Порой думается мне — прости меня, Господи — что Книга была не горящим факелом, а безжалостным орлом, летавшим оттого, что богомилы питали его живой своей плотью и неукротимым духом своим.
Руки многих людей тянулись к Тайной книге, и всем им казалось, что сумеют они завладеть ею, пленить и уничтожить. И не видели мы, что она собирает нас и ведет, а порой останавливается и смотрит, чью бы душу заполучить, чтобы иссушить ее.
Спустя много лет я опять переносил священные книги, жития трех богомилов — Василия, сожженного в Константинополе на костре императором Алексеем Комниным, Петра Кападокийского из Болгарии и Мандалея Радобольского — оба были преданы анафеме в синодике царя Борила, а затем сожжены.
За мной отрядили погоню, едва я переправился через разлившуюся Рону. А когда разложил на земле промокшие пергаменты, то увидел, что вода смыла письмена. Пергаменты были чисты. Тогда и зародилась у меня мысль, что я мог бы записать на них жития Ясена, Влада и Лады. Зачем не сделал я этого тогда?
Ныне, подгоняемый неумолимым бегом времени, должен я собрать давние воспоминания об этих богомилах, отдавших жизнь за Священную книгу.
Первым погиб Ясен. Но не стану забегать вперед… На другой день мы двинулись в путь, четверо странников — певцы и плясуны. Ясен нес лютню Пэйра. Лада была в мужском платье. Влад тащил четыре торбы — две на груди, две на спине. Я нес тяжелую рогатину без острия, — она была уже не копьем, а железным посохом, — и кожаную торбу, где лежал ларец. Любой встречный решил бы, что Ясен играет и поет, Лада прыгает через горящие обручи, а Влад голыми руками гнет подковы. А я? Должно быть, плету небылицы. Либо исторгаю из себя огонь…
Я шел последним, мало уделяя внимания своим спутникам, почти не говоря с ними. Не хотел набираться воспоминаний, твердо решив идти с ними вместе не больше трех дней, пока не отойдем подальше от богомильского селения. А на третью ночь покинуть их, оставив им ларец. Им понадобилось бы три дня, чтобы вернуться в свою общину. А что если они продолжат путь и без меня? Думая, что несут с собой заветную Книгу? Как поступят они? Кто знает? Господь помогает редко, но все же помогает тем, кто прост душой.
К исходу каждого дня мы провожали солнце, глядя на закат. Шли мы на запад, ночевали в богомильских деревнях. Нас встречали, знали о нас, благоговели перед нами, как пред ангелами небесными. На третий день оказались мы у белокаменной крепости, похожей на бледный полумесяц, зацепившийся за вершину холма. Солнце уже садилось, но до ночи было еще далеко. Дорога справа от нас пошла вдоль ограды постоялого двора — издалека был виден деревянный щит с названием его. Я оступился, вскрикнул. Конечно же, ничего страшного с моей ногой не произошло, просто нужен был повод остановиться здесь. Двор был заставлен телегами и волами, в кузне горел огонь, стучали молоты. Я попросил впустить нас на сеновал — в глубине двора, подальше от искр горна.
Помню тот сеновал — просторный и светлый, пологие лучи солнца, что пронизывали его светящуюся пыль. Усыпанный мякиной пол сверкал, как золотой. Густое сияние заката уже обагрило неструганные балки, и казалось, что по ним стекает прозрачный мед. Отливали зеленым копны сена, желтели корзины с половой. Пахло травой и пылью.
Мы сели на землю, привалились спиной к корзинам. Влад и Ясен озабоченно поглядывали на мою якобы вывихнутую ногу. Лада сидела, закрыв глаза. Той ночью я собирался покинуть их.
Тогда я старался не смотреть на своих спутников, а сейчас явственно вижу их, они будто стоят у меня перед глазами. Нет, перед единственным оставшимся у меня глазом.
Лада-Ева походила на отрока, платок скрывал длинные ее волосы. Нет, не отроком была она — девою. А вернее даже — неземным существом. Говорят, таковы ангелы небесные — без телесных признаков, какие отличают мужчин и женщин. Я понимал страдания ангелов из богомильских легенд, принужденных Сатаною войти в мужское и женское тело.
Ясен-Адам тоже был ангелом, избравшим тело юноши. Где отыскал его Старец? Прежде я представлял себе Адама крупным, мускулистым мужчиной. Почему таким — не знаю. Наверно, был он и впрямь, как Ясен — высоким, стройным, быстрым. И рука, что протянул он к яблоку, тоже была, наверное, как рука Ясена — изящная, с тонкими пальцами. Лютня Пэйра кротко лежала на его груди, как младенец на груди матери. Таким, надо думать, был Адам до своего грехопадения.
Влад был последним из тех, кого я мог бы представить себе в роли Сатаны. Он источал смирение, как робкое дитя. В нем не было и капли гордыни. Никогда не преступал он волю Божью, никогда не поддался бы искушению. Я всегда считал Сатану рабом семи смертных грехов, а гордыня — первый из них.
Сам же я был тем ангелом, что изгонял их из рая, хотя не совершили они греха. Только нес я в руке не огненный меч, а всего лишь железную рогатину. Рано или поздно должны были вкусить они от горького плода познания — узнать, что невольно способствовали гибели Священной книги, позволили обмануть себя и ограбить.
Я услыхал, как во двор въезжают конники, различил и голоса, перекликавшиеся на французском. И у меня сжалось сердце. Вынул я из-за пазухи длинный нож, что висел там на ремешке, и придвинул рогатину поближе к левой ноге. Влад почувствовал мое беспокойство, хотел что-то сказать, но я жестом остановил его.
Дощатая дверь отворилась, в проеме появились двое. Оба в масках. На железном панцире одного из них, — только на груди, — было изображение его герба: голова вепря с длинными, как рога, клыками. Голову человека венчал арабский шлем с поднятым забралом, шею и руки защищала кольчуга. Сапоги для верховой езды достигали бедра. Толстый живот — уязвимая плоть человеческая — вздувал кожаные штаны. Плечи укрывал заляпанный грязью светлый плащ с крестом на левом плече. И над тем же плечом блестела рукоять закрепленного на спине меча.
Этот человек немного задержался на пороге — крупный, широкоплечий, черный на фоне зеленоватого предвечернего неба. Потом вошел, закрыл за собою дверь, и на сеновале тотчас стало темнее. Однако пологие закатные лучи по-прежнему разрезали полумрак и сверкали на его панцире. Это был тот самый человек, что стоял в пещере рядом с Доминиканцем.
Он сказал:
— Я барон Д’Отервиль.
Произнесено это было на плохом болгарском.
Еще не услышав его имени, я уже догадался, кто он. Видел этот герб в Палестине. Видел барона и в Тырнове, рядом с толпой рабов-еретиков. Уже тогда его герб смутно напомнил мне кого-то, кого я встречал прежде. А в пещере я различил лишь маску его — было слишком темно. Возможно, я вспомнил бы и лицо его, если б мог разглядеть.
У барона Д’Отервиля было две маски — одна смеющаяся, другая плачущая. Я так и не понял, зачем он их менял, но и та, и другая были страшнее дьявольской маски на лице Влада из-за поразительного сходства с человеческим лицом. Сделаны были обе из светлой кожи — Господи, возможно ли, что это кожа какого-нибудь несчастного еретика? Даже прорези для глаз и рта не уменьшали жуткого этого сходства. Сейчас рыцарь смеялся — уголки губ маски были приподняты.
Сопровождал барона рыцарь тоже в якобы пугающей маске с выпученными глазами и зубастым, окровавленным ртом.
Барон снова заговорил «по-болгарски»:
— Я ваш господин.
Мы молчали. Я не смотрел на богомилов — внимание мое было приковано к барону и его спутнику. Барон указал на Ладу, затем на Ясена.
— В той пещере… я купил ваших братьев. Вас четверых тоже.
И, обернувшись к стоявшему рядом рыцарю, сказал по-французски:
— Роже, отведи мужчин к остальным рабам. Я останусь с женщиной.
Я вскочил и наотмашь слева ударил Роже по лицу. Он стоял у столба, подпиравшего крышу сеновала. Затылок его громко звякнул, ударившись в дерево, и он сполз наземь, точно ворох тряпья. Я отскочил назад с ножом в правой руке и уже с рогатиной в левой.
Барон отпрянул на шаг и выхватил из-за левого плеча не меч, а — к моему изумлению — кривую арабскую саблю: я ожидал, что при его росте и сложении он обрушит на меня всю тяжесть меча, неподъемного даже для двух рук.
Барон опустил саблю, уперев острие ее в землю. Маска его смеялась. Надо было без промедления вонзить в него нож — прежде, чем он понял бы, что перед ним опытный воин. Но, признаюсь, мне хотелось помучить его, чтоб ощутил он смертный ужас, и липкий пот залил под маской глаза его. Помня о том, что я Анри де Вентадорн, я не сомневался, что убью его. Боже, был ли я и вправду Анри де Вентадорном?
Барон попытался нанести мне молниеносный удар сверху вниз. Я защитился перекрещенными ножом и рогатиной — помедли он хоть мгновение, я выбил бы саблю из его рук. Сабля была легкая, и он понимал, что ни оружием, ни врукопашную ему не одолеть меня.
Он отступил. Маска продолжала смеяться. Барон расставил ноги шире — явно был привычен драться на мокрых досках раскачивающейся корабельной палубы. Стемнело. Я уже не видел его глаз, чтоб угадать мгновение, когда он нанесет очередной удар. Он нападал и слева, и справа, делал колющий выпад, меняя направления клинка, но всякий раз натыкался на мою рогатину.
Давным-давно, когда я еще только учился владеть мечом, я уже побеждал своего наставника. Он с проклятьем бросал свой щит и говорил:
— Тебя убьют в первом же бою. Ты рискуешь жизнью, зная, что я пощажу тебя.
Всякий бой — это равновесие между нападением и защитой. Существует, по меньшей мере, десяток способов убить своего противника, стоит лишь на миг подумать только о нападении. В этот миг судьба твоя в руках Божьих. Если ты недостаточно стремителен, если противник проворней тебя — ты погиб. Я ставил на карту свою жизнь и побеждал. Да на самом деле вряд ли и мог поступать иначе. В нашем мире, мире сильных мужей — быков, что много тяжелее и сильнее меня, я был леопардом, пантерой. Более быстрым и более дерзким.
И точно леопард в прыжке, вытянув тело почти вровень с землею, я ринулся в бой. Нож — продолжение правой руки, рогатина — в левой. Любой удар арабской сабли был бы встречен и отражен ею.