Чащоба отделялась от Зачащобья топким болотом. Там сидел Хвай. Что за удовольствие сидеть в трясине? Однако Хвай там сидел, это Дарид знал совершенно точно. Интересовало другое: каков Хвай из себя, чем питается, как продолжает свой род. А может, он вообще бессмертный… на бессмертного поглядеть тоже было охота. Дарид уселся на корягу и принялся ждать. Дарид был не только людского рода, но и березового, поэтому ждать умел неустанно. В охотку мог неделю просидеть не двигаясь. Но на этот раз трех дней не прошло, как ряска в болоте разошлась, показалась облепленная тиной башка.
– Что застрял, словно кость в горле? – взбулькнул Хвай. – Давай или туда, или сюда.
Пришлось уходить. Но главное Дарид выяснил: Хвай – рода людского и владеет словом, хотя с кем ему в болотине беседовать – непонятно. Куда как стройней было бы, сиди в трясине кто-то наподобие Мухляка, ему там было бы самое место. Но, когда имеешь дело с людским родом, все выходит нестройно. Это Дарид собственным примером доказывает.
В Зачащобье Дарид не хаживал, край это нехороший, жизнь там нестройная, и ходить туда опасно. Нет хозяина – нет и порядка. Волки плодятся там сверх меры и порой вторгаются в соседние земли, хотя чаще дело ограничивается заунывным воем зимними вечерами. В любом случае общаться с волками Дариду совершенно не хотелось.
Мухляк, о котором Дарид вспоминал, столкнувшись с Хваем, проживал неподалеку от рощи в поганой яме. То есть яма была как яма, поганой ее нарек Дарид, слишком уж неприятен был Мухляк. Разума в нем было не больше, чем в лишайнике, что свисал с еловых веток в чащобе. Бессловесные Жам и Курум все же занимались чем-то понятным, ухичивали свои владения, и с ними можно было жить в добром соседстве, имея какие-никакие дела. А Мухляк только жрал все, что попадало к нему в яму. А если в яму долго ничего не попадало, Мухляк мог вылезти наружу в поисках пропитания. Однажды он вломился в рощу и принялся грызть молодую березку.
– Уходи! – закричал Дарид, и Мухляк послушно уполз. Значит, и для него какие-то правила существуют.
С тех пор Дарид старался делать так, чтобы Мухляк больше на свет не показывался. Чего только не перекидал в яму Мухляку на пожрание! Серых утиц на ужин спроворит, перья и внутренности – Мухляку. Серого заиньку тонким колышком прибьет, шкурку и мясо – себе, кишочки – Мухляку. Когда серых волков на Курумовом лугу добыл, себе только шкуры взял, а туши целиком в поганую яму свалил. То-то Мухляку раздолье было, попировал всласть! Получается, что и от Мухляка с его поганой ямой польза бывает.
Воняло из ямы гадостно, и без дела Дарид старался в том конце не бывать. Хорошо, что яма невелика, а то как размахнулась бы величиной с Курумов луг или Даридову рощу, так в округе и жить было бы нельзя.
Волчьи шкуры понужнобились Дариду не просто так, а для брачной постели. Брачная постель делается раз в жизни, и, чтобы создать ее, нужно много времени и сил. Прежде всего следует спросить благословение. В сердце рощи на взгорке растет бабушка береза. Все остальные березы, даже самые старые, бабушке по пояс, ствол ее неохватен и давно потерял белый цвет. Перед началом всякого нового или долгого дела надо прийти к бабушке, прижаться лицом к жесткой морщинистой коре и не надо даже говорить, бабушка сама поймет. И хотя она ничего не скажет и знака никакого не подаст, но делается дело с удачей и легким сердцем.
Получив благословение, можно приниматься за брачную постель. Волчьи шкуры, грязные и мокрые, вонючие и полные паразитов, Дарид расстелил на снегу и принялся оглаживать ладонями. Постепенно исчез смрад, пропали вши и блохи, шерсть обрела шелковистость. Из таких шкур можно изготовить тулуп или теплые, мехом наружу, штаны, но Дарид продолжал гладить и ласкать свою поделку.
Удивительная вещь – человеческая рука! Может быть, еще чудеснее, чем способность говорить. Вот она: ладонь, четыре перста и большой палец наособицу – ничего в них нет необычного, а подопрет нужда, и вытаскивает рука из-за пояса железный топор, который хозяин туда не засовывал, в помощь усталым ногам добывает дорожный посох, а в иной час достает резную деревянную ложку, без которой тоже не людское получается житье, но зверское.
На то у человека руки, чтобы зверское делать людским.
Путешествия в дальние края остались в прежней холостой жизни. У слова «холостой» значений несколько, но все сводятся к одному. Холостой выстрел – пустой, ничего в нем нет, кроме грохота. Дариду ружья видеть не приходилось, но он это знает. И жизнь холостая грозит на пустой шум изойти, если не придет ей на смену жизнь семейная.
Двумя руками без отдыха и срока разглаживал Дарид шкуры, превращая зверское в людское. Под чуткой ладонью пропала волчья шерсть, бывшая шкура закудрявилась легкой куделью, спрялись нитки – и словно само соткалось тончайшее полотно, какое только и годно на брачную постель. Марья-искусница, должно быть, так же мастерила в сказке вышитую рубаху. Только ей довольно было одной ночи, а Дарид старался чуть не полгода.
А суженая уж давно присмотрена: самая красивая, самая стройная, самая белоствольная.
В изначальный весенний день, когда еще ни одного листочка нет на деревьях, но весь мир пронизан ожиданием готовой прорваться зелени, когда по всем стволам гудит проснувшаяся жизнь, Дарид пришел на решительное свидание к своей избраннице. Опустился на колени, обнял ствол, прося прощения за любовь и боль, неразрывно с любовью связанную. А потом вскинул руку, только что пустую, и острейшим лезвием вспорол белую кору от нижних веток до самых корней. В потоках влаги, переполнявшей ствол, шагнула ему навстречу древесная красавица, дрожащая, плачущая, напуганная солнцем, ветром, прикосновением ладоней – всем, от чего прежде сберегала ее рассеченная березовая кожа. И если бы Дарид не подхватил девушку на руки, она упала бы как подрубленная, сраженная тем небывалым, что случилось с ней.
День, а затем единственная в жизни ночь, какой никогда не повторится. У истинных людей, если верить в сказки, все иначе. Они живут-поживают вдвоем полный век и умирают в один день. Каждая ночь для них настоящая, и весь день они вместе, если не вмешается какой-нибудь кощей.
Наутро Дарид отнес измученную красавицу туда, где росла она прежде, раздвинул истекающие соком пласты коры, чтобы березка могла вернуться к своим корням и ветвям. Смазал разрез целебной сосновой смолой, туго перепеленал брачными простынями, которые больше не нужны.
С той поры Дарид не уходил надолго от привитого деревца, тревожился, шептал ласковые слова и ждал.
Целый год береза болела. Порой казалось, что она не выдержит и засохнет. Дарид не отходил от нее, хотя ничем не мог помочь. Береза это не какая-нибудь груша, ее не польешь, земельку у корней не разрыхлишь. Береза растет сама по себе и на боль не жалуется.
Следующей весной березка выправилась, крона зазеленела, бурно пошла в рост. Конечно, ствол потерял стройность и белизну, дерево искривилось, но Дарид умел смотреть влюбленными глазами и видел, сколь прекрасны происходящие перемены.
Пройдет не так много времени, и в самой густотени ветви сплетутся в колыбельку, и там объявится березовый сынок. Мать будет выпаивать его сладким соком, а Дарид – кормить тягучим медом, растертыми в кашицу орехами, грибами и мясом пойманных зверей. Будет водить его сначала за руку по роще, а когда сынок подрастет, вновь начнутся путешествия: в чащобу, где царит смешливый Чурнан, и в дубраву к мохнатому Жаму. А уж на луг сынок начнет бегать сам, гонять глупых баранов, и Курум будет ворчать на него вовсе не злобно. В горы или Зачащобье сын, если захочет, отправится один, когда вырастет. И только к реке он не пойдет, хотя вот она, отлично видна с холма, на котором растет бабушка береза.
Все потребное для жизни и многое иное сын будет знать и уметь изначально, но Дарид станет разговаривать с ним вслух, словами. Ведь мы люди, а люди должны говорить. И пусть кто-нибудь попробует сказать, будто такая жизнь не стройная, а стайная. На такого умника колышка не потребуется, его Дарид приколотит кулаком по мудрому лбу.
Тоже чудо чудное, диво дивное: рука одна, но в ладони ласка, а в кулаке – таска.
А береза-мать, как и положено матерям, ждет, когда сын и муж вдоволь набегаются и вспомнят про нее. Придут, посидят под шатром ветвей, обнимут корявый ствол. Прививка людской сути и трудные роды не пройдут для дерева даром, береза-мать невысока и коренаста, ни малейшей белизны нет в ее стволе. Если бы не листья, так и не понять было бы, береза это или какой-то развесистый вяз. В обмен на утерянную легкую красу даруется матери долгий век, впятеро против обычных деревьев. Только бабушка береза знает, сколько живут матери, но этого она не скажет никому. Лепечут по весне листья равно у бабушки и у самой юной березоньки, но не разобрать, о чем этот лепет. И так, не разболтав ни одной тайны, осенью листва устилает землю желтым ковром.
Память предков сохранила Дариду историю отступника, предавшего любовь. Имени его не сохранилось, хотя всех в роду звали Даридами. Но этого память из Даридов разжаловала, так он и остался отступником.
Непостижимо, как такое могло войти в голову, но отступник решил по примеру сказочных героев жить-поживать и вместо того, чтобы вернуть березу родным корням, оставил ее у себя для любовных утех. Но уже вторая ночь была ничуть не похожа на ту волшебную, что должна была стать единственной. А на третью ночь… он даже не понял, какую жестокую правду ляпанул:
– Да что ты словно деревянная!..
Березка не плакала, деревья не умеют плакать от горя, их слезы – слезы боли либо радости. Но и эти слезы высохли на вторую ночь. К утру последнего дня отступник увидал, что девушки нет, есть ошкуренный и засохший березовый ствол. Схватив в охапку бывшую возлюбленную, он потащил ее туда, где она росла когда-то, но там не было ничего, кроме пня, залитого соком, который успел забродить и заплесневеть.
Ему бы ужаснуться содеянному, но отступник пришел в ярость. Он ринулся к ближайшей березе и только зря сгубил ее: день, когда с неудержимой силой прибывает сок, уже прошел, а в иное время березовая дева не может ожить.