Странный рыцарь Священной книги — страница 37 из 39

Епископ сказал мне:

— Они надругаются над ними и сожгут на самом высоком костре.

Я сказал ему:

— Тогда эти песни станут светом.

И, помолчав, спросил его:

— А Священная книга?

Он хлопнул в ладоши и вошли трое мужчин — полулюди, полукозы, легкие, как рыси, сильные, как волки, быстрые, как змеи. Волосы у всех были одинаковые — короткие и курчавые, как остриженное руно, а губы подвижные, как мордочка у белки. Один был с Пиренеев, второй — с Альп, третий с Пирина. Епископ сказал:

— Бояне из Земена, отдай им Книгу.

И самый старый, седой и чернобровый опустился предо мной на колени и принял в руки мою рогатину и поцеловал ее. И прошли все двести пятьдесят семь мужчин и женщин — седовласые старики и старухи и еще темноволосые мужчины и женщины — и каждый поцеловал рогатину. Целовали так, будто передавали ей свое дыхание. Многие плакали. Один я не поцеловал ее.

Епископ сказал:

— Подниметесь вон на ту вершину и станете ждать, покуда не вспыхнет костер.

Нам уже было известно условие сдачи Монсегюра. Епископ добавил:

— С костра мы станем смотреть на вершину и будем знать, что Священная книга смотрит на нас.

Все молчали, опустив головы. И новый хранитель Книги сказал:

— Мы спрячем ее в самой глубокой пещере, в той, где наши далекие предки нарисовали давно исчезнувших зверей. Они станут охранять ее. Когда последний из нас умрет, он перед смертью передаст тайну сию своему сыну. И когда настанет ее день, она вернется к людям, как возвращается к жизни подснежник, прорастая из зарытой в землю луковицы.

И трое хранителей Книги спустились в полночь со скалы.

Мы провожали их, стоя наверху, на башнях.

Верил — и знал я, — стоит этим людям захотеть, они могли бы взяться за руки и испросить помощи у высших сил. Верил, если соберут они лучи видимых и невидимых солнц, как в зеркале, то могут направить их взглядами своими, куда захотят, и испепелят крестоносцев и их камнеметы. Неужто зерцало душ праведных не сильнее зеркала Архимедова?

Но ведь и Тот, что был распят на кресте, мог испросить у Отца Своего Небесного, дабы ниспослал к Нему легионы ангелов. Только вот не попросил и остался распятым…

Совершенные пели всю ночь. Я не слишком хорошо понимал их. А вы понимаете? Они говорили — такова воля Божия. А вмешиваться в дела Божии — нам не дано.

3

На другое утро в очагах крепости вспыхнули рукописи Совершенных. Горели книги, пергаменты, папирусы, деревянные доски. Разбивались камни и глина. Превращалась в пепел и прах мудрость Египта и Эллады, Персии, Индии и Китая, Рима, Константинополя и Тырнова. Языки пламени не достигали высоких труб крепости — из них вырывался лишь белый и черный дым. Мудрость оказалась зловонной.

Но на площадках башен Совершенные зажгли костры из сухих трав, коими лечили и привораживали, с помощью которых переносились в другие миры. Поднялся синий и желтый дым — казалось, крепость раздула огромное кадило и окуривает собственный свой труп. Сколько же сгорело счастливых дней для тысяч больных и немощных! А какое разливалось вокруг благоухание — я дышал глубоко-глубоко и чувствовал, что лечу.

Даже камнемет перестал отмеривать своими снарядами последние удары сердца Монсегюра. И крестоносцам дышалось легко, а попы размахивали крестами — думали, что мы окуриваем их, насылая таинственные чары.

4

Я вошел в келью Госелина. Сотни раз входил я сюда, а теперь словно видел впервые. Келья была пустая и чистая. Не было больше по стенам полок, заваленных книгами и свитками, не было и дощатого стола с рукописями. Не было даже овечьей шкуры, что всегда лежала на полу. Госелин стоял возле узкого оконца и смотрел на гору. Над все еще зимним лесом вились зеленые дымки молодой листвы и кое-где белели облачка цветущей сливы. Нежная и хрупкая предвесенняя картина, легкое дуновение весны — все это ранило сердце.

В ту самую минуту, когда я входил, грозный грохот упавшего снаряда сотряс келью. Но с потолка ничего не посыпалось — все было убрано, подметено и вымыто. Я беззвучно повторял про себя «Отче наш» и ждал нового удара. Его не последовало.

Госелин обернулся — высокий, худой, поседевший. Он стал похож на Старца богомилов, которого я видел тридцать лет тому назад, а спустя еще три десятка лет мог бы превратиться в старика-слепца с голубями. Госелин приветствовал меня:

— Здравствуй, раб! Ты свободен. Господин твой отпустил тебя, оковы твои пали.

Я молчал. Он сказал мне:

— Пьер Роже вымолил у французов свободу для рыцарей, что обороняли Монсегюр. Ты рыцарь, Анри. Надень шпоры и ступай с миром.

Да, все называли меня Бояном, но я давно уже подозревал, что альбигойцы знают мое прежнее имя. Я продолжал молчать, а Госелин сказал:

— Сегодня кончается зримое присутствие нашего Учения в Провансе. Но оно живет в Болгарии, в Боснии и все еще в Италии и Греции. Отправляйся туда. Иди.

Он повернул голову к окну и загляделся на пробуждающийся лес. Потом сказал — себе, не мне:

— Как я хочу, как хочу еще единожды, в последний раз пройти тропинками этого леса. Еще раз посидеть под сенью дерев его и послушать тихую беседу друзей моих. Только один-единственный раз … А потом взойду по срубленным стволам моего любимого леса — на костер.

Мог ли я найти для него слова утешения? Да и зачем? Он сделал свой выбор. Я сказал ему:

— Когда-то Старец богомилов изрек такие Божьи слова: «Из незримого и зримого естества создал я человека, из смерти и жизни. И дал ему волю, и указал ему два пути — светлый и темный. И рек ему: вот тебе добро и вот зло — выбирай. Дабы увидел я, любовь ли питаешь ты ко мне, или ненависть…»

Госелин спросил:

— Ты какой путь выбрал?

Я ответил:

— Госелин, мой путь очень извилист, защищая добро мне нередко приходилось творить зло. Не знаю, верный ли путь я избрал, ведь в одной руке я всегда держал зажженную свечу, а в другой обнаженный меч. Свет и тьму.

Госелин сказал мне:

— Брате, не знаю, назвать ли тебя Бояном или Анри, но хочу дать тебе наше «утешение». Может, будет оно той каплей света, что перевесит чашу весов.

Я сказал ему:

— Брате, прости меня, но не верю я, что Господь Бог считается с тем, получила ли душа «утешение» иль нет. Всякий придет к нему, если избрал путь добра. «Блажен сей муж…» — так начинается псалтырь… Не говорится — блаженны, принявшие «утешение». Думается мне, многие ступени ведут к небесам, и по своим ступеням может подняться туда и сарацин и иудей. Больно мне, когда называют Доминика «жестоким палачом», а Франциска «кровавым аскетом». Я любил Франциска Ассизского.

Госелин сказал мне:

— Ты еретик из еретиков.

Но не отвернулся, не нахмурил брови, не испепелил меня взглядом. Сейчас он походил на доброго Бога-отца, хотя случалось мне видеть его и ревностным Отцом-мздовоздателем за грехи наши.

Он опустил голову, потом подошел и обнял меня за плечи. Подвел к окну, и мы оба загляделись на гору. Вдруг он тихо произнес:

— Говорю сие пред небом и горой. Пройдут века и люди скажут: «Богомилы преобразили Божию церковь». С нас началось нравственное обновление папства. И Франциск и Доминик были еретиками.

Послышалось бряцанье железа и чьи-то голоса. Мы отошли к другому окну и свесившись, насколько это было возможно, заглянули во внутренний двор. Там собирались рыцари, защитники Монсегюра. Все были без шлемов, и ветер играл их волосами, темными и седыми. Правда, седых голов было больше, многие — перевязаны. Раненые опирались на товарищей своих, по камням волочились и звенели не мечи, а костыли. После девятимесячной осады — один против ста — они готовились покинуть крепость. Пять десятков их было, и еще столько же осталось спать вечным сном в подземельях Монсегюра, чтобы вечно охранять руины его.

Госелин выпрямился. Я увидел в глазах его слезы. Мы вновь встали у окна, напротив предвесеннего леса. Госелин заговорил, поначалу срывающимся, хрипловатым голосом, затем голос его окреп:

— Чьи это слова: «Возьмите от катаров чистоту жизни, их воздержание, презрение их к плоти. Нельзя привлечь души человеческие лишь словами — нужны дела и пример. Катары вправе безнаказанно восхвалять свою жизнь и Учение…» Не я сказал это, а Доминик де Гусман, причисленный к лику святых. Бояне-Анри, мы заразили наших палачей: святой Доминик и святой Франциск повторяли то, что говорили мы. Наш пример, евангельская наша жизнь заставили их стать такими же, как мы, дабы найти путь к сердцам людей. Их тоже сожгли бы на костре, если бы они не признавали папы. А у него хватило мудрости, чтобы признать их. Ты видел и видишь, что произошло: монастыри, богатство, жажда власти — и у францисканцев и у доминиканцев. Неужели же этого хотели Франциск и Доминик? Но есть в мире францисканцы, которых преследуют, как еретиков. Есть и доминиканцы, которые в поисках правды следуют нашей дорогой. Семя Учения нашего брошено в распаханную землю, брате Анри-Бояне. Оно умрет, но даст плодородные колосья. Мы умрем, однако после нас мир не останется, каким был. Я верю, что он будет лучше.

Я сказал ему:

— Брате Госелин, и я верю, что благодаря тебе мир изменится.

Он сказал мне:

— Нас называют катарами — то бишь, чистыми. А следовало бы называть «прозревшими» или «зрящими». Мы имели смелость приподнять покров заблуждений и корысти, наброшенный на слова и дело Спасителя. Кому нужна эта империя церкви со своими церковными князьями, графами и баронами? Только им самим. Почему заставляют простого человека слушать слово Божие на латыни — языке давно умерших грешников? Почему место женщины не наравне с мужчиной? Почему называем мы кусок хлеба — символом тела Христова, а глоток вина — символом Его крови? Столько хлеба съедено и вина выпито, что будь тело сие и кровь, как Альпы и океан, уже давно от них ничего бы не осталось. Зачем нужно обманывать людей, что сгнившие и испепеленные тела их обретут новую жизнь, воскреснут? Спаситель оставил нам притчи. Наш долг искать правду в них… Почему бы не найти нам в себе силы и смелости, чтобы посмотреть этой правде в глаза и открыть ее людям?