йся нежной женственностью. Лада ли то была? Где же скрывалась раньше глубина эта и сила?..
Она сказала:
— Бояне, ты должен меня оставить. Один ты перейдешь эту гору.
Я сказал ей:
— Нет.
Она сказала:
— Ты оставил Ясена… Ты оставил Влада.
Я сказал ей:
— Ради Книги.
Она сказала:
— Книга…
Я сказал ей:
— Ты, как эта Книга.
Когда произнес я эти слова, мне показалось, что я проснулся. Передо мной сияло пламя костра, за пламенем его сияла Лада. Может, только сейчас я начинал засыпать? Что было правдой — прежде ли был сон, или теперь?
В сиянии огня я увидел глаза Лады. Они согревали, становились совсем светлыми, будто наполнялись слезами. И всполохи костра превращали эти слезы в звезды. Взгляд этих глаз не был взглядом женщины, даже и не был взглядом человека. Он был беспощадным и обреченным. Мне почудилось, что он освещает дно того самого колодца. Голос ее произнес:
— Ты два года был пленником. Неужто не научился смотреть правде в глаза?
Я закрыл глаза и сказал в светлый мрак:
— Не могу.
И, опустив голову, спрятал ее в коленях. Заплакал тихо и неумело — словно припоминая, как плачут.
В этот миг я почувствовал, как теплые руки ложатся на мою голову. Лада сидела уже рядом, она взяла мою голову в свои ладони и положила к себе на колени. Теперь я смотрел на нее снизу вверх. Лицо ее было совсем близко. Она казалась старше меня и мудрее. Она могла бы быть моей матерью. Руки Лады гладили мои волосы, нежно касались лба, так нежно, будто касались лишь воздуха, и он передавал мне ее тепло и нежность. Я поднял руку и обнял ее за шею. Моя ли это была рука? Обломанные, изуродованные ногти, запекшаяся черная кровь и черная грязь, набившаяся в раны. Эта рука била наотмашь, грабила, убивала. Я забыл, как умеет она ласкать.
Лада опустила голову и прижалась своим лбом к моему. Она вся горела, как в лихорадке.
Я спрятал свою руку от собственных глаз, опустил ее и нащупал возле себя рогатину. Она обжигала.
Я проснулся. И тут же зажмурился, ослепленный ярким солнцем и сиянием снега. Поискал рукой Ладу. Холодная земля. Холодная рогатина.
Я приподнялся. Вскочил на ноги.
Лады не было.
От костра вниз, к лесу, стрелой тянулась зеленая цепочка отломанных сосновых веток. Другая стрела указывала на гору — то были уложенные рядом кусочки мрамора, блестевшие, как льдинки, под лучами утреннего солнца. Там, где эти две стрелы соединялись — вернее, где расходились — лежала моя рогатина со Священной книгой.
Я бросился бежать через лес. И остановился, лишь добежав до края пропасти. Сердце рвалось из груди. По другую сторону пропасти не было никого, повсюду лишь дымились черные, неумолимые костры.
Лада спустилась в чумную деревню.
Я вернулся к угасшим углям нашего вчерашнего костра. Поглядел на рогатину — я оставил ее, забыл о ней, пока искал эту женщину.
Взгляд мой скользнул сначала по белой мраморной стреле, а затем поднялся вверх — по призрачно-белой, освещенной солнцем, великой Альпийской стене.
Лада раскрыла руки, дабы освободить Книгу, и подбросила ее вверх, как подбрасывают в небо голубя — дабы придать ей сил, помочь перелететь через эту белую гору.
Что оставалось мне? Только поднять рогатину — мой посох — и отправиться туда, куда указывала сложенная из камешков стрела.
За один день и одну ночь преодолел я склон горы над чумной деревней. Отправился в путь осенью, а пришел зимой. Внизу, среди поредевшей желтой листвы, светились красные запоздалые яблоки, наверху же лишь изредка можно было увидеть пучки увядшей травы — повсюду белел снег и сверкал лед. Склон этот поначалу не казался таким крутым, но был каким-то бесконечным. Я поднимался, словно по шару, крутившемуся у меня под ногами. В конце концов, на рассвете следующего дня я добрался до скалистой вершины и, обессиленный, лег ничком, чтобы заглянуть вниз.
Через долину, подо мной, в ста, а может, в двух сотнях шагов, медленно тянулась странная вереница — двенадцать монахов в белом, каждый как бы привязан к огромному псу волчьей породы. Они даже показались мне жертвами этих псов, тащивших их куда-то. Сверху я не мог разглядеть их лиц — видел лишь капюшоны, но внезапно, по походке, узнал Доминиканца. При каждом шаге он резко наклонялся вперед, словно собирался остановиться — но я знал, он не остановится, пока не настигнет меня. Монахам предстояло еще долго кружить по долине, чтобы подняться ко мне, ибо скалы сползали вниз, опираясь на мраморные колонны замерзших водопадов. Однако, рано или поздно, они должны были подняться.
И вдруг я увидел их совсем близко — зверские морды, оскаленные зубы, сверкающие глаза, — они воплощали собой неумолимую ярость, с какой меня преследовал Доминиканец. Увидел я и его лицо, озаренное злобным восторгом.
Я закрыл глаза, потом открыл их. Мои преследователи вновь спустились вниз и теперь были уже далеко от меня. Я испугался, решив, что начинаю бредить.
И стал взбираться дальше, на другой хребет.
Дул резкий ветер, под ногами все еще хрустела сухая трава, звеневшая на ветру. Широкими белыми пятнами лежал на ней снег. Потом и трава исчезла. Наверху был только снег — слава Богу, — твердый, словно утоптанный. За снегом курились туманы.
На самом краю снежно-каменной пустыни росла одинокая сосна. Странное дерево, с изогнутыми лишь в одну сторону ветвями — как ива, как волосы женщины, повернувшейся спиной к ветру. Последний страж леса.
Я отломил хвойную веточку и пожевал ее. Хвоя горчила. И тогда я услышал лай собак. Далекий, разносимый ветром по всей округе лай псов, гонящихся за добычей.
Я добрался до пологого обледенелого склона горы, который вел в долину. Сел на свой плащ и стал съезжать вниз. Перевернулся на каком-то бугре и продолжил спуск. Потом осторожно стал ступать по снегу, выбирая места, где наст мог выдержать тяжесть моего тела. Онемевшими от холода руками я сдирал сосульки с бороды и усов. Обледенелая рогатина, обжигая, прилипала к рукам.
Внезапно мне пришлось остановиться. Прямо под ногами, во льду, вдруг образовалась трещина, и где-то глубоко внизу послышался шум воды. Впервые настоящий холод сковал мое сердце.
Я побежал вдоль трещины. И увидел мост. Над пропастью были перекинуты два поваленных дерева. И веревка — чтоб держаться, когда идешь по ним. Мост этот тоже обледенел, с веревки свисали сосульки. Ветер завывал со страшной силой, сосульки тихо позвякивали. Туман клубился над этим мостом-призраком и под ним, весь берег по ту сторону и весь склон таяли во мгле, будто мост этот вел в какое-то сказочное ледяное царство.
Я направился к мосту. Стоять у края пропасти уже не оставалось сил — сначала я встал на четвереньки, потом лег на живот и пополз. Конца моста видно не было, и потому он казался мне бесконечным. Ветер заметал обледенелые бревна сухим снегом. Снег этот скользил по льду, будто в желании начистить мост до блеска.
Я понял, что никому больше не пройти здесь: бревна моста отделились от скалы, держал их только лед.
Я пополз назад. Встал и отправился вдоль трещины. Дошел до скалы, что спускалась в долину, закутанная в прозрачные одежды замерзших водопадов. Огляделся и увидел пустыню — бесцветную, печальную, безысходную. Но рядом с ледяной бездной, где шумела невидимая вода и куда я должен был спуститься, она показалась мне землей обетованной…
Я достал нож, вонзил его в лед и стал спускаться.
Внизу река текла сквозь ледяную пещеру. Лед образовал над молочно-пенистой водой прозрачный свод. Темно не было — солнце садилось как раз над пропастью, и закатные лучи его окрашивали лед в невероятные цвета. Блики эти слепили мне глаза.
Я стоял под ледяными сводами — тщедушный и одинокий в огромной стеклянной пещере — и начал кричать. Пещера возвращала мне мой крик многоголосым протяжным эхом. Я кричал, как на торжестве, а крик мой возвращался ко мне плачем по покойнику. Вдруг мне захотелось, чтобы Лада была сейчас рядом, увидела это ледяное царство, эти солнечные блики, ощутила это безумство. Хотелось плакать, но слезы стыли в глазах.
Перебравшись на другую сторону пропасти, я вернулся к мосту. Солнце еще не скрылось. На снегу лежали длинные тени, гасившие его блеск. Но мост еще светился.
Я ждал появления своих преследователей. Вначале послышался громкий лай, рычание и скулеж от бессильной злобы. Затем я увидел их всех — длинную вереницу — белые тени людей и побелевших от инея псов. Доминиканец шел первым, нагнувшись вперед, как будто тянул за собой и людей, и собак — впряженный в хомут своей неукротимой ненависти.
Доминиканец остановился напротив меня, по другую сторону моста. Люди и собаки обошли его справа и слева и встали безмолвно у пропасти. Нас разделяли двадцать, — нет, десять шагов.
Ветер неожиданно стих. Веревка с сосульками, обледенелые бревна, обломки льда по краю пропасти — все светилось, будто вырезанное резцом в стекле.
Тогда Доминиканец сделал шаг и ступил на мост: я прошел — и он должен был пройти. Я ждал его на другой стороне как судия, что подвергает преступника испытанию и ждет решения судьбы. Судии подвергали осужденных испытаниям раскаленным железом, огнем и водой — я подверг его переходу по этому ледяному мосту.
Доминиканец сделал два, три, пять шагов. Он ступал по льду, искрившемуся у него под ногами, словно утаптывал дорогу из блесток.
Мост медленно наклонился, бревна с моей стороны отошли от края. Доминиканец сжимал веревку обеими руками, ноги его оторвались от бревен, и он повис на веревке. Веревка существовала отдельно от моста, она была закреплена за скалы. И теперь Доминиканец походил на те жертвы Инквизиции, которых подвешивали за пальцы рук.
Бревна медленно отломились и рухнули в пропасть. Не было слышно, упали ли они на дно. Вода сильно шумела.
Лицо Доминиканца белело теперь у моих ног, в одном шаге от меня. Он по шею уже висел в пропасти. Поднял голову и смотрел мне прямо в глаза. Мог ли я протянуть ему руку и спасти его?