Вечер прошел чудесно, почти по-семейному. Но потом Юля сказала, что Леника пора укладывать и они пойдут к себе. И Стас отпустил.
Так и пошло их бытие: день за днем, вечер за вечером, одна одинокая ночь за другой. Юля привыкала к деревенской жизни, ловко управлялась с хозяйством, ходила на выучку к Елиным, которые держали овец, училась у Нины прясть, помогала Анне управляться с коровой и мечтала весной завести не только поросенка, но и телочку.
А Стас продолжал ездить на станцию и обратно, каждый день успевая делать по две ездки, хотя дни стали совсем короткими. Возил дрова и изредка что-нибудь съестное. Зима начинала подбирать и запасы маломощной деревни. «Ничаво, – говорили старухи, – дожить до первой крапивы, а там отъядимси».
А вот у городских начался настоящий голод с сотнями умерших. Запасы, которые прежде хранились на складах, были полностью подъедены за две предыдущие зимы, а из южных районов, где сохранялось какое-то сельское хозяйство, продукты поступали скупо – и дело даже не в том, что их не на что покупать, но и там узким местом были ходоки, которые, даже если захотят, миллионы тонн не свезут.
Глядя на то, что творится в городе, Стас поневоле радовался, что мертвая зона не пускает толпы изголодавшихся людей ринуться на чуть живую деревню и во мгновение ока сожрать ее. Для этого даже не потребуются продотряды.
Картошку, семейный лук деревенские выделяли городу скудно и чем дальше, тем меньше – берегли на весенние посадки. Излишки капусты, свеклы и моркови давно были проданы, оставалось только на семена и себе в обрез. С точки зрения умиравшего города этот «обрез» был непозволительной роскошью, но тут уже ничего не поделаешь, своя рубашка ближе к телу, отдавать последнее деревня не спешила. По-настоящему из продуктов Стас возил в город только овес, которым была засеяна часть бывших совхозных полей. До обвала овес на лесных делянках сеяли егеря – подкармливать, а потом отстреливать кабанов и медведей. Сейчас патронов у охотников не осталось, а идти на медведя с рогатиной, как в стародавние времена, никто не решался. К тому же большинство охотников были люди городские и попасть на свои угодья никак не могли. Оставшимся семенным овсом засеяли уже не делянки, а лучшие из сохранившихся полей.
Кое у кого из селян для разных надобностей хранилось в кладовушках помалу ржи или ячменя. Зерно это не стравили в первую зиму, а пустили на семена. Делянки хлеба были покуда невелики, но со следующего года зерно уже пойдет на продажу. Слабое утешение, что хлеб будет потом, если кушать хочется сейчас.
В Подворье и Карачарове народ собрался и, малость поорав и позлорадничав, решил, что городу надо помогать. Как ни верти, а там свои люди, у каждого в райцентре имелась родня. Хлебом и овощами не больно поделишься, а молоком с восстановленных ферм – можно. Конечно, фермы были не то что при Союзе, не на две тысячи голов, а всего на пару десятков, но и это лучше чем ничего.
Как всегда, вопрос упирался в ходока. Хоть бы молочные реки в кисельных берегах разливались по эту сторону, а как их доставить умирающему городу? Сами не потекут.
После собрания Стас перестал ездить к станции и тем более на Механический завод. Его встречали на самой границе, где начинались первые многоквартирные дома, быстро разгружали продукты: пару мешков овса, четыре бидона молока, изредка что-нибудь еще. Бывало, какая-нибудь старушка, повздыхав об уехавших в город детках, проверяла в кладовке запасы и от скудных избытков посылала голодненьким вязку грибочков или нарезанных и высушенных в печке яблок. Платы уже не просили: понимали, что город высушен до дна.
Власть в городе сама собой сконцентрировалась вокруг Механического завода. Здание районной администрации стояло пустое и холодное, а в работающих цехах было тепло. Там делилась провизия, привезенная Стасом и ходоками соседнего анклава, и выдавались скудные пайки. Как это делалось, Стас не спрашивал: меньше знаешь – крепче спишь.
Рабочие закидывали на повозку заранее подготовленные пустые бидоны и мешки, грузили, если что-то было сделано по заказу деревенских, и Стас тут же уезжал. На лесном складе, по ту сторону мертвой полосы, менял лошадь и успевал сделать еще две ходки с дровами. Домой возвращался не то чтобы очень поздно, но в абсолютной тьме. Дома его ждало тепло, приготовленный обед, улыбка Юли, а потом – холодная одинокая постель.
В тот день Стас сделал всего две ездки. Неожиданная декабрьская метель замела дорогу, а грейдер через мертвую зону не пустишь. Пришлось пробивать путь на санях, а делать лишнюю поездку в таких условиях значит зря мучить коня. Старому Баламуту нет дела до людских забот.
По счастью, к полудню метель стихла, а к вечеру и вовсе выглянула луна. Снег заискрился, засверкал, стало светло.
Ваньки, разумеется, не было на месте. Стас сам распряг Малыша, напоил и задал корма. Притворил дверь конюшни и, бороздя валенками свежий снег, направился к домам. И уже на полпути услышал истошный Ванькин визг. Доносился он от Юлиного дома.
Стас вздрогнул и побежал. Сразу перехватило дыхание, закололо сердце. Он уж и думать забыл о проклятой инвалидности, а она вот, как не надо – явилась.
– Ты чо?! – голосил Ванька. – Я трахаться хочу, а ты кочевряжишься, словно целка!
На последнем выдохе Стас ворвался в дом.
Круглая луна пялится в окно. Застывший лунный свет, словно студень, словно слизь мертвой зоны, распластался по комнате, высветив расхристанного Ваньку и Юлю, прижавшуюся к печи. В руке у Юли печной сковородник на метровой деревянной рукояти. Черная отметина на Ванькином лбу показывает, что один раз он уже соприкоснулся с женским инструментом.
Разбираться Стас не стал, все и так было ясно. Коротко размахнувшись, он ударил Ваньке в харю. Голова мотнулась на тонкой шее, а сам Ванька поспешно сполз на пол. Но вопить не перестал:
– Ты чо руки распускаешь? Сам не ам и другим не дам? А мне надо! Я трахаться хочу, мне бабу надо!
Стас сгреб Ваньку за грудки, рывком поставил на ноги и вновь приложил ему в морду. Ощущение было такое, словно бил в мешок с мякиной. Голова, да и все Ванькино тело болталось как налитое слизью, растворившей все, что должно быть в человеке.
Ванька хрипел неразборчиво.
Стас, не давая Ваньке упасть, прижал его к стене и ударил еще. На этот раз башке было некуда отшатываться, Стас почувствовал, как хрустнула под кулаком тонкая Ванькина переносица.
– Стас, миленький, не надо! – закричала Юля. – Не бей его, пусть он убирается!
Стас, не отпуская Ванькин полушубок, вытащил из-за пазухи пистолет, отнятый у бандитов, ткнул Ваньке в лицо так, чтобы вдоволь он мог налюбоваться пристальным зрачком дула.
– Запомни, тварь: еще раз увижу, что ты даже не в дом вперся, а калитки коснулся, на осек руку положил, то тебе не жить. Я тебя в слизь превращу.
– Ты мне нос сломал… – прогундосил Ванька. – Я жаловаться буду.
– Кому? – Стас так удивился, что у него даже злость пропала. – Иди, дурак, и помни мои слова.
Он перехватил Ваньку за ворот полушубка, пинком отправил сначала в сени, потом на улицу. Вернулся в дом.
– Юля, с тобой все в порядке?
Юля уронила сковородник и расплакалась.
– Да что он может сделать, он же шибздик, на него плюнешь – из него дух вон. Но до чего противно, когда он без стука ввалился в дом и потребовал… ну, ты слышал…
– Так, – сказал Стас. – Я его все-таки убью.
– Стас, миленький, не марайся ты об эту мразь. Ну, зачем тебе пистолет? Убери или просто выкини.
– Пистолет как раз нужен. Я же в город езжу через мертвую зону. Людей на дороге нет, а волки есть. Пока бог миловал, но ведь зима только начинается.
– Хорошо, хорошо… Но на Ваньку плюнь. Ты хороший, умный, сильный, а он просто мелкая дрянь. Ничего бы он мне не сделал. Получил бы еще пару раз сковородником и уполз бы к себе.
– Я понимаю, но как вспомню, что он орал… Ведь тебя в горстке носить надо, пылинки сдувать… – Стас вдруг, неожиданно для себя самого, опустился на колени. – Я ведь люблю тебя, бесконечно люблю. С первой минуты, как увидел, еще там. Я потому и привезти тебя сумел, что без тебя жизни нет. День и ночь о тебе думаю…
Юлина рука коснулась его головы, принялась гладить по волосам, не то лаская, не то успокаивая.
– Ты хороший, ты самый лучший на свете. Надежный, добрый, чудесный. Мне бы, дуре, радоваться, что я тебе нужна, ведь я знаю, что Леня никогда меня не найдет. Только, если можно, не торопи меня, дай мне привыкнуть к этой мысли…
– Мама!
В кухне появился Ленька. Босиком, в пижамке, сшитой из привезенного ситчика. Надо же, Ванькин ореж, драка его не разбудили… а может быть, просто сидел затихарившись, понимая, что соваться нельзя. Так велит инстинкт ребенка, родившегося и выжившего в обвалившемся мире. А теперь опасность миновала, и Ленька явился.
– Я буду ждать, – сказал Стас. – Сколько надо, столько буду ждать.
День и ночь. И еще день и ночь. Короткий зимний день и самая длинная в году ночь. Ходок, словно ходики, маятником качается туда-сюда, осуществляя смычку города с деревней. Шесть дней кряду по три изматывающие поездки в день, потом – сутки отдыха. Ходок тоже не может без выходных: надо отоспаться, попариться в бане, деликатно посидеть в гостях, глядя на Юлину улыбку, поиграть с Леником, сходить с ним на опушку леса, вырубить новогоднюю елочку.
Странный ребенок Леня, родившийся через неделю после обвала. Три года ему уже сравнялось, идет четвертый, а он не говорит. Все понимает, а сам произносит три слова: мама, Тас (это Стас) и баба – так он называет всех женщин в деревне. Играть ему не с кем, бегает к Елиным бодаться с ягнятами. Елины рады, у них сердце болит по городским внукам.
И не улыбается Леня никогда. Ужасно серьезный молодой человек. Но ласковый. Подойдет, ткнется мордашкой в плечо – и замрет, наслаждаясь чувством безопасности, которого так не хватало в первые три года жизни.
Вчера, когда они вдвоем ходили за елкой, Стас заметил в Лениных глазах мерцающую зеленую и