Странствие Бальдасара — страница 74 из 76

Я устал от моря и все время чувствую себя больным. Я гораздо охотнее отправился бы в Геную по земле, тем более что Генуя — всего лишь в дне пути отсюда. Но после всего, что сделали для меня капитан и вся команда, я постыдился бы их бросить. Я должен сейчас разделить их судьбу — так же, как они недавно разделяли со мной мою, — даже если мне придется выплюнуть все мои кишки наружу!


26 декабря.

Одному старому моряку, который брюзжал, упрекая его в том, что он не сдержал своего обещания, Доменико ответил: «Лучше немного опоздать в Геную, чем слишком рано попасть в ад!»

Мы все рассмеялись, кроме того старого матроса — он уже слишком близко подошел к собственной кончине, и его не могло рассмешить напоминание об аде.


Понедельник, 27 декабря 1666 года.

Наконец мы — в Генуе!

В порту меня ждал Грегорио. Он отправил на маяк своего человека, которому наказал сразу же дать знать, чуть только покажется наш корабль.

Заметив издали, как он машет мне обеими руками, я вспомнил свой первый приезд в этот город моих предков — это было девять месяцев назад. Я плыл на том же корабле, возвращаясь с того же острова, и вез меня тот же капитан. Но тогда была весна и порт кишел судами, на них сгружали и нагружали товары, взад и вперед сновали досмотрщики, носильщики, пассажиры, приказчики и просто зеваки. Сегодня мы были одни. Ни один другой корабль не входил в порт и не покидал порта, никто не стоял на пристани, чтобы попрощаться, махнуть рукой или просто безмятежно поглазеть на здешнюю толчею, никто, даже Мельхион Бальди — напрасно искал я его глазами. Никого, ничего, кроме стоявших у причала пустых судов и набережных — тоже почти пустынных.

Пустынны были каменные плиты пристани, пустынно — море, и посреди этой пустыни под порывами холодного ветра стоял человек: прямой, сияющий от радости, пламенеющий ярко рдеющей шевелюрой, широко улыбающийся; и, конечно, он был несокрушим как скала. Синьор Манджиавакка явился забрать свой груз: восемьсот литров мастикса и… блудного зятя.

Я все продолжаю над ним подтрунивать, но у меня уже нет желания сопротивляться. Теперь я не проклинаю, я благословляю его.

Джакоминетта покраснела, увидев, что я вхожу в дом вместе с ее отцом. Разумеется, ей уже сообщили, что если я вернусь в Геную, то попрошу ее руки, а она ответит мне согласием. Моя будущая теща по-прежнему болеет, тяжело перенося нынешние холода, и вот уже два дня не встает с постели, по крайней мере мне так сказали. Что ж, в конце концов, может, так оно и есть…

Три вещи не нравятся мне в Джакоминетте: ее имя, ее мать и какое-то сходство с походкой Эльвиры, моей первой жены, ставшей печалью моей жизни.

Но я не могу поставить в вину славной дочери Грегорио ни одного из этих трех изъянов.


28 декабря.

Сегодня любезный хозяин зашел ко мне в спальню ранним утром, чего прежде он никогда не делал. Он уверял, что предпочел бы, чтобы никто не знал о нашем разговоре, но, сдается мне, ему просто больше всего хотелось придать своему поступку торжественный вид.

Он тут же провозгласил, что я ему кое-что должен, так как связал себя словом, причем сказал это так, как он никогда не заявил бы о моем денежном долге. Конечно, я ждал этого, но не так быстро. И не в таких выражениях.

— Между нами был договор, — сказал он, начиная свою игру.

— Я этого не забыл.

— Я тоже не забывал об этом, но мне бы не хотелось, чтобы ты чувствовал, что тебя принуждают — из-за твоих обязательств передо мной или даже дружбы — делать что-то против твоей воли. Поэтому я освобождаю тебя от твоей клятвы до конца сегодняшнего дня. Я сказал, что ты устал с дороги и собираешься до вечера оставаться в своей комнате. Тебе принесут сюда еду и все, о чем ты попросишь. Используй этот день для отдыха и размышлений. Когда я вернусь, ты дашь мне ответ, и я приму его, каким бы он ни был!

Он утер слезу и вышел, не дожидаясь моего ответа.

Едва он закрыл дверь, я сел за стол, чтобы написать эту страницу в надежде, что дневник поможет мне в моих раздумьях.

Размышлять — какая самонадеянность! Брошенный в воду барахтается, плывет, держится на поверхности или тонет. Он не размышляет.

Рядом со мной на столе — «Сотое Имя»… Следует ли мне считать преимуществом то, что эта книга теперь у меня, как раз тогда, когда завершается этот роковой год? Правда ли, что это — последние дни нашего мира? И что до Страшного суда осталось только три-четыре дня? Что Вселенная вскоре вспыхнет и, догорев, погаснет? А стены этого дома будут смяты и скомканы, будто листок бумаги в руке гиганта? И земля, на которой выросла Генуя, внезапно расступится под нашими ногами среди криков и воплей — в последнем грандиозном землетрясении? А когда наступит это мгновение, смогу ли я снова схватить эту книгу, открыть ее, найти нужную страницу и вдруг увидеть, как проступает передо мной сверкающими письменами Высшее Имя, которое я пока так и не сумел прочитать?

Говоря по правде, я ни в чем не уверен. Я воображаю сейчас все эти вещи, которые меня пугают, но ни во что это я не верю. Я провел целый год в погоне за книгой, которая мне больше не нужна. Я мечтал о женщине, которая предпочла мне разбойника. Я исчеркал сотни страниц, и у меня не осталось ни одной… И однако, я не чувствую себя несчастным. Я — в Генуе, в тепле и холе, дружбой со мной дорожат, и возможно даже, меня здесь немного любят. Я смотрю на весь свет и на свою собственную жизнь, словно со стороны. У меня нет никаких желаний, кроме, может быть, одного: чтобы 28 декабря 1666 года время остановилось.

Я ожидал Грегорио, но ко мне пришла его дочь. Открылась дверь, и вошла Джакоминетта, принеся мне поднос с кофе и сладостями. Это всего лишь предлог для того, чтобы мы могли поговорить. Но на этот раз не о деревьях сада и не о названиях цветов и растений. А о том, что нам предначертано судьбой. Она нетерпелива — но как я могу ее порицать? Если для меня вопрос о нашем браке занимает мои мысли едва ли на четверть, то у нее они заняты этим вопросом на четыре четверти, ведь ей только-только исполнилось четырнадцать! Однако я сделал вид, что не заметил этого.

— Скажи мне, Джакоминетта, ты знаешь, что мы с твоим отцом много беседовали о тебе и твоем будущем?

Она покраснела и ничего не ответила, не стараясь притвориться удивленной.

— Мы говорили об обручении и свадьбе.

Она опять ничего не ответила.

— Ты знаешь, что я уже был женат и что я — вдовец?

Этого она не знала. Тем не менее я рассказывал об этом ее отцу.

— Мне было девятнадцать лет, и мне дали в жены дочь одного купца, жившего на Кипре…

— Как ее звали?

— Эльвира.

— От чего она умерла?

— От тоски. Она собиралась выйти замуж за своего знакомого юношу, грека, и не любила меня. Мне ничего об этом не сказали. Если бы я знал, возможно, я воспротивился бы этому браку. Но она была очень молода, я был молод, мы послушались наших отцов. Она никогда не была счастлива и не сделала меня счастливым. Я рассказываю тебе эту печальную историю, потому что мне не хотелось бы, чтобы с нами случилось то же самое. Я хотел бы, чтобы ты высказала мне свои надежды. Я не хочу, чтобы тебя принуждали совершать то, чего ты не хочешь. Тебе нужно только сказать мне об этом, и я сделаю вид, я притворюсь, будто это я не могу жениться на тебе.

Джакоминетта опять покраснела и отвернула лицо, прошептав:

— Если мы поженимся, я не стану несчастной…

Потом она убежала, проскользнув в дверь, которая все это время оставалась открытой.

Днем, все еще ожидая возвращения Грегорио, чтобы дать ему мой ответ, я стоял у окна и видел, как его дочь прогуливалась по саду, как она подошла к подаренной мной статуе Бахуса и прислонилась к плечам божества.

Когда вернется ее отец, я попрошу у него руки его дочери, как и обещал. Если мир переживет день нашей свадьбы, я буду только рад этому. А если мир погибнет, если погибнет Генуя, если мы все умрем, я исполню свой долг и уйду со спокойной душой, и Грегорио — тоже…

Но я не хочу увидеть конец света. И я в это не верю — да и верил ли я в это когда-нибудь? Быть может… Не знаю…


29 декабря.

Пока меня здесь не было, пришло ожидаемое мною письмо от Плезанс. Оно датировано воскресеньем 12 сентября, но Грегорио получил его лишь на прошлой неделе и отдал мне его только сегодня утром, утверждая, что забыл о нем. Я не верю в его забывчивость. Я прекрасно понимаю, почему он до сих пор держал его при себе — он хотел быть уверенным, что ни одна новость из Джибле не сможет изменить мое решение. Поступая так, он доказал свою чрезмерную осторожность, так как ничто в этом письме не могло повлиять на мой союз с ним и с его дочерью. Но ведь он не мог знать этого наверняка.

Сестра сообщает мне, что оба сына вернулись живыми и здоровыми, но у нее нет никаких новостей от Хатема, семья которого весьма встревожена. «Я стараюсь их успокоить, не зная, что им сказать», — пишет она мне, умоляя рассказать ей все, что мне о нем известно.

Я сержусь на себя из-за того, что не задал этого вопроса Марте при нашей встрече. Я собирался это сделать, но то, что тогда случилось, настолько потрясло меня, что я забыл и думать об этом. Теперь меня терзают угрызения совести, но чем они могут мне помочь? Что сталось с беднягой Хатемом?

Я так опечален этим еще и потому, что я этого никак не ожидал. В племянников я совершенно не верил. Одного ведут его прихоти, другого — собственная блажь, ни на одного из них я не мог положиться, я опасался, как бы они не передумали возвращаться в Джибле или не потерялись по дороге. Тогда как о своем приказчике я привык думать как о человеке, способном выпутаться из любого положения, даже если он и совершил неверный шаг, я был настолько уверен в этом, что больше всего желал, чтобы ему удалось вернуться в Смирну и забрать с собой Хабиба и Бумеха, прежде чем они смогли бы отправиться домой.

Впрочем, сестра сообщила мне, что пришел сверток из Константинополя, переданный одним паломником, направлявшимся в Святую Землю. Должно быть, это вещи, которые я оставил у Баринелли. Она описывает мне кое-что из вещей, в основном одежду, но о моем первом дневнике — ни слова. Возможно, его там и нет. Но, может быть, Плезанс не упомянула о нем, потому что не знает, насколько он для меня важен.