Я молчал. Влад сказал:
— Бояне, ты сильный человек. Но по мне — слишком жесток.
Я поднял рогатину и поцеловал ее. Железо источало холод. Лада опустила веки и тем погасила сверкание своих глаз. Влад негромко воскликнул:
— Глядите!
Высоко в небе светила полная луна. Лунная дорожка по-прежнему пересекала море. От скалы отделилось черное пятно — голова человека. Ясен медленно плыл по лунной дорожке вдаль.
И растаял в ночи.
ДЕНЬ ВОСЬМОЙ
Вторым ушел Влад.
Итак — первый хранитель Священной книги пал убитым, но дал ей крылья свои. И она снова продолжила свой путь.
Лада и Влад прониклись ко мне ненавистью. Они считали, что я предал Ясена. Из трусости. Я и вправду мог бы сразиться с мечом в руках, но если бы проиграл — со мною вместе угас бы и священный огонь Книги. Оправдываться я не желал. Тяжек путь, когда твои спутники не говорят с тобою. Я стискивал зубы и стискивал в руках рогатину.
Доминиканец вновь встретил меня — на сей раз на берегу Прованса. Думал я, что подлог с Книгой обнаружится только в Риме, но богомилы допустили оплошность. Виноват был я. Лже-книга начиналась с первой страницы, тогда как первая страница настоящей Книги томилась в темнице замка Святого Ангела. Доминиканец не устоял перед искушением — сломал печати свитка и тотчас понял, что я обманул его.
Помню, как он смотрел на меня там, у пиратов. Я был уверен, что тогда он жаждал заполучить не столько Книгу, сколько меня, осмелившегося обмануть самого папу.
Мы не могли воспользоваться тем путем, что был предначертан нам в Тырнове. Стали плутать по Боснии. Добрались до Ломбардии, до общины еретиков в Конкореццо, потом до Милана. Вернулись мы к морю, нашли лодку, и добрались на ней до берегов Прованса.
Когда лодка ткнулась носом в берег, Влад поднял Ладу на руки и перенес на мокрый песок. Он вновь был облачен в доспехи барона Д’Отервиля. Лада была одета пажом. Я развязал кожаный мешочек с монетами и высыпал все его содержимое в ладонь моряка, правившего лодкой. Даже вывернул свой кошель над широко раскрытой его ладонью, чтобы показать, что там пусто. Лодка уплыла. Мы остались на берегу одни. Я положил рогатину на песок и опустился рядом с ней на колени. Произнес на провансальском:
— Добро пожаловать на мою родину!
Мне стало стыдно, что я с такой торжественностью произношу эти слова, но в темном небе величественно плыли тяжелые облака, могучее море вздымалось пепельно-серыми волнами, берег был пустынен и каменист — здесь торжественные слова были уместны. Вдали меж серых камней белели искореженные ребра брошенных лодок, как скелеты морских чудовищ, вылезших умирать на этом, всеми забытом бреге. Влад и Лада стояли молча, и мне почудилось, что впервые глаза их потеплели.
Влад с силой вдавил ногу в песок, повернул каблук своего сапога и сказал:
— Опять оставляем следы. А ведь всем берегом владеют люди Симона де Монфора.
Высокая волна поднялась, выплеснулась на берег и коснулась рогатины. Облизала ее, но тут же отступила, и пена бессильно ушла в песок. Лада сказала:
— Смотрите, птицы летят. Старец говорил, что голуби всего за три дня долетают от Тырнова до Альбы.
То были не голуби — кричали чайки.
В общине богомилов Конкореццо итальянские катары дали мне карту, чтобы я мог найти альбигойцев. Я сказал Ладе и Владу:
— Надо идти.
Найдя указанное место, я постучался в массивную дверь в каменной стене. По ту сторону стены залаяла собака и чей-то голос недовольно произнес:
— Проходи мимо.
Я сказал:
— Мне нужен Эмерик. Я ищу вощаную дощечку.
Сквозь узкую, как бойница, щель в стене пробился свет факела. Над стеной выросли три тени — взрослого мужчины и двух подростков. Альбигойцы внимательно оглядели нас, потом тени их исчезли. Послышались приглушенный говор и медленно удалявшиеся шаги. Мы мерзли перед дверью и озирались по сторонам в полной темноте. Наконец дверь отворилась, чьи-то руки затащили нас внутрь, во двор. Кто-то невидимый протянул нам небольшую вощаную дощечку и острое писало.
Дощечка была расчерчена на маленькие квадраты. Я стал шептать «Отче наш» и при каждом слове молитвы ставил крестики в этих квадратах. Закончив, протянул дощечку человеку, оставшемуся для нас невидимым — его скрывала теперь завеса, что опустил перед ним колеблющийся огонь факела.
Человек передал факел мальчику. Только теперь я рассмотрел его — худой, высокий, с благородным лицом и седой бородой. Это был Эмерик де Ревали.
Он положил на мою дощечку другую, с отверстиями. Через эти отверстия стали видны крестики, которые я начертал. Эмерик облегченно вздохнул и сказал:
— Добро пожаловать, братья. С добрыми ли вестями?
Я сказал:
— Мы прибыли из Болгарии.
Эмерик сказал:
— Неужели… Неужели привез?..
Я сказал:
— Привез.
Он упал на колени и простер руки к небу. И сказал:
— Благодарю Тебя, Господи, за то, что избрал Ты мой дом.
Альбигойцы собрались на общую молитву в большом помещении, построенном из камней, плотно притертых один к другому. Грубо отесанные бревна покрывали потолок. Полом служила хорошо утоптанная земля. Мы находились, должно быть, в старом сарае, все прочие постройки в темноте были не видны.
У стены стоял стол, на котором лежала круглая хлебная лепешка. Позади стола расположились — я, Влад и Лада. Рядом с нами — хозяин дома Эмерик. У нас с Владом забрала шлемов были опущены, а лицо Лады до самых глаз скрывал платок. Над нашими головами справа и слева горели два факела.
Перед нами, в самом центре, стояло человек двадцать — все в масках и в длинных плащах. В скудном свете факелов не видно было ни украшений, ни оружия у этих людей. Лишь время от времени в прорезях масок поблескивали глаза и зубы.
Эмерик сказал:
— Братья, преломим же благословенный хлеб, символ нашей веры.
Он попытался разломить лепешку, но она была такой черствой, что ему пришлось ломать ее о край стола. Эмерик сказал:
— Этому хлебу три месяца. Три месяца не собирались мы для обряда утешения. Потому и очерствел он так же, как наши сердца.
Альбигойцы, не снимая масок, выходили из тени в освещенный круг возле стола, брали по кусочку хлеба и вновь возвращались в полумрак.
Эмерик сказал:
— Перед вами трое посланцев из Тырнова. Братья болгары, простите нам, что встречаем вас с закрытыми лицами. Но две недели назад в нашем городе появились люди Святой Инквизиции.
Я сказал:
— Братья, мы идем к Совершенным, осажденным в Тулузе. Нам нужна ваша помощь.
Из темноты донесся голос:
— Голуби прилетели.
И воцарилось молчание. Эти люди боялись, как бы не узнали их даже по голосу. Я понял, что они вовсе не опытные заговорщики, привыкшие носить маски, а просто люди, вынужденные скрываться.
Тогда вперед вышел высокий человек, вступил в круг света и снял свою маску. Он приподнял голову, словно только теперь смог глубоко вздохнуть и дышать уже свободно. Человек этот казался стариком — худое, изможденное лицо, седые волосы — лишь осанка и голос выдавали в нем человека еще молодого. Он был сыном того времени, когда слабая плоть уступает страданиям и боли и стареет, а дух остается несломленным и молодым. Человек сказал:
— Я судья Бертран. Стыдно хозяевам встречать гостей, пряча лица свои под масками. Папа римский хочет заставить нас поверить в то, что человек человеку волк. Давайте же покажем, что мы люди.
Он подошел к нам и встал у каменной стены, больше не закрывая лица. Вышел еще один человек и тоже снял свою маску. Он оказался стариком, с лицом книжника, но вовсе не воина. И он сказал:
— Имя мое Фолкет. Пятнадцать дней тому назад Инквизитор с церковного амвона дал всем еретикам месяц сроку, чтобы они добровольно сдались. Он принимает всех, желающих свидетельствовать, и любой может прийти к нему и сказать: «Вот этот и тот — еретики». Имущество этих людей делится на три части и одну треть получает доносчик. Так папа развязал руки доносчикам и клеветникам. Никто уже не может быть уверен, что его не выдадут или не оклевещут. Да, папа старается уничтожить нас недоверием друг к другу, подозрительностью и предательством … Я верю вам, братья мои, и открываю свое лицо.
Он тоже подошел и встал у каменной стены.
К столу вышел третий человек. И сказал:
— Меня зовут Гийом. Мы все здесь — вне закона. Убить еретика не означает в наше время убить человека. Папа приказал сжигать еретиков заживо на глазах у всех. Того, кто укрывает у себя еретика или оказывает ему помощь, лишают жизни, лишают чести и наследства. Неужели же мы не люди?
И он встал к стене, стянул маску с лица и, бросив ее на землю, сказал:
— Я свидетельствую против папы. Он позволил выкапывать кости еретиков из могил и выбрасывать их на помойку. Нет нам мира даже в земле. Так пусть же не будет ему мира на небесах.
В круге света появилась женщина. Она тоже сняла свою маску. И заговорила глубоким, прерывающимся от волнения голосом:
— Я Адальгейза. Папа хочет убить душу Прованса. Превратить нашу веселую страну в монастырь. Над Провансом нависла тьма и скука. Монахи либо молчат, либо осыпают нас проклятьями.
Она отошла к стене, а ее место занял еще один мужчина, тоже снявший маску. Это был воин с множеством шрамов на лице и орлиным взором. Среди сбившихся в кучку людей раздался шепот, похожий на вздох. Воин сказал:
— Да, я Арнаут. Знаю, вы считаете меня мертвым. Мой дом, так же как дома других еретиков, превращен в руины. Трупы моих детей брошены на съедение свиньям. За голову еретика дают десять дукатов, за мою — дают тысячу. Я пришел сюда не для того, чтобы сетовать, а чтобы сказать вам: «Братья, Прованс снова восстал. Авиньон, Марсилия, Каркасон, Оранж, Бокер, Тулуза послали свои отряды к Раймунду Тулузскому. Доставайте свое оружие и будьте готовы. Братья из Тырнова, передайте всем болгарам, что душа альбигойцев жива».