Странный рыцарь Священной книги — страница 38 из 39

Эти и еще много других слов произнес тогда Госелин. Большинство их я к тому времени уже слышал, смысл некоторых постиг сам, а были и такие, которые, как я догадывался, шептали друг другу Совершенные.

Рука Госелина, что обнимала меня, дрожала, как в лихорадке. Моя искалеченная рука безжизненно висела вдоль тела и не могла обнять его, другой же рукой я опирался о подоконник. Рогатины в ней уже не было.

Зачем Госелин говорил мне все это? Убеждал ли меня взойти с ним на костер? Или надеялся, что я останусь в живых и пронесу сквозь годы слова его? Вот они — я записал их…

Я сказал ему:

— Брате, всему есть цена. Хороший меч стоит десяти плохих мечей. Хороший конь — десяти кляч. Только хороший человек бесценен. Даже тысяча негодников, нет, даже тысяча пристойных людей не стоят одного доброго, хорошего человека. Ты хороший человек, Госелин.

Тогда я уже решил — не приму руку помощи Пьера Роже де Мирпуа. Разве что попробовать выйти из Монсегюра Бояном из Земена? У меня еще было время подумать.

5

На следующее утро из Монсегюра вышли Совершенные. С ними был и я, и десяток рыцарей, которые предпочли разделить судьбу своих учителей — Совершенными они должны были стать в свой предсмертный час. У этих рыцарей были жены и дети. И их жены и дети шли вместе с нами, но слез и рыданий еще не было.

Мы спустились на широкую поляну под крепостью. Поляну окружала невысокая изгородь и плетень из свежесрубленных веток и тонких стволов деревьев. Через этот плетень можно было видеть, что происходит снаружи. Приятно пахло свежей древесиной. Вдоль пути нашего толпились крестоносцы. Они молчали. Никто не поднял руки, чтобы ударить, никто даже не плюнул в нас. От страха? Или из уважения?

Ги, новый маршал Мирпуа, дал нам пятнадцать дней на размышление. Если отречешься и раскаешься — ты прощен, выходи за изгородь и отправляйся на все четыре стороны. Ежели нет — на пятнадцатый день взойдешь на костер под Монсегюром. И несмотря на Великий пост — а может быть именно поэтому — как спешили умертвить Спасителя перед Пасхой, так и нам суждено было сгореть до Воскресения Христова.

Кажется, все запели, когда загнали нас в ту кошару. Я молчал. И решил начать писать…

6

То и дело подходили взглянуть на нас крестоносцы. Они стояли у изгороди, вокруг предназначенного для жертвоприношения стада. Я узнал среди них родного своего брата. Кого из четверых, не могу сказать, я ведь уже лет пятьдесят не виделся с ними. Теперь это был старик, с гордой осанкой и мужественным лицом. Таким был бы и я, живи я, как люди. Таким был бы и Боян из Земена, останься он жив. Брат мой не мог бы узнать меня — я носил длинную седую бороду, черная повязка закрывала правый глаз. В тот день, когда лишили меня глаза — день то был или ночь? — понял я, для какого истязания служит железное солнце с крючьями вместо лучей. Видел солнце это и при встрече с Доминиканцем в монастыре. Не рассказываю подробно, ибо любое воспоминание о насилии разносит и множит насилие в мире… Я стоял и спокойно смотрел на своего брата. Мог, конечно, выйти за изгородь и сказать:

— Я Анри де Вентадорн.

Впервые за столько лет — почти три десятка — я, как Анри, был на самом деле свободен. Я сберег Книгу, и теперь она в надежных руках. Боян из Земена был не вправе требовать от меня большего. Я уплатил свой долг. Он не мог бы сделать сверх того.

Да, верно, он прыгнул в огонь. Но я не имел права поступить, как он.

Как Хранитель Книги, я был обязан оберегать ее от пламени костров, чтобы могли умирающие наши братья утешиться тем, что Слово апостола Иоанна с ними, и Книга смотрит на них. Может, думали они даже, что невидимая рука записывает имена их на пергаменте. Стоял я у десятков костров — сгорали там по одному, по десять, по двадцать человек. В тринадцатый Божий день месяца мая, в лето Господне тысяча двести тридцать пятое у Монтвимера были сожжены сто восемьдесят три булгара — так нарекли их в смертном приговоре.

Боян из Земена набрался мужества в единый миг. А тех мужчин и женщин долго гнали по дороге и заставляли потом взбираться на огромную гору поленьев. Сначала они пели, потом стали кашлять, и под конец — вопить. Они не были связаны, но никто даже не попытался выскочить из огня. Они сами связывали себя рукавами рубах и умирали, обнявшись.

Нужно ли мне идти на костер? Не лучше ли вернуть себе то имя, с каким я родился? Иначе, каким именем призовет меня Господь в день Страшного суда? Воскликнет ли он: «Анри!» или «Бояне!» Или в горнем мире меня встретит сам Боян из Земена? Что он скажет мне: «Анри»? И только? Добавит ли: «Брате, ты сберег имя мое». Или же скажет: «Я поступил бы иначе».

Могу ответить ему: «Бояне, теперь я вижу, что был твоим наемником. Ты нанял, присвоил тело мое и меч мой, дабы переправил я Священную книгу и сохранил ее. Моя душа, она отстранилась. Ты не хотел иметь душу мою…» Да, Боян не протестовал, когда я не верил, что губы Лады, улыбка Ясена, нравственная чистота Влада сотворены дьяволом.

Так было. И еще я скажу ему: «Бояне, я хочу исповедаться, понимая, что тебе известна всякая моя мысль… Мне, Анри, Священная книга была не нужна. Даже когда меня нанял папа».

Нет, неправда. Я не был лишь наемным хранителем Священной книги. Я любил ее — и как любая любовь, так и эта порой превращалась в ненависть. Книга была светом. Верно, она не могла осветить страшную ночь, что царила над миром, но даже одна зажженная свеча, хоть пядь земли — да освещает. Книга была искрой, воспламеняющей костры — и на кострах этих сгорали люди, несшие свет. Но они сами выбрали свой путь.

Тогда Боян скажет мне: «Даже если ты был наемником, я заплатил тебе щедро-прещедро, богато-пребогато. Платил той гордостью, что испытывал ты, когда оказывался достоин имени человека, коего даже не знаешь. Ты спрашивал себя: „А сделал бы это Боян из Земена?“ и, отвечая: „Да!“, творил чудеса, пред которыми люди склоняли головы. Анри, если бы ты сам не вознес меня так высоко, ты никогда не перерос бы себя».

Так было. Еще многое мог бы сказать мне Боян. Без него не повстречал бы я Ладу, Ясена и Влада. Но если бы не он, сейчас не пришлось бы мне мучиться сомнениями и решать, идти ли на костер…

Уйди я отсюда, никто из Совершенных не стал бы укорять меня. Они сказали бы: «С Богом, Анри, ты сделал свое дело!» Они любили, но сторонились меня. Даже боялись. Я так и не стал одним из них. Правда, никто не ждал от Савла, чтобы он стал Павлом, а от гонителя альбигойцев, чтобы превратился он в их апостола.

И все же Госелин ожидал, что я взойду вместе с ним на костер. В свое время, видя, как умирает Боян, я сказал себе: «Я отказался бы от всего на свете, лишь бы остаться в живых. Хочу вернуться к своим». Почему не повторял я этих слов сейчас? Когда даже не надо было ни от чего отказываться — от одного лишь имени, в коем я более не нуждался…

7

Не могу думать. Не могу и писать — вокруг ночь, с трудом вижу при свете костра. Огонь стал мне теперь ненавистен. Впервые за все это время, в эту, последнюю ночь, послышались и эхом отозвались в округе крики и вопли — осужденные рыцари гонят от себя жен и детей, что пятнадцать дней и ночей были с ними рядом. А жены и дети рыдают и цепляются за мужей и отцов своих. Закрываю единственный глаз. Буду спать. Прошу Бога дать мне просветление и покой в эту — может быть, последнюю для меня — ночь.

ДЕНЬ ПЯТНАДЦАТЫЙ

Наступил последний день.

Пишу и не могу решить… Мне снился сон, и я помню его. Снилась мозаика на полу моей кельи в Монсегюре. Черные и белые камешки, до блеска натертые ногами ступавших по ним. Я любил сидеть и разглядывать эту мозаику. Видел удивительные картины. Различал образы, так точно очерченные белым и черным, что всякий раз дивился тому, как раньше не замечал их. Вот глаза, вот брови, губы — словно выписанные рукой талантливого художника. Но спустя мгновение образ исчезал.

Когда бывало тяжело на душе, мне виделись палачи, дикие звери, какие-то чудища. Мозаика являла их образы, и они взирали на меня глазами, полными ненависти и злобы. Когда я радовался чему-нибудь — видел старых друзей, детей и ангелов.

В ту ночь черные и белые камешки расположились так, что в полу я увидел свое лицо. Будто наклонился над тихой и прозрачной водой, над зеркалом, над тем солнцем, что выбито в саркофаге альбигойца. И лицо сказало мне:

— Я Боян из Земена.

Я сказал на это:

— Боян умер молодым и красивым. Ты стар и одноглаз.

Лицо повторило:

— Я Боян.

Я был Бояном. И проснулся.


Светает, вокруг меня люди начинают петь и исповедоваться друг другу. Слышу бряцанье оружия. Приближаются палачи. Если взглянуть вверх, станет виден огромный костер. Он ждет. Целая гора свежесрубленных деревьев. Кое-где на них еще блестит лед и снег. А зеленые пятна — это сосновые ветки. Они будут разгораться с трудом. И станут сильно дымить… Вокруг стоят все еще черные зимние деревья. Скоро они расцветут от жара огромного костра.

Я перевожу взгляд на лесистый склон горы. Алое утреннее солнце зажигает едва-едва зазеленевшую вершину. Алые утренние лучи освещают костер.

Где-то там, высоко в горах, Священная книга. Я знаю, она смотрит на нас. Но мне хотелось бы, чтобы она была рядом.

Я смотрю на костер, смотрю и на руку свою, что дописывает последнюю страницу. Возможно ли, что когда солнце взойдет, этой руки уже не будет? Как так — я не увижу солнца, утону во мраке, в вечном мраке?! Как так — меня не будет…

Первые чада смерти выходят из загона и направляются к костру. Они поют. Нет, о Господи, они нараспев читают тайное Пятое евангелие от Иоанна — ведь это же слова из моей Книги:

— Бог облачит нас в одежды нетленные и возложит на головы наши неувядающие венцы… Не будет уже ни голода, ни жажды, и солнца жар не станет испепелять нас. Бог сотрет все слезы с очей наших …

Заканчиваю. Я могу еще отдать эти листы любому из Совершенных. Все они взойдут на костер. И память о Ясене, Владе и Ладе обратится в дым. Ежели и я взойду на костер, то передам написанное брату своему. Я вижу его.