Там дежурят прыгучие тихие лучники в зеленых плащах: очи у лучников, как лучи, но сухие губы суровы и искусаны тревогой. Лучники не спят много дней и ночей, потому что невидимое зло подползает к лесам – оно все ближе и ближе к лесам. Ноздри лучников вздрагивают, они нюхают ветер, прилетающий из Мордора, – ветер несет с собой запах зла. Злом веет из далеких шахт, из далеких лучезарных городов, злом пахнет не только Мордор, злом пахнут замки магов и стеклянные небоскребы, злом смердят самолеты и военные корабли, запах зла течет щедро, как масло. Даже добро пахнет злом.
Лучники знают: запах зла – это запах людей. Люди близко, их много. Люди уже здесь. От них смердит психозом: Великий Батюшка Психоз встает над ними, как дряблый, чреватый, горячий, расплющенный гигант, – он свободно просовывает в головы людей свои сильные, но тряские руки: ему вроде бы ничего не нужно – лишь одно у него скромное, но омерзительное желание: ему просто хочется, чтобы что-нибудь произошло. И что-нибудь произойдет. Лучники знают это.
И на этот случай даны им их крепкие и гибкие луки. Готовы острые стрелы. Искры лесного света вспыхивают на наконечниках стрел. Тетивы натянуты, зеленые флаги готовы взметнуться над соснами.
Авейн, воины света! Защитим зеленую страну Аиссор на синей планете Ялмез! Но пока что все тихо, никого не видать, все затаилось в изумрудных чертогах.
Тихо покамест в лесах. Только чей-то далекий голос – голос эмбриона из смолистой утробы леса – выводит песню:
Эссладор маййас секве коо!
Эссладор маттире эйвекейрес бьорри-ро. Бьорри-ро
Мигва-о-Мигва,
Трере-о-Трере
Песветройсли осса квентире а квентире…
Глава двадцать девятаяСумма
Эснер был человек умный, внимательный, много в жизни всего повидавший и много всего в жизни сделавший, – а затем он позаботился о том, чтобы по всему, что он в жизни совершил, прошел некий лисий хвост, заметающий следы. Прошлое свое он спрятал так, как иные прячут будущее, – в жемчужную коробочку. Под выражением «жемчужная коробочка» надо понимать: сейф женевского банка. К реальности он присматривался цепко и вообще содержал в себе орлиное начало, а критически настроенный в отношении Эснера наблюдатель, пожалуй, мог бы узреть здесь и стервятника, но это вряд ли, ведь следует помнить об обаянии Эснера: когда он запускал свои псевдостарческие морщины вокруг глаз в подобие остроумной карусели, тогда о нем хотелось воскликнуть: неотразимо трогательный старый пердун! Но он не был старым пердуном, и, уж конечно, трудно найти на земшаре человека, менее подходящего к эпитету «трогательный».
Давно уже из щедрого потока людей, проносящихся мимо его орлиных глаз, он выделил Мориса Сэгама. О Сэгаме разные люди придерживались самых различных мнений, и только Эснер сразу же понял главное: Сэгам – стопроцентный сумасшедший. «Вдребезги безумен», как выразился бы Эрик Дален. Эснер также мгновенно подметил, что сумасшествие Сэгама отчего-то не вполне считывается окружающими.
Сумасшествие Сэгама обладало некоей защитой, либо помехой, препятствующей людям осознавать его как безумца. В том своем прошлом, по которому прошелся лисий хвост, Эснер вращался в среде элегантных и забавных людей, которых отчего-то часто убивали другие элегантные и забавные люди.
Видимо, среда этого рода соответствовала каким-то непроизвольным потребностям Эснера: во всяком случае, уже после того как лисий хвост замел все следы, Эснера продолжали притягивать люди элегантные и забавные, способные внезапно погибнуть от руки кого-либо еще более забавного и элегантного, чем они сами.
Обычно потребности такого рода удовлетворяются кинематографом, но Эснер не любил кино. Хотя он сам считал себя хитрецом и тертым калачом, он в глубине души оставался простодушным психопатом.
– А все же он простодушный, – как-то раз высказался об Эснере уже упомянутый Эрик Дален.
– А по-моему, он просто душный, – ответила на это Мардж Блум, с которой Эрик поддерживал в тот момент светский разговор, при том что Эрик и Мардж были одеты в горчичные трико с влажными подмышками и находились в спортзале, где усиленно вращали педали соседних тренажеров.
Да, человеческая постройка по имени Эснер зиждилась на простодушии: вместо того чтобы мудро хрустеть попкорном в темном кинозале, этот авантюрист зачем-то выискивал кинопризраков среди живых людей. Морис Сэгам более других напоминал кинотень: тень теней или же отраженное отражение. При всем своем прагматизме Сэгам словно бы не вполне повиновался законам материального мира, точнее, создавалось впечатление, что он эти законы не вполне понимает.
Все это Эснер осознал чуть ли не в несколько первых мгновений – речь идет о тех минутах, когда он впервые в жизни смотрел на Сэгама. Он еще ничего не знал об этом молодом человеке, не был ему представлен, не ведал его имени – Эснер стоял в толпе возле бара, вокруг клубилось большое, алкогольное и веселое мероприятие – рейв в Музее Космоса. Мы бы и вовсе не заговорили об этих минутах, однако нас заинтересовало следующее: это все происходило в Москве той же самой снежной загадочной пушистой зимой 1994 года, чуть ли не в ту же ночь, когда Цыганский Царь оказался в гостях у нейропроходцев в подкрышных просторах дома «Россия».
Итак, Эснер стоял у бара, где вихрилось множество пестрых и воодушевленных личностей, чьи глаза блестели от музыки и общения, от горячительных напитков и прочих пряностей, и тут к бару подошел молодой человек лет двадцати, в белой мятой рубашке и костюме цвета темной горчицы. Глядя на его ленивую походку и отрешенное выражение лица, можно было подумать, что это англичанин, но когда тот подал голос, заказав себе рюмку водки и бутерброд с черной икрой, Эснер признал в нем соотечественника, то есть уроженца Нью-Йорка. И тут же юный нью-йоркец совершил поступок вроде бы микроскопический, но было в этом поступке нечто омерзительное и в то же время великолепное. А может быть, даже и поступком это нельзя назвать – скорее жест. Нечто среднее между поступком и жестом. Алмазно сверкающая рюмка водки явилась перед молодым человеком, а вместе с рюмкой явился бутерброд с черной икрой – простой ломтик белого хлеба, намазанный сливочным маслом, а поверх масла – зернистая черно-серая масса, представляющая собой половую эссенцию осетра.
Бутерброд лежал на скромном фаянсовом блюдце. Молодой человек опрокинул в себя водку, а затем ухватил двумя пальцами бутерброд и вальяжно, словно бы задумавшись, положил его в карман своего модного горчичного пиджака, не потрудившись даже завернуть съедобный ломтик в салфетку. Никто, кроме Эснера, не заметил этого непринужденного движения руки, переместившей бутерброд с блюдца в карман. И тут же молодой уроженец Нью-Йорка отошел от бара столь же лениво и расслабленно, как и появился. Мысль о том, что жирное и склизкое тело бутерброда непременно превратится в кашу в этом кармане и модный, явно дорогой костюмчик будет изуродован могучим сальным пятном, – эта мысль показалась аккуратному Эснеру поразительно неприятной, и в то же время денди из Нью-Йорка выглядел вполне убедительно в этом ленивом, можно даже сказать, холеном поступке. Конечно, Эснер понимал, что многие присутствующие на вечеринке съели ЛСД (сам Эснер наркотиков никогда не принимал, если не считать разве что легкого косячка за компанию), но даже это важнейшее обстоятельство не ослабляло эффект данного микропоступка: Эснер что-то почувствовал.
Простодушный, а может быть, вовсе и не простодушный Эснер обладал чутьем, он ощутил, что перед ним промелькнул тип, способный вызвать в нем благоговение. Тип, который может убить кого-нибудь, а затем забыть об этом.
Эснер наркотиками, как уже было сказано, не баловался и сам никого никогда не убивал, но потенциальных убийц чувствовал чуть ли не за версту.
Из него вышел бы отличный коп, вот только не по душе ему было работать ангелом в аду. Не то чтобы он надеялся как-то направить возможных убийц или манипулировать их тайными склонностями – нет, Эснер предоставлял подобным личностям полную свободу действий и просто наблюдал. Старался держаться поближе, излучал обаяние, уходил в тень. Зачем? Об этом реченька-голубушка нам еще, быть может, и нажурчит. А может, и не нажурчит.
В ту ночь Эснер даже пытался снова встретить юношу в горчичном костюме среди веселящейся толпы, но встретил множество иных людей: пьяных дев, шахматистов и прочих. А также лучи, космические орбитальные аппараты, висящие в воздухе над танцующими, и доброе лицо Юры Гагарина, улыбающееся рейверам из танцевального тумана, – доброта этого лица казалась Эснеру почти столь же неприятной и вызывающей, как жирный бутерброд с черной икрой в кармане модного пиджака.
На следующий день Эснер уехал в Санкт-Петербург, где продолжил жить светской жизнью. На еще более пышном и развеселом мероприятии, нежели космическая вечеринка в Москве, он снова увидел Сэгама – дело было на костюмированном балу, и Сэгам щеголял в костюме Бэтмена, но без маски. Словно Чаадаев, небрежно обрядившийся Бэтменом, он стоял у колонны, скрестив руки на груди. Очень бледен. И, кажется, ему было нехорошо. Эснер подошел, спросил о самочувствии.
– Too many drugs in this country, – безучастно ответил соотечественник.
– But also too many beautiful girls, – лукаво подмигнул Эснер, имея в виду девушку в венецианской маске и платье эпохи рококо, которая до этого стояла рядом с Сэгамом у колонны, шепча нечто ему в бледное ухо.
Несмотря на дурноту и странности, Сэгам оказался в общении вполне вежлив и даже любезен – удалось разговориться. Глоток старого доброго виски, рекомендованный Эснером, кажется, пошел на пользу Сэгаму и вывел его из легкого психоделического штопора. Продолжили общение уже в Нью-Йорке. Подружились. Постепенно Эснер сплел вокруг Сэгама целый венок из достаточно непредсказуемых персонажей – появилась компания, о которой мы уже рассказывали. А бал-маскарад в Мраморном дворце, между прочим, удался на славу: за гигантскими окнами дворца пел матросский хор, танцевали казачки, вышибая искры шашками, пьяные западноевропейские аристократы, одетые в русские театральные одеяния, буянили и буйно дансили, половая эссенция осетровых рыб щедро зернилась в серебряных чашах. А окрест темнел загадочный город Питер – многослойный черный пирог, пористый, плоский и сакральный, как жертвенная стряпня друидов.