этот мост. Я жил в Гавани, и до моста Лейтенанта Шмидта от моего дома был изрядный кусок пешком. То, что ездить туда на трамвае бесполезно, я понял очень скоро.
В принципе уродское строение иногда появлялось на привычном месте, и каждый раз его появление было апокалипсическим. Город горел, случались землетрясения, наводнения, цунами. Невозможно описать, как мутная двадцатиметровая волна идет от Маркизовой лужи вверх по течению Невы. Я уже знал, что, когда неторопливая стройка будет закончена, золотой шар поднимут наверх, а девушку в голубом платье поставят на шар и обратят в каменную статую, это будет конец. Конец городу, людям, его населяющим, конец всему. А я, единственный знающий об опасности, рвался на проклятую стройку изо всех своих невеликих сил. Помню, как я бегал вдоль глухой железобетонной стены, огораживающей площадку, пытаясь найти хоть малейшую лазейку. В другой раз меня сбил самосвал, вывозивший строительный мусор. Несколько раз я тонул, и это было особенно скверно. Водоворот крутил меня, выжимая из смятых легких последние остатки воздуха; я еще жив, но жить осталось меньше двух секунд. Кто, однажды испытав подобное, захочет повторения? Но я при всякой возможности бежал на мост, выискивая взглядом врага, хотя и понимал, что инициатива в его руках: не захочет – не покажется, хоть избегайся.
И в конце концов я прорвался в запретную зону. За прошедшие годы, а их просквозило немало, на площадке ничто не изменилось. Тот же мусор и грязь, так же лежит подготовленный к подъему золотой шар, а рядом сидит девушка в голубом платье.
Я схватил ее за руку:
– Бежим отсюда!
– Нельзя. Меня найдут и накажут.
– Я спрячу тебя так, что никто не сможет найти. А потом я разобью золотой шар, обрушу бетонные кубики, чтобы ты стала свободной.
Легко обещать такие вещи, гораздо труднее их исполнить. В городе девушку не спрячешь: метастазы адского строения проникли всюду, скрыться от них невозможно. А за пределами города… Со времени нашей первой и единственной встречи прошло немало времени. Мне уже двенадцать, а то и тринадцать лет, но что я знаю о мире за пределами родных дворов? Единственное место, где все облазано и исследовано, – садоводство на станции Пери. Там у моих родителей была дача, каждое лето я проводил там и знал в округе любой куст. Уж там-то не было недостатка в ухоронках, где беглянку не найдет никто и никогда.
Я привел ее в самый потаенный уголок и попросил подождать несколько минут, пока я поставлю в известность родителей. Дело к ночи, весь день я шатался черт знает где и вдруг явлюсь с незнакомой девушкой, которую зачем-то надо прятать от неведомой опасности. Уж я-то знал своих родителей, их обстоятельные вопросы: где, зачем и почему… Вопросы, на которые я не умею отвечать, а у них уже готовы безжалостные ответы.
Но вдруг – самые важные вещи всегда случаются вдруг – ответ появился и у меня: потому что я люблю ее!
Я счастливо избежал дурацких детсадовских влюбленностей – мол, вырасту и женюсь на Даше из средней группы, а то и на воспитательнице Анне Максимовне. Любовь обрушилась на меня серьезно и бескомпромиссно, обрушилась по-взрослому в мои неполные тринадцать лет. Я не понимал, что делать, знал только, что мама, папа, бабушка и дедушка с их мнениями и вопросами не имеют сейчас никакого значения. Я должен быть рядом с той, чьего имени я так и не узнал.
Я заторопился назад к потаенной ухоронке и не нашел в ней никого. Сама она ушла или ее обнаружили подлые строители башни и уволокли, чтобы превратить в статую, – не знаю. До утра я метался по окрестностям, но не нашел никого. Утром на первой электричке я зайцем помчался в город, на мост Лейтенанта Шмидта. Они не показались и там – ни в первый день и никогда потом. Не появились, сколько бы я ни ходил через мост. Я не сумел разрушить черный замысел, но вспугнул их шайку, и строители убрались в другое место, оставив Ленинград в покое. Но половинчатая победа меня не радовала, потому что вместе с врагами исчезла девушка в голубом платье, прекраснее которой нет на земле.
На этом рассказ можно было бы закончить. Но у него, словно у длинного романа, появился эпилог, без которого рассказ будет неполным.
Несколько дней назад писательская судьба занесла меня во Францию, в город Париж. Попавший за границу человек, если он не знает языков, чем-то напоминает рыбешку, насаженную на кукан. Он двигается и даже вроде бы плывет, но все происходит помимо его воли. Плывет, куда ведут, смотрит, на что велят. Так и я. Двадцать пятого июля две тысячи восемнадцатого года меня закинуло на смотровую площадку на пятьдесят девятом этаже башни Монпарнас. Я послушно восхищался красотами – а Париж с высоты действительно очень красив, – позволил себе дипломатично возразить, что смотреть вниз не страшно, поскольку тут речь идет не о высоте, а о расстоянии. Короче, был образцовым туристом. И вдруг – все самое важное в жизни происходит вдруг – казалось, меня ударили под сердце… дыхание перехватило, ноги подкосились…
– Что это?
– Дом инвалидов.
– А дальше, за ним?
– Мост Александра Третьего и Большой дворец возле.
– Нет, еще дальше, два раза столько…