Она откинула голову назад, приоткрыла губы и закрыла глаза, невольно вздохнув. Я поцеловал ее в лоб, потом нежно коснулся век, потом уголков ее губ, одного, другого, робко приближаясь ко рту. Но я не стал сразу целовать ее прямо в губы, а начал ласкать их своими; мои губы дрожали, и я бесконечно повторял: «Марта», произнося все итальянские и арабские слова, означающие «сердце мое», «моя любовь», «любимая», «девочка моя», а затем: «я очень тебя хочу».
И вот мы оказались в объятиях друг друга. В доме все еще было тихо, и мир снаружи постепенно становился все более далеким.
Три ночи мы спали бок о бок на одной постели, но я так и не познал ее тела, так же как и она не прикасалась к моему. В деревне портного Аббаса я всю ночь держал ее за руку — как вызов обстоятельствам, а в Тарсе она расстелила черный плащ своих волос и укрыла ими мою руку. Это были два долгих месяца робких попыток, а с другой стороны — месяцы страха и надежды на то, что эта минута когда-нибудь настанет. Писал ли я уже, какой красавицей была дочь цирюльника? Она и теперь такая же красавица, она не потеряла своей свежести, но приобрела больше нежности. Мне стоило бы сказать — нежности и страсти. Ни одно объятие не похоже на другое. Ее — когда-то должно было быть одновременно дурманящим и мимолетным, дерзким и беззаботным. Я этого не знал, но, глядя на женщину и ее руки, можно догадаться, как она обнимает. Сейчас же она была страстной и нежной, ее руки обхватили меня так, словно мы плыли вместе, спасаясь от смерти, а вся ее беззаботность была притворством.
— О чем ты думаешь? — спросил я, когда мы перевели дыхание и успокоились.
— О нашем хозяине и его служанке: все должно было их разлучить, и, однако, они представляются мне самыми счастливыми из людей.
— Мы тоже могли бы быть самыми счастливыми из людей.
Она сказала со вздохом и глядя в другую сторону:
— Может быть.
— Почему только «может быть»?
Она склонилась надо мной, будто хотела разгадать мои мысли. Потом улыбнулась и поцеловала меня между бровей.
— Не говори больше ничего. Иди ко мне!
Она снова легла на спину и с силой привлекла меня к себе. Я огромен как буйвол, а она дала мне почувствовать себя на ее груди легким, как новорожденный младенец.
— Иди ко мне!
Ее тело стало для меня родной, знакомой страной: холмы и ущелья, тенистые тропинки и пастбища, земля — такая обширная и щедрая; мы сжимали друг друга в объятиях, и ее ногти вонзались мне в спину, вонзались и оставляли на коже полукруглые отметины.
Задыхаясь, я вновь прошептал на своем языке: «Я хочу тебя!», а она ответила на своем: «Мой любимый!», потом повторила, почти заплакав: «Моя любовь!» И тогда я назвал ее: «Жена моя!»
Но она все еще жена другого, будь он проклят!
7 ноября 1665 года.
Я поклялся не ходить больше во дворец и позволить Хатему плести интриги, как он пожелает. Но сегодня я предпочел проводить их — его и Марту — до Верхних Ворот и прождал их все утро в той же кофейне. Мое присутствие никак не отразилось на предпринятых хлопотах, но теперь оно получило новый смысл. Задача обретения бумаги, которая даст свободу этой женщине, перестала быть для меня дополнительной заботой, прибавившейся к истинным целям путешествия: погоне за Мармонтелем и «Сотым Именем». Шевалье больше нет, а книга Мазандарани кажется мне теперь миражом, до которого мне никогда не добраться. Тогда как Марта — здесь, передо мной, она больше не посторонняя самозванка, она мне роднее всех родных, разве могу я оставить ее на произвол судьбы сражаться с уловками оттоманской дипломатии? Я не могу представить себе, как спокойно вернусь домой без нее. А сама она никогда не сможет вернуться в Джибле и противостоять этим проходимцам — семье своего мужа — без султанского фирмана, вновь делающего ее свободной женщиной. На следующий же день после возвращения ей перережут горло. Ее судьба отныне связана с моей. А так как я честный человек, моя судьба навсегда связана с ее.
Вот что я скажу об этом: это словно мой долг, это не только долг, но также и долг, отрицать который было бы иллюзией. Ведь я связан с Мартой не случайностью или внезапной прихотью. Внутри меня долго зрело желание, я предоставлял действовать мудрому времени, потом, однажды, в ту благословенную пятницу, я обнял ее, показав ей, что хочу ее всем своим существом, и она приняла меня. Кем бы я был, если бы оставил ее после этого? К чему носить столь славное имя, если позволить сыну трактирщика — такому, как Баринелли, — выказать себя более благородным, чем я?
Я точно знаю, как должен себя вести; к чему же теперь спорить, к чему подыскивать аргументы для себя самого, как будто я стараюсь убедить себя в этом? Но выбор, сделанный мной сейчас, увлекает меня гораздо дальше того, куда я думал зайти. Если Марта не добьется того, за чем приехала, если будет получен отказ в письменном подтверждении смерти ее мужа, она уже не сможет вернуться домой, следовательно, и я тоже. Что же тогда делать? Смирюсь ли я с тем, что ради того, чтобы не бросать эту женщину, мне придется бросить все, что у меня есть, все, что построили мои предки, и отправиться скитаться по миру?
От всего этого голова у меня идет кругом, и, кажется, разумнее было бы подождать и посмотреть, что принесет мне следующий день.
Хатем и Марта вышли из дворца к обеду, измученные и отчаявшиеся. Им пришлось выложить каждый взятый с собою аспр и пообещать еще, ничего не добившись взамен.
Судейский из Оружейного зала сразу же сообщил им, что просмотрел второй список с преступниками и вытянул у них несколько звонких монет, прежде чем сказать, что он там нашел. Как только деньги были заплачены, он объявил им, что имени Сайафа там нет. Но тотчас добавил вполголоса, что знает о существовании третьего списка, оставленного для самых страшных преступлений, и что посмотреть его, не подкупив сначала двух очень важных персон, невозможно. Он потребовал задаток в сто шестьдесят аспров, но великодушно удовольствовался ста сорока восемью, имевшимися у просителей, пригрозив, что больше не станет их принимать, если они снова покажут себя столь недальновидными.
9 ноября 1665 года.
То, что произошло сегодня, заставляет меня желать как можно скорее покинуть этот город, и Марта сама умоляет меня о том же. Но куда мы пойдем? Без этого проклятого фирмана ей никогда не вернуться в Джибле, а она может надеяться добиться его только здесь, в Константинополе.
Так же как вчера, мы отправились в султанский дворец продолжать наши хлопоты, и, как вчера, я устроился в кофейне, пока мой приказчик и «вдова», облаченная в черное, прошли в первый двор, называемый «Двором янычар», смешавшись с толпой просителей. Как и вчера, я покорился трех— или четырехчасовому ожиданию, перспектива которого меня вовсе не огорчала, ввиду того, что хозяин кофейни оказывал мне самый горячий прием. Он был греком, уроженцем Кандии, и беспрестанно повторял мне, как он счастлив принимать генуэзца, потому что мы можем вместе обсудить все плохое, что думаем о венецианцах. Мне-то они никогда ничего плохого не делали, но отец всегда говорил, что их надо ругать, и в память о нем я не должен менять свои взгляды. У содержателя кофейни были более веские причины сердиться на них; он не слишком ясно высказывался об этом, но я, по некоторым намекам, кажется, догадался, что один из них соблазнил его мать, а потом бросил ее, и она умерла от горя и стыда, а сам он был воспитан в ненависти к собственной крови. Он говорил по-гречески, мешая итальянские и турецкие слова, и нам удавалось вести долгие разговоры, прерываемые заказами покупателей. Часто это были молодые янычары, глотающие свой кофе, не слезая с лошади, потом они старались подбросить вверх пустую чашку, а хозяин пытался ее подхватить, вызывая взрывы смеха; перед ними он делал вид, будто его это веселит, но как только они удалялись, он скрещивал пальцы и бормотал себе под нос греческие ругательства.
Сегодня мы с ним недолго проговорили. Хатем и Марта вернулись через полчаса — бледные и дрожащие. Я усадил их и заставил выпить по большому глотку холодной воды, прежде чем они смогли поведать мне о своих злоключениях.
Они уже пересекли первый двор и направлялись ко второму, чтобы снова встретиться с судейским «под куполом», когда увидели возле Ворот Спасения, разделяющего оба двора, необычную толпу. На камне лежала отрубленная голова. Марта отвела глаза, но Хатем не побоялся подойти ближе.
— Смотри, — сказал он ей, — узнаешь его?
Она заставила себя посмотреть. Это был секретарь из Башни Правосудия, тот самый, к которому они ходили в прошлый четверг и который назначил им встречу через неделю! Им очень хотелось узнать, почему его постигла эта кара, но они ни о чем не решились спросить и стали пробиваться к выходу, держась друг за друга и пряча лица, из страха, как бы их горе не было истолковано как знак того, что они в сговоре с казненным!
— Ноги моей больше не будет в этом дворце! — сказала мне Марта, когда мы плыли в лодке, возвращаясь в Галату.
Я поостерегся противоречить, чтобы не подвергать ее еще одному испытанию, но ей совершенно необходимо добиться этой проклятой бумаги!
10 ноября.
Чтобы помочь Марте отогнать воспоминания об отрубленной голове, я повез ее в город. Маимун, отправляясь из Афьон-Карахисара вместе с караваном, дал мне адрес одного из своих двоюродных братьев, у которого он думал остановиться. Я сказал себе, что, может быть, настало время зайти туда и справиться о нем. Мы отыскали дом с некоторым трудом, впрочем, он был там же, в Галате, всего в нескольких улицах от того дома, где расположились мы. Я постучал в дверь. Через минуту ее приоткрыл какой-то мужчина и задал нам три-четыре вопроса, даже не пригласив войти. Когда в конце концов он решил отойти в сторону, произнеся несколько холодных вежливых слов, я уже решил в душе, что не стану попирать землю его жилища. Он настаивал, впрочем, недолго, но для меня это уже было дело решенное. Я лишь узнал от него, что Маимун оставался в Константинополе только несколько дней и сразу опять уехал, не сказав, куда направляется, — или его кузен не счел меня достойным доверия. На всякий случай я оставил свой адрес, точнее, адрес Баринелли, если мой друг вернется, прежде чем мы уедем, потому что сам я не стану возвращаться за сведениями о нем к это